Если сформулировать это несколько иначе, то восприятие английского как навязанного силой языка затемняет то, что верно для
Таким образом, если отбросить непристойные мысли, будто «исконные» пытки своего «собственного» языка лучше тех, что чужие и навязанные, то следует, прежде всего, подчеркнуть освобождающий аспект в необходимости использовать «универсальный» иностранный язык. Была известная историческая мудрость в том, что со Средних веков и вплоть до недавнего времени lingua franca Запада была латынь – «вторичный» неисконный язык, «отпавший» от греческого, а не сам греческий со всей его аутентичной нагруженностью: именно эта пустота и «неаутентичность» латыни позволила европейцам наполнить ее их собственным особым содержанием, что было бы невозможно сделать со слишком богатой начинкой греческого. Беккет усвоил этот урок и начал писать на французском, иностранном языке, забыв об «аутентичности» своих корней. Таким образом, повторю: восприятие иностранного языка как навязываемого силой служит тому, чтобы скрыть подавляющее воздействие нашего собственного языка, то есть чтобы задним числом возвеличить наш родной язык и преподнести его в качестве потерянного рая полной и подлинной выразительности. Что нужно сделать, когда мы воспринимаем навязанный иностранный язык как подавляющий, как неадекватный подлинной глубине нашей внутренней жизни, так это перенести это противоречие в наш собственный родной язык. А как насчет противоположного опыта нашего родного языка как провинциального, примитивного, отмеченного патологиями частных пристрастий и непристойностями, которые препятствуют ясности мысли и выражения, – опыта, толкающего нас к использованию универсального вторичного языка, чтобы быть способными мыслить ясно и свободно? Не в этом ли заключается логика установления национального языка, который заменяет собой множество диалектов?)
Что же можно поделать с этой неразберихой? Может показаться, что сегодня нельзя действовать, что все, что мы действительно можем, – это просто констатировать состояние дел. Однако в такой ситуации, как сегодняшняя, такая констатация может оказаться самым сильным перформативным актом, гораздо более сильным, чем все призывы к действию, так часто служащие извинением для того, чтобы не делать ничего – или, скорее, делать суеверные жесты, гарантирующие, что ничего в действительности не изменится, как это понимал Оруэлл, когда писал еще в 1937 году: «Все мы протестуем против классовых различий, но очень немногие серьезно хотят отменить их. Здесь вы сталкиваетесь с тем важным обстоятельством, что каждое революционное мнение отчасти черпает свою силу в тайной убежденности, что ничто изменить нельзя»25. Такое субверсивное констатирующее высказывание давным-давно описано Джоном Джеем Чепменом (1862–1933), полузабытым ныне американским политическим активистом и эссеистом26, писавшим о политических радикалах:
«Радикалы на самом деле всегда говорят одно и то же. Они не меняются – меняется все вокруг. Их обвиняют в самых абсурдных преступлениях, в эгоизме и в одержимости жаждой власти, в безразличии к судьбе их собственного дела, в фанатизме, банальности, недостатке юмора, в буффонаде и непочтительности. Но их голос звучит уверенно. Отсюда большая практическая сила последовательных радикалов. Хотя кажется, что никто за ними не идет, тем не менее все им верят. В их руках камертон, и, когда они берут ноту ля, всякий знает, что это действительно ля, хотя освященная временем высота – соль-бемоль27. Сообщество больше не может выкинуть это ля из своей головы. Ничто не может остановить нарастающих изменений в настроении народа до тех пор, пока настоящее ля продолжает звучать»28.