Осторожно взял папашу Зелинского за шею, и шея у папаши Зелинского надломилась, как у повешенного, из носа потекла кровь.
— Все вы заслуживаете смерти, но, если будете хорошо работать, стараться, это смягчит вашу вину и уменьшит наказание, — говорил Шульц и требовал: — Зелинский, переводите.
Папаша Зелинский молчал, и тогда его увели. Почти все в лагере знали или догадывались, что папаша Зелинский — еврей.
Мы с Костиком охладевали друг к другу. Жизнь была одинаковая, но мы готовили себе о ней разные воспоминания.
13
Как ни странно, выжил я, наверно, потому, что от меня отказывались. «Цу лянг, абер цу дюн», — сказал мастер на вальцепрокатном. Я стал старше, но вес, который раньше был по силам, теперь сламывал меня. Ничего нельзя было положить на плечо, так остро выперли ключицы. И в сорок четвертом году я оказался у ворот, на которых было написано: «Фолькен-Борн». Такая же надпись была на бункере большой сельскохозяйственной машины, которая стояла за воротами. Во дворе стояли странные столы на колесах — подвижные электро— и бензомоторные пилы. Фабричное двухэтажное здание было очень старо. Как оно старо, я по-настоящему увидел с крыши. На высоте пятнадцати метров я почувствовал под собой обширную чердачную пустоту. Как будто ступил на прогибающуюся поверхность огромной палатки. На крыше была черная рубероидная жара. Черная крыша пахла смолой и солнцем. Над свежим блаком, который мы растирали со стариком кровельщиком, стояло миражное мерцание. Блак готовили на заднем дворике. Дворик на уровне чердачного окна, потому что задней стеной фабрика примыкала к горе. Гора укреплена диким камнем, дворик мощен старым кирпичом, но солнце сюда не достает, и по камню и по кирпичу мох. И еще неожиданная радость: две груши, о которых забыли, как забывают на старых чердаках барахло. Они выродились, но это были большие старые деревья, и десятка два мелких падалиц я подобрал на земле. От старика кровельщика, которому меня дали в помощь, пахло, как от рулона рубероида. Это был самый бедный немец из виденных мной. Он даже не работал на фабрике. И я подумал, что, должно быть, беден сам Фолькен-Борн, если у него такая заплатная крыша и если он нанимает такого кровельщика. Я предложил старику груш.
— Комси комса! — сказал старик враждебно.
Этим французским словом обозначалось воровство. Оказывается, старику было тяжело видеть, как я уничтожаю хозяйское добро.
Я изумился. На этот дворик не заглядывали с тех пор, как в последний раз ремонтировали крышу. Груши тронуло гнилью, так долго они пролежали на земле. Неужели Фолькен-Борн будет жрать это дерьмо? Все это я попытался втолковать старику. Но он твердил враждебно:
— Комси комса!
Как— то старик взял меня к себе домой — надо было отнести на фабрику смолу и еще какой-то вар. В комнате, куда я зашел, сарайно пахло толью, блаком. Нести смолу на фабрику нам помогал четырнадцатилетний внук кровельщика. Паренек работал трубочистом. И он сам сказал мне по дороге: «Гитлер капут». Уже дул через фронты такой ветер, уже я слышал осторожное: «Их вар социалист». Был год бомбежек. Ночами с неба падал фосфор, горели Эссен, Дюссельдорф, Вупперталь. А днем мы то и дело разрывы зенитных снарядов принимали за парашюты десантников. К фор алярму — предупредительной тревоге и алярму — тревоге немцы прибавили акут — сверхтревогу, по которой надо было уходить в бомбоубежище. Радиодиктор то и дело требовал внимания: «Ахтунг, ахтунг! Ди швере фобенде энглишес флюгцойг…». И даже указывалось, куда направляются эти тяжелые соединения английских самолетов. Они шли все сюда, к нам, на Рурскую область, но обтекали, не замечали этот маленький провинциальный Лангенберг, от которого до предместий Эссена едва ли было три километра. И мы видели бомбежки, как наблюдают рядом идущий дождь. Ночью полицаи загоняли нас в цементную водосточную трубу, превращенную в бомбоубежище, чтобы мы не подавали сигналов самолетам. Мы еще боялись их, но чувствовалось, что, заботясь о будущем, они уже опасаются нас. И хромой комендант с перекошенным бледным лицом выскакивал из барака, чтобы не заметить запаха печеной картошки.
«Внимание, внимание! Тяжелые соединения английских самолетов…»
В уцелевший посреди бомбежек Лангенберг эсэсовцы везли ворованные бельгийские, голландские, французские продукты и на разгрузку эшелонов требовали людей из русского и французского лагерей. А в кочегарку бюргогауза каждый день вместе с гнойными бинтами выбрасывали недокуренные французские сигареты, недоеденные бельгийские и голландские консервы. В бюргогаузо был госпиталь. К парадному, украшенному флагами входу бюргогауза подъезжали санитарные машины, и прохожие замирали в ожидании ужасного, болезненного момента, когда санитары распахнут дверцы.
Колосники в кочегарке бюргогауза теперь затекали жутким шлаком. В печи бюргогауза санитары сжигали ампутированные конечности.
Умерших увозили из бюргогауза в бумажных мешках-гробах и хоронили в братских могилах на Лангенбергском кладбище.