Неожиданно и бесшумно открылась дверь. Наливайко даже отступил от удивления, — в дверях появилась белокурая Ульяна, которую прозвали «Пашкою. Он оставил ее на рождественские праздники в Стобнице, в гостях у графини, а она — уже дома и встречает сотника гостем у себя.
— Добрый вечер, пан сотник!
Хозяйка зажгла свечи в обоих подсвечниках. В открытую дверь вошли еще три девушки разного возраста. Наливайко с каждой любезно поздоровался, не оказывая предпочтения ни одной.
Так вы, пани Ульяна, вслед за мной выехали из Стобниц?:
— Не вслед за вами, пан сотник. Сам граф приехал и забрал графиню. Там такое…
Лашка зарделась, поняв, что сказала лишнее. Наливайко тоже покраснел, поняв намек. Все же он спросил:
— А что именно, пани Ульяна?
— А… ничего. Графу донесли, будто пани Барбара свободно вела себя с паном сотником.
Наливайко только пожал плечами.
— Не влюбили ли вы в себя, пан сотник, еще и графиню? — без обиняков выпалила хозяйка.
Девушки прыснули.
— Ну, что? Сказала ведь вам: козы дикие, — оборвала Оборская их смех.
Сели за стол. Оборская настояла, чтобы сотник сел рядом с Лашкою.
— Не чуждайтесь и нас, пан сотник. Не графини мы, но и Барбара Тарновская графинею стала не так давно…
Лашка встретилась взглядом с Наливайко и еще больше застыдилась, не зная, как выйти из неловкого положения, и неожиданно вспомнила спор с сотником у Тарновских. Она ухватилась за это воспоминание и быстро заговорила:
— Пани Барбара да и я все же не согласны с вашим мнением о Торквато Тассо. Графу Замойскому, думаю, можно было бы поверить, если бы он стал хвалить «Побежденный Иерусалим», но не вам. Вы человек молодой и… словом, молодой, а в «Иерусалиме освобожденном» тоже ключом бьет молодая жизнь, которой и следа не стало в «Побежденном».
Этот ход пани Ульяны спас и сотника. Он внимательно выслушал Лашку, вспомнил последний спор в гостях у Тарновских и невольно закрыл глаза. В эту минуту вспомнилось много такого, за что сотник себя никогда не хвалил.
— Я, любезная пани, латыни не понимаю и обеих поэм не читал, а только слышал о них — и то впервые из уст уважаемой графини. Но так думаю и сейчас.
— Как же так? Ни трагичной жертвы Клоринды, ни пылкой любви Танкреда в «Побежденном» ведь не осталось. Какое оправдание поэту в этой печали и херувимских размышлениях? И жить не захочешь..
— Вот это, может быть, и нужно было поэту: показать действительную жизнь «побежденной» людскими пороками и прежде всего худшим из них — властолюбием. Писать «Иерусалим освобожденный», когда он на самом деле в неволе! Да кто поверит этому? Написал бы Тассо поэму про то, что в воеводствах Острожских — божий рай, что крестьян не истязают, хребтину не взимают, не заставляют людей всю жизнь отрабатывать какие-то провинности, — так кто же поверил бы такой поэме и стал бы уважать поэта? И Клоринды, да и Танкреды будут выдуманные, а настоящих я встречал под кнутом воеводских дозорцев.
— Ой, как вы страшно говорите!
— Поэма, дорогая пани Ульяна, с названием, скажем, «Невольники киевского магната» более правдоподобно зазвучала бы и, поверьте мне, скорее дошла бы до сердца народа. Народ правду любит…
— Вон вы про что…
— Известно, я говорю всякий вздор, но это потому, что на поэзии не воспитывался. Мне в седле казачьем писали грамоту, а в долю дали — службу у князя.
— Не так уже трудно разбираться в поэзии, пан сотник, да это вы показали в приятной беседе. Но, так думая, можно прийти к выводу, что и Косинский…
— О Косинском я сделал вывод из настроений посполитого люда, из дел самого Косинского.
Поздний обед у пани Оборской превратился в политическую беседу. Наливайко уже не мог сдержаться и всю свою злость вылил на Косинского. Обед затянулся до самой полночи.
Сообщили, что сотника ищут гонцы от князя Януша. Хозяйка велела впустить гонца, и еще в дверях Наливайко узнал Романа из Красилова. В памяти возникла встреча у ворот Константинова с Радзивиллом.
— К вам, пан сотник! — обратился гусар к Наливайко. — Едва — нашли. Соседние крестьяне указали.
— А что за дело ко мне, пан Роман?
— Его мощь князь приказывает немедленно вернуться в замок.
— Князь один? — спросил Наливайко, не скрывая своих опасений.
— У него вельможный пан Радзивилл, пан сотник.
Прощаясь с хозяйкой и с панной Лашкою, Наливайко раздумывал, стоит ли ему ехать в Константинов или повернуть к Острогу, посоветоваться с братом Демьяном, открыться старому князю и попросить защиты. Или… может быть, пойти в Пятку и…
— Э-эх, Косинский! — вслух воскликнул он и повел гонцов-гусаров прямо через снежные поля на дорогу в Константинов.
На рассвете Наливайко с тремя гусарами был в замке. Оба князя ждали сотника в той же комнате. Сотник еще раз, уже в сенях спросил себя, следует ли ему являться на глаза князьям, и все-таки решился. Перед самыми дверьми его хотел обогнать запыхавшийся хорунжий из войск черкасского старосты, но Наливайко загородил проход и первым вошел в комнату.
Януш Острожский вскочил из-за стола, весь пылая гневом.
«Значит, правильно предполагал», — мелькнула у сотника мысль.
— Звали, ваша мощь?
— Звал, пан сотник.