А тут еще и личные тревоги. Мелашку, еще не вполне выздоровевшую, пришлось оставить на Брацлавщине у надежных людей. Не выдал ли ее кто Жолкевскому, не схватила ли ее опять горячка? К этой девушке у него было странное чувство. Любил он ее, но любил как обиженную врагом сестру, как самого себя. До появления ее в лагере иногда вспоминал ее, как женщину, с которой связал бы свою жизнь. Ее девичья любовь в те тяжелые часы, когда он скрывался от Януша Острожского и Радзивилла, была живительной струей, которая развеивала в нем упадок душевных сил, зажигала жаждой жизни. Но женская покорность Мелашки напоминала о страшной рабской покорности крестьян в воеводствах Острожского, о покорности, которую так ненавидел Наливайко, против которой он так решительно восстал, как и против панов. Он боялся признаться себе, что только искренняя благодарность освящает и поддерживает его любовь к этой девушке. И он будет ее любить…
И резко отгонял от себя непрошеные мысли и воспоминания. В жизни один раз изведал и он такую женскую ласку, когда чувства на миг были покорены мимолетным страстным угаром… Но, к сожалению, такого же равновесия не постигла в этом и душа его. То была женщина, чуждая ему по положению, чуждая его общественным устремлениям. То была графиня Барбара…
— Тьфу! Навязнет такое на зубах! — сплюнул Наливайко и погнал коня вперед войска, которое уже выровнялось по дороге длинным и достаточно бодрым для начала военным строем.
Догнав Мазура и Шостака, поехал рядом с ними. Шостак уже несколько дней не разговаривал с Наливайко, считая себя обиженным. Подолянин, он никак не мог свыкнуться с мыслью, что должен оставить землю и людей своего Подолья и податься на Низ, в Сечь. Зачем и надолго ли? Вернется ли он вновь в свои края? и когда? Во имя обещанной Наливайко призрачной свободы украинского люда он оставляет свой славный Подол, свой участок поля, свою, пусть и захваченную паном, но такую родную землю.
— Да помиритесь, чорт вас возьми! Сопят оба, как быки в ярме… — заговорил Мазур и дал место коню Наливайко рядом с конем Шостака.
— Все еще серчаешь, Петр?
— Серчаю, Северин? Не серчаю, а тоскую. Куда и зачем мы идем? Разогнались свободу добывать людям, а себя закабалили вот уже который год. Как проклятые, идем и идем. Сожгли кучи панских грамот, сотню панов отправили на тот свет, — может быть, и мучениками станут пред праведным небом. А что мне от этого?
— В тебе, Петр, кровь высыхает, остался только перекисший квасок.
— Какой, к чорту, квасок? Ничего во мне не высыхает. Не выдумывай, Северин, не мудрствуй. Подумай лучше о том, на каком кваске мы держим людей в постоянном походе. Зимой конину ели, в уманских лесах на морозе ночевали, болезни снегом лечили. Добрая половина людей отошла от нас.
— Трусы отошли. Зато новые, с хорошей кровью, готовые к борьбе за человеческие права, каждый день приходят и пристают. Это уж настоящие, те, что и о завтрашнем дне думают.
— Да к Лободе теперь, Северин, их еще больше идет, и тоже о борьбе говорят. Нечего и тебе за старшинование бояться… Нужно присоединяться к войску Лободы.
Юрко Мазур с другой стороны подъехал к Шостаку. По натуре своей Мазур был только воякой, политика раздражала его. И он чувствовал недовольство Наливайко, но по другой причине.
А по-моему, нам нужно подождать Жолкевского и напасть на него. Бронек на рассвете вернулся из разведки, передает, что жолнеры тоже с неохотой подчиняются гетману, грабежом и горилкой забавляются.!
Наливайко молчал. Он прекрасно понимал обоих: живут сегодняшним днем и не думают о будущем. Одному Подолья жалко, другой скучает по крови врага, от нечего делать саблей рубит дубки в лесу.
— Если бы человек не заботился о своих потомках и жил только для себя, вот как вы, то род человеческий давно вывелся бы, — вот что должен сказать вам обоим. Не для себя восстаем, а для всех людей, для потомства. И как хороший хозяин в своем хозяйстве, мы должны думать не только о сегодняшнем дне, но и о завтрашнем, и о послезавтрашнем…
— Послезавтра пасхальная суббота, Северин… Эти разговоры мы уже слышали, а я хочу жить и праздновать светлое воскресенье.