Читаем Нагрудный знак «OST». Плотина полностью

Городской гитлерюгенд собирал митинги на площади перед бюргогаузом и на кладбище у братских могил. И там и тут кричали ораторы, им хором отвечали мальчишки в коричневой форме с красными нарукавными повязками, с финками на поясе, на лезвии которых было отштамповано: «Блют унд эра» и «Гот мит унс». На кладбище давали прощальные залпы из винтовок.

«Кровь и честь» и «С нами бог».

Из лагеря гоняли на работу и в бюргогауз и на кладбище, и мы все это знали.

Все рушилось, и только старик кровельщик не хотел взять падалицу, принадлежащую хозяину. Ветки груш ложились на фабричную крышу. Покончив с падалицами, я принялся трясти ветки. На следующий день проснулся с мыслью о грушах. Эта мысль вела меня по фабричной лестнице на чердак. Но на чердаке я разминулся с мастером, который уносил корзинку со свежесбитыми грушами. Мне он не сказал ни слова. У Фолькен-Борна со мной обошлись не так, как, скажем, обошелся бы Пирек, узнай он, что я украл картошку. Но и не так, как следовало обойтись с астматически кашляющим, температурящим от давнего истощения подростком, которому не жаль скормитъ эти полугруши-полудички. Со мной обошлись как с дурным мальчишкой, которому следовало преподать педагогический урок.

В течение двух-трех дней, пока не закончились груши, я утром встречал на чердаке молчаливого мастера с корзинкой. По крайней мере, на полчаса раньше он должен был приходить на работу, чтобы опередить меня. Старик кровельщик все-таки донес.

Я заставал голый, подметенный дворик; не обращая внимания на кровельщика, тряс ветки, швырял камни и добывал две-три груши.

Для меня это было звено в той цепи, которую выковывала страшная, деятельная глупость. Конечно, жуткий шлак, который мешал разгораться коксу в отопительных печах бюргогауза, был на другой стороне цепи. Но цепь, несомненно, была одна. Это была страна, в которой дураки взяли верх над умными, жестокие и жадные над добрыми. Это не сейчас, а тогда я так думал и чувствовал.

И все же именно у Фолькен-Борна, особенно в первые дней десять, когда я, пораженный обилием солнца, тишиной, уединенностью, непривычными смоляными запахами, нежданными грушами, торчал на крыше, именно в эти дни в моей душе открылась заслонка, которая стала пропускать впечатления, ранее туда не проникавшие совсем. Они очнутся во мне через много лет, когда осядут горечь и ненависть, когда я смогу проехать в одном автобусе с громко разговаривающими немецкими туристами и не выйти на первой же остановке. Тогда, должно быть, придет время этим впечатлениям завершить свой долгий инкубационный цикл. И я вспомню, как, должно быть, хорош Лангенберг, какие зеленые холмы его окружают и каким, должно быть, прекрасным может быть лицо Германии. Странно в человеческой душе перерабатываются боль и горечь. На трехэтажном лагерном здании, на лагерных бараках, на домах и улицах Лангенберга остался след моего взгляда. Но я ведь не смотрел — отталкивался. То, что я видел, было мне чужим; того, что искал, не было. Даже сочная хвойная зелень казалась мне кладбищенской. В своем южном городе я привык к тому, что дожди идут реже, солнце светит ярче и зелень раньше светлеет и желтеет. Кладбищенской мне казалась темная черепица на высоких крышах. Кладбищенской — серо-зеленая военная и коричневая партийная форма. Мальчишки из гитлерюгенда в своих гетрах, портупеях и красных повязках, которые собирались над огромными ямами братских могил, тоже казались мне приписанными к смерти, к кладбищу. Насылая смерть за пределы своей страны, они, возможно, искренне считали себя сверхлюдьми, членами воинского братства, кригскамарадами (сколько еще существует таких ритуальных слов-заклинаний!). В сорок четвертом году они не могли не почувствовать свои мундиры формой собственной приписки к смерти. Ах, как близко отсюда до признания себя человеком! Назвать себя просто человеком — все равно что воззвать к состраданию. И, в общем-то, они, конечно, совсем простые люди. Поэтому-то к горечи воспоминаний всегда примешивается стыд. Поэтому-то я и чувствую неотпадающую связь с местом, с которым много лет назад, казалось, навсегда расстался сердцем и памятью.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека юношества

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза