Только ей он рассказывал все – да еще этому длинноволосому хлыщу с крысиным хвостиком на затылке и как бы модной небритостью. И еще он мог бы рассказать той – другой… последней… которую, кажется, тоже полюбил по-настоящему… но только он не мог разговаривать с ней сейчас. И этому, который жонглирует словами, будто фокусник, плетет из них разноцветные узоры, достает из ниоткуда, тоже почему-то может. Наверное, время такое подошло в его жизни: все сказать.
Однако этого он все же не расскажет, об этом он умолчит: как она, его Ольга, приходила к нему. Сначала почти каждую ночь, потом чуть реже… и они говорили, смеялись, даже ссорились… разве могут мертвые ссориться? Тем более смеяться так, как она! Мертвые ничего не могут… кроме как тянуть за собой. Она не тянула, нет. Наоборот, держала тут. Подсказывала. Гладила его по лицу своими теплыми руками, прижималась щекой, губами, всем телом… Он просыпался – и еще ощущал ее всю… всю! И знал, что на следующую ночь все повторится. Что она тут, рядом… и он ее любит. И она любит его. И значит, они живы. Оба. И он, и она.
Десять лет он не ходил на кладбище, на ее могилу. Потому что это было бы кощунством: ее ведь там не было! И он уже решил, что так будет всегда, до самого конца жизни. Ему стукнуло сорок, и вдруг наступил момент, когда он почувствовал, что стареет. Стареет стремительно – как будто не десять лет прошло, а четыре раза по десять! Он стал старым, усталым, циничным, перестал видеть в людях хорошее. Возможно, поэтому она стала приходить все реже, а затем наступил день, когда она к нему совсем не пришла. Или же просто теперь ей было с кем говорить