Без Майи и жизнь ему получалась не в жизнь. Яромир то ли напридумывал себе, то ли это и было так на самом деле. Если бы его нежданно спросил человек посторонний, что же особенного в этой девушке, или попытался узнать, к примеру, ее словесное описание, Яромир вряд ли смог бы ответить. Все те же выражения «воздушная» и «прекрасная» пришли бы ему на язык, но инженер не имел понятия ни о цвете ее глаз, ни о форме лица, ни даже была ли девушка Майя нежной блондинкой или жгучей брюнеткой.
Он постоял еще немного у забора, как бы вопрошая его зеленый издевательский цвет на предмет смысла бытия, потом пошел неторопливо прочь. Под ногами его, в такт шагам, с привычно-неприятным скрипучим шумом, ломалась тонкая наледь замерзших за ночь мелких лужиц. По расчетам Яромира, на дворе стоял уж декабрь, дело вообще шло к новогодним торжествам, а в погодном отношении никаких перемен в городе Дорог не ощущалось. Хотя вне города сезонные времена шли своим чередом. Особенно наглядно это было видно при посещении буфетного хозяйства Морфея Ипатьевича Двудомного, куда инженер давно уж протоптал дорожку по гостеприимному приглашению станционного смотрителя. Так, из огромного витринного окна, восседая на мягком диване, когда в компании Евграфа Павловича, когда бабкиного соседа Ермолаева-Белецкого, начальника здешнего почтового отделения и по совместительству местного библиотекаря, инженер наблюдал удивительную картину. Вечно желтушные осенние лопухи у перрона; и ряд осинок, дразнящихся багряной дрожью редкой листвы, несет караул у входа на станцию. А сразу за вокзалом, будто кто провел черту, — белый, заснеженный лист картофельного поля, чистый, как тетрадь прогульщика. И у «Любушки» та же история, и у заводской стены, что противоположна городу. И, конечно, за кладбищем Гаврилюка простиралась замерзшая целинная пустыня. Тот же Коля-«тикай-отседова», привозя субботнее молоко, ругался. Летом холодно, зимой жарко, потому и вынужден держать в запасе под сиденьем сменную верхнюю одежу. В городе Дорог одна на все времена погода. Когда дождичек с небес, когда тучки, редко солнышко, сонная тихая осень, да иней, да наледь мелких ночных лужиц.
На крыльце его встретила Нюшка, в фиолетовом, широченном как шатер гадалки, пеньюаре, отделанном, по ее утверждению, «сортовыми перьями марабу с удостоверением». Что означала сия ахинея, инженер не стал даже уточнять, а велел подать немедленно завтрак. Нюшка, восторженно взвизгнув, кинулась исполнять обязанность, напоминая издалека фигурой техасский торнадо, атакующий в грозу хозяйственный курятник невезучего фермера.
Перед заслуженным отдыхом, откушав плотно печеного картофеля с брусникой и оладий на меду, Яромир как всегда развалился поверх кружевного покрывала на кровати, включил телевизор. Для чего он совершал этот непременный ритуал, возвращаясь из дежурного караула, инженер не знал и сам. Никакой особенной познавательной ценности единственная доступная передача не содержала. И развлекательной, впрочем, тоже. События, исключительно военные, охватывали период приблизительно от момента убийства эрцгерцога Фердинанда в Сараево до разгрома белополяков и вступления Красной Армии на улицы Варшавы. Но кадры шли без комментариев, и оттого разобрать, что к чему, получалось практически безнадежным. Хотя Яромир стоически пытался. Однажды ему показалось, будто наблюдал он документальный расстрел царской семьи, но и то, скорее всего, обманулся. Слишком много вслед за тем последовало других подвалов, с дамами и ребятишками, с офицерами в ободранных мундирах, с прислугой из не поддавшихся новой агитации холуев. Казнили всех одинаково, без приговора, без покаяния, словно скотину забивали. И лица тоже у всех были стертые, заморенные, схваченные камерой в изумленном отчаянии, не отличишь и не опознаешь, даже если во множестве видал на портретах. Палачи их в свою очередь не блистали возвышенными выражениями на физиономиях, как раз наоборот, пытались отделаться от страшной и гнусной миссии побыстрее, оттого порой опускались до животной жестокости, когда нервы сдавали совершенно.