Да и не с кем было ему больше поделиться теми немногими новостями, которые случались у него в жизни, кроме как с нею. Дядька Федора Иван Чемоданов, преданный ему по-собачьи, в науках не смыслил ни бельмеса и вообще относился как к ним самим, так и к учителям-иноземцам весьма неодобрительно, полагая, что столь интенсивная учеба не доведет бедняжку-царевича до добра.
Сверстников из числа сыновей знатных боярских родов Борис Федорович к сыну тоже не подпускал. Вот и получалось, что единственный человек, с которым можно поделиться всем-всем-всем, была Ксения.
Правда, новостей было негусто – из царских палат царевич выезжал разве что на богомолье, да и то со всей семьей, то есть Ксении, как точно такой же участнице, рассказывать о поездке не станешь. Оставались новости науки и то интересное из услышанного от учителей, что заслуживало пересказа для сестры.
Танцы заслуживали. Но с ними было проще – Федор сам показывал ей разные фигуры и па, напевая соответствующую мелодию. С геральдикой было чуть хуже, но спасали рисунки, которые Квентин для наглядности своего рассказа собственноручно вычерчивал для царевича.
Зато с приходом нового учителя философии Федор хоть и делился с сестрой полученными от меня сведениями, но при этом честно сознавался, что его пересказ – бледная тень того, как чудно ему описывал все княж Мак-Альпин.
И рассказывал он ей о княж Феликсе с таким восторгом, что та не выдержала и подбила брата на неслыханное – допустить и ее послушать иноземные премудрости.
Даже Борис Федорович, души не чаявший в сыне и охотно откликавшийся на любую его просьбу, поначалу воспротивился эдакому новшеству, припахивающему нарушением всех устоев. Однако Ксения так умоляюще на него смотрела, а глаза уже были полны слез, да и сам царевич столь страстно умолял, что государь не выдержал.
Способствовало этому и то, что одна стена комнаты напрямую разделяла мужскую и женскую половины, а потому было достаточно прорубить в ней проем, в котором для удобства царевны установили тонкую дощатую решетку, дабы та могла, не выходя со своей половины, не только слышать учителей брата, но и видеть их. Последнего тоже добился Федор, растолковав отцу, что, сколько ни поясняй фигур танца на словах, понять их зачастую очень трудно, зато если видишь жесты, то тут все гораздо проще.
Поначалу я удивился высоте, на которой установили решетку – неужто Ксения подставляет себе стремянку? – но царевич разъяснил, что уровень потолков и полов на мужской и женской половине сильно отличается, так что она преспокойно посиживает себе в кресле, наблюдая за занятиями брата.
Кстати, именно танцы, как потом обмолвился сам Борис Федорович, и сыграли решающую роль в появлении этого «окна для знаний».
– Не хочу, чтоб мое дитя, ежели выйдет замуж за принца али сына императора, оказалось неумехой в том, что ведает любая тамошняя холопка,– как-то гораздо позднее заметил он мне.
Под холопкой Годунов, как я понимаю, подразумевал всяких фрейлин, статс-дам и прочих маркиз, графинь и герцогинь. Словом, обслуживающий персонал.
Однако я несколько забежал вперед.
Так вот, едва появилась эта решетка, а спустя пару дней Федор сообщил мне, для кого ее поставили, как я сразу счел нужным предупредить царевича:
– Только Квентину не сказывай, что это из-за нас с ним ее поставили. А пуще того не вздумай говорить ему, что теперь во время каждого занятия на него будет смотреть царевна.
– А... почто? – растерялся Федор.
И как тут растолковать, чтобы не выдать никаких тайн Дугласа, но в то же время чтобы все звучало убедительно?
– Он – паренек робкий,– нашелся я.– Если узнает, что на него смотрит единственная дочь царя всея Руси, начнет теряться, запинаться, так что для занятий это будет изрядный ущерб.
– А я уже...– расстроился Федор.
Вот это плохо. Поспешил ты, юноша. Теперь жди неизвестно чего. Но вслух я этого говорить не стал – напротив, сделал вид, что ничего страшного не случилось.
– Ну уже так уже,– успокоил я царевича,– авось и не оробеет.
А сам призадумался – как бы пригасить излишний пыл шотландского поэта, когда Квентин от столь опасно-влекущей близости к царской дочке пойдет вразнос, забыв и про собственные обещания, и про московские обычаи, да и вообще про все на свете.
Мои опасения оказались не напрасны. В самом скором времени так и приключилось, что я наблюдал лично. Дело в том, что, выполняя вроде бы невинную на первый взгляд просьбу Квентина являться на свой урок пораньше, я мог воочию наблюдать за событиями, стремительно развивающимися по нарастающей.
Дуглас вел себя на своих занятиях совершенно не свойственным ему образом. Он постоянно старался встать в некие манерные позы, которые, как ему казалось, демонстрировали его фигуру в наиболее выгодном свете, и объяснял царевичу новое с легким высокомерием эдакого умудренного жизнью мэтра. Но главное – очевидно, из чувства той же ревности – он стремился выставить меня в нелепом и смешном виде.
Вот, оказывается, для чего ему понадобился мой ранний приход.