Долго еще Жолкевский сидел над столом, задумавшись. И, наконец, решил наказать графиню: впредь будет осторожнее с ним, гетманом. И начал писать к Яну Замойскому:
Бросил перо, с силой оперся на стол сцепленными руками и так замер надолго. Казалось, что заснул. Но когда под утро на дворе зашумели, гетман поднял голову и воспаленными от бессонницы глазами посмотрел в окна, потом на начатое письмо. Схватил его, разодрал и кинул на пол.
«Не-ет, ласковая птичка… Это оружие я использую в иной стратегии. Ты обнимешь меня с пылом, с каким не обнимала и Гржижельда Баториевна, и уста твои будут шептать мне если и не слова любви, то мольбу — не выдать твоей измены…»
Через час после этого передал джуре такое письмо к Замойскому:
«.. честь имею известить вам, что Хлопицкий, которого еще при Батории велено было казнить, на- днях проехал через Прилуки в сопровождении каких- то чужестранцев. Судя по языку и одежде, уверен, что это люди Рудольфа II и что направляются они на Низ. Подумав, прибегаю к разуму В.М., что делать с ними. Считаю, что шляхте короны польской западный вопрос выгоднее и кровно роднее, чем московский, и проискам Рудольфа препятствий не чинил бы. А будет на то воля В.М., так и буду чинить, слуга коронный.
Многоуважаемой графине Барбаре прошу передать рыцарское спасибо за ее любезный привет мне через слуг-гонцов вашей милости».
Приказав не тревожить себя, лег спать тут же на голой скамье и быстро заснул, как дитя после купели.
10
За конюшнею, в сумраке, голоса невнятно бубнили и глохли в предрассветной сырости.
—.. Ничего тебе не стоит к графине вернуться.
—.. Ничего-ничего… И воробей говорит «ничего- ничего», а полна крыша голопуциков. Нельзя мне к графине, я к Наливайко направляюсь, пай Жолнер, — внушал в темноте сдержанный голос.
— К Наливайко? Верно… К нему идут все, когда другие дорожки им заказаны… Наливайко скоро будет на Быстрице…
— Весьма благодарен вам, пан жолнер, но я платил вам за свободу, а не за адрес… А как же с валахом и с тем, другим?
Жолнер молча прошелся вдоль конюшни и опять вернулся к кустарнику:
— Жидовин за паном гетманом числится, ему сорок горячих всыпали пока что, а потом, верно, смерть… Да и к лицу ли нам, полякам, хлопотать за еврея? Пан поляк, и я поляк.
— Душа-то у него, пан жолнер, такая же человеческая. За меня человек страдает… К тому ж я уплатил пану жолнеру чистоганом за троих, а не за одного.
— Однако он жидовин… Нет! Если хотите, пан, удирайте один. А нет… откажусь от всего твоего золота, ничего не слышал, не видел, возвращайся в конюшню…
— Ну, нет, пан!..
Парень неожиданно подскочил к жолнеру, метким ударом кулака сбил его с ног и надавил коленом на горло.
— Белоголовой к тайнам, а жолнеру к товариществу не доверяй ключа… Вы — враг и к золоту жадны.
…И в одно прекрасное утро, когда солнце поднималось над головою, трое беглецов пробирались над берегом Быстрицы. По этому пути несколько дней тому назад Наливайко прошел в Семиградье. Высокие горы и дремучие, непролазные леса спасли беглецов от погони свирепого Жолкевского.
Беглецы торопились.
На разведку всегда посылали Мотеля. Владея несколькими языками, он лучше других справлялся с этим делом. Молва о Наливайко не умолкала В Кормах, на скотных базарах; именем Наливайко угрожали, о нем спорили.
Третьего дня Мотель и его спутники напали на точный след, — два дня как Наливайко прошел тут с артиллерией.
Беглецы еще прибавили ходу, шли даже днем, обходя села и хутора. И вот однажды утром их остановили вооруженные люди.
— Кто такие? — спросили неизвестные.
— Мы?.. Наливайковцы! — не подумав, ответил за троих «царапин» из валахов.
— Наливайковцы? Таких будто не было.
— Пусть меня господь бог накажет, если не к нему убегаем.
— К богу?
— К Наливайко.
— Это другое дело. Если к нам направляетесь, да еще с добрыми намерениями — не возражаем, люди нам нужны.
Наливайко не совсем доверчиво отнесся к тройке беглецов: слишком чудная компания: поляк — панский слуга, еврей и царапин. Но они так горячо говорили о своей ненависти к панам и так искренне о желании попасть в войска Наливайко, что, в конце концов, Наливайко разрешил им остаться.
Что ни день, что ни шаг — жизнь отодвигала Северина Наливайко все дальше и дальше от выполнения замыслов, которые впервые зародились в нем еще тогда, когда он скрывался у деда-рыбака и его внучки от князя Януша. Оказывается, что неволя людская — не только брацлавское и волынское зло, оно общее для всех стран, существует за всеми государственными границами. Стонет украинский бедняк в когтях пана. В рабочий скот превратили паны валахского царапина, польского посполитого, боярского холопа в Московии. Выходит, мир — это люди, а правят ими короли, магнаты и церкви. И порядок этот нужно свалить, где б он ни был, в каком бы государстве ни существовал, какому бы богу ни кадил фимиам… Но пока что — оружия, оружия!
Вечером трех беглецов привели на допрос:
— Вот ты, парень, будто с добрыми помыслами за Быстрину попал. Нам так просто, на слово, верить не приходится. За сотни миль таскается человек, поляк или украинец, а кто его знает — любовь ли братскую нам несет или нож за пазухой. Может, шпионит за нами…
— Ваша милость…
— Не ваша милость, а… пан старшой, — поправил Наливайко Бронека, пристально всматриваясь в пленников, особенно в царапина, будто силясь разгадать их скрытые мысли. Повернулся к тем двум, остановил свой выбор на еврее: — В таких летах, как ваши, уже не стоит лгать. Расскажите мне, что толкнуло вас в наш лагерь.
— Пан старшой! Мне ли, бедному еврею, вас обманывать? Я не корчмарь и не ростовщик, я никаким товаром не промышлял. В землях Радзивиллов литовских семнадцать лет гнал я смолу. До кагала еврейского далеко, до господа бога высоко, а Радзивилловы дозорцы каждый день на смолокурне. Среди двух десятков смолокуров было нас три еврея. Угораздило меня на несчастье иметь молодую дочку и человеческую честь. Дозорцы, увидев дочку…
— Дальше можете не говорить, верю. А слезы перетопите в свинец против пана Радзивилла. Дочка жива?
— Убежала из замка и… утопилась. А княжеского сборщика пошлин я…
— И правильно поступили… А скажите, пан Мотель, где вы этого юношу взяли?
— Не я его, а он меня к вам привел, пан старшой.
— Пан старшой! Я сам о себе скажу, — не выдержал Бронею
Наливайко повернулся к нему. Некоторое время все молчали. Наливайко долго смотрел на парня, уйдя в свои мысли. Потом сел рядом с царапином, заговорил:
— Получишь эту возможность, слуга Замойского. Дай поговорю со… старшими. Вы действительно настоящий царапин из Валахии?
— Что ни. на есть самый настоящий, клянусь… — царапин бросился поцеловать полу жупана Наливайко.
Наливайко вскочил, отошел и, прищурив глаза, сказал:.
— Скверную привычку привили вам господари… Пойдете к полковнику Мартынку, в хозяйственную сотню… Вас, пан Мотель, назначаю в артиллерию для связи с полковниками. Идите.
— А я? Ведь пан старшой узнал меня, слугу Замойских?
— Да, и только. С тобою еще нужно наедине договориться. Говори.
Бронек, оглянувшись на товарищей, выходивших с сотником за дверь, начал:
— Меня с письмом к вам послали. Пани графиня так и приказала: «Гетману Наливайко…»
Наливайко вскочил со скамьи:
— Так где же письмо? Давай…
Бронек тоже вскочил, деловито закатал полу кунтуша, зубами сорвал подкладку и подал Наливайко небольшой клочок бумаги — письмо Барбары.
. — Пан старшой! Пани графиня опасалась, что меня могут схватить дурные люди, и написала два письма. Одно у меня, у сонного, вырвали жолнеры гетмана Жолкевского. Графиня так и приказала: «Умри, Бронек, а это другое письмо хоть с трупом твоим должен получить пан Наливайко. Никому — ни мужу, ни даже богу — не признавайся, в нем, и за то я буду молиться небу за тебя…» в слезах приказ мне этот давала, отправляя ночью. А пан Жолкевский желтел и зеленел от злости, когда читал то, другое письмо. Верно, от этого письма гнев забрал бы у него душу. Если б он знал…
— Постой, постой! Ты пойдешь, пан Бронек, тоже в артиллерию, под моим начальством служить. Иди и скажи об этом сотнику…
Оставшись один, долго не мог успокоиться. Шагая из угла в угол, все не решался прочитать письмо, перекладывал его из руки в руку.
Второе письмо посылайте! неосторожная женщина, — вслух думал он, — может быть и в самом деле искренне. Тогда и ей такое же искреннее мое спасибо. Но… графиня она. Может быть, ее канцлер просил. Стала грязным орудием его хитрых уловок? Но, кажется, нет. Эта женщина из тех, что считаются больше с голосом сердца своего, нежели с титулом. А сердце у нее… Однако безопаснее будет сердцу старшого украинских войск не прислушиваться к тому трепетному женскому голосу. Нам еще столько нужно воевать с князьями, графьями и короною, столько этого сердца казачьего нужно нам…
Подошел к свечке и поджег письмо — непрочитанную исповедь души молодой женщины… Левой рукой оттянул чуб до самого затылка. Почти неслышным голосом проговорил:
— Такую бы женщину в девичьей свитке найти, у рыбацкой корзины встретить! Такое сердце!.. Прочесть бы хотя одно слово…
А рука, не дрогнув, держала письмо над огнем.
11
Семиградским господарем в то время был Сигизмунд Баторий, племянник покойного Стефана. Не подумав как следует, послал он послов в Каменец к украинскому войску. А когда услышал, что после того стало твориться в Семиградье, волосы рвал на себе с досады. Сами наливайковцы еще бы ничего — знал, кого призывал на земли господарства. Но вся страна вот-вот превратится в повстанческий лагерь. Хлопы, беднота сводили счеты со своими господами, а потом шли к Наливайко. Армия его разрасталась, обзаводилась оружием — нечего было и думать о ликвидации собственными силами этих «союзников».
Вспомнил Баторий родню. Обратился к польскому королю Сигизмунду и родственные чувства излил ему в послании. В утешение себе одного лишь просил- Баторий: чтоб Наливайко с его старшинами четвертовали всенародно. Это, писал он, враг всякого государства и панства. Не так опасно самоуправство Наливайко, как тот дух возмущения, что распространяется из его армии на кнехта и кмита, на угольщика, на ремесленника и даже на мещанина.
«.. прежде всего многократно о том вашей королевской помощи просим, лишь бы спасти от своевольных казаков честь нашего рода, наше имущество, казну и удержать хлопа при дворе его прирожденного пана, удержать его на панских землях, в его лесах и рыбных ловах».
Так плакался Баторий королю Сигизмунду.
Узнали об этом и в лагере Наливайко. Десятка два его старшин и войсковых товарищей сидели в комнате и совещались. Наливайко не хотел дешевыми успехами казакования на чужбине подменять действительные стремления посполитых, не хотел ждать в Семиградье, пока польские и украинские паны сговорятся и пошлют войска против него. Сняться ли немедленно и выступить в степи? Или ударить на Синан-пашу и поживой задобрить запорожский Низ, чтобы приняли к себе со всем войском?
— А что дальше, после этого? — спросил Наливайко.
Молчанием ответили соратники. Ни на кого не глядя, Наливайко опять заговорил:
— Пока оружие в наших руках верно служит нам, до тех пор мы можем всякие союзы заключать. Но ведь мы хотим воевать за право людское, за свободу, ради того и восстали, родные жилища покинули. У нас собрались беглецы от панов, и пока эти паны живы, они будут стараться вернуть себе батраков и крепостных.
— Да пусть провалятся они, эти идоловы паны!..
— Паны живучи, братья-товарищи! К их услугам — короли, войска, казна. Я склоняюсь к походу против турка, против паши-завоевателя, чтобы добыть коней, чтоб Сечи подарок послать и обезопасить себя от запорожцев. Паны попробуют науськать на нас еще и сечевиков, это нужно помнить. А обезопасившись от Сечи, мы понемногу наведем порядок в своих украинских землях, запорожцев подобьем на это, и тогда нам не страшна будет польская корона…
— А если не удержимся?
— Нужно удержаться, на то у нас голова на плечах. Будем хитрить, как коронные гетманы, Замойский и Жолкевский. Напишем им и королю несколько писем о своей преданности; может быть, какое-нибудь
мелкое поручение в доказательство этой «преданности» выполним, лишь бы только пройти на Украину не потрепанными кварцяным войском под начальством Жолкевского. А если и там, на Украине, нападут они и у на-с не хватит сил дать им отпор, тогда… тогда пойдем на Путивль, в Московию. Русские поймут и не дадут нас в обиду.
Такие соображения не были тайной в рядах войск. Но вслух Наливайко высказал их впервые. И стали они своими для каждого, — так думали, так начинали думать все. Да разве такой армии придется удирать из собственной страны в Путивль? Ежедневно к войску пристают новые десятки угнетенных, и это в чужих странах. А украинский народ валом пойдет на борьбу за свою свободу.
— Не забудем, братцы, покойника Ивана Подкову, — припомнил Шаула.
— А что его вспоминать, Матвей? Сорокоусты пусть попы справляют!
— Подкова совсем не затевал того, что мы с вами, а польские эмиссары с помощью лукавых сечевиков схватили его в Немирове и выдали короне на казнь. Перерезали человеку горло, во Львове…
— Помним, Матвей, Подкову, но не забываем и пана посла коронного Голубоцкого. Вот так и прочих, словно щенят, утопим в Днепре, как сечевики утопили Голубоцкого…
Это не было серьезным расхождением между Наливайко и Шаулою. Шауле не давала спокойно спать мысль о казацкой добыче гетмана Лободы, нажившегося в нескольких походах. А тут эти разговоры про возвращение, про бунт! Сходить бы хоть в один поход, тогда пусть будет так, как предлагает Наливайко. Наливайко, понимая, как сильны в армии эти настроения, все же гнул свое, но дипломатично, в критическую минуту, дал свое согласие на поход против Синан-паши.
На том и закончили совещание. По лагерю вмиг разнеслась весть, что ночью все-таки выступают против Синан-паши, на казакозание.
Наливайко остался один. Где-то в дубраве раздавалась казацкая песня, сложенная Юрком Мазуром еще в Брацлавщине. Сильные голоса батраков и крестьян подхватывали молодецкий напев, и вечер заполнялся грозным призывом:
Ой, у пана Наливая та ворош кош,
Ходить, браття, повставайте —
Чуємо, червоці!
Ой, мы чуємо, червоці! В Василя старого.
Не лишимо ж скупердязі А ні золотого…
Северин подошел к окну и задумчиво пропел последний куплет так, как он советовал Юрку переделать его:
Не лишимо хитрунові Панувати з того…
Так и прилег подремать, не раздевшись, по-казачьему. Но вспомнил о совещании, вспомнил о принятом решении и пошел проверить полки. С полковниками говорил с каждым отдельно. Ему нужно было найти в душе каждого из своих боевых друзей такую зацепку, ухватившись за которую он мог бы повернуть их за собою без риска сорваться…
В полночь поднялись и двинулись на восток, где Синан-паша уничтожал села, полонил девушек, забирал в неволю и без того порабощенных своими панами и дуками людей. Беглецы из Валахии искали спасения у Наливайко и рассказывали, что Синан-паша берет в плен только тех, у кого нечем откупиться, выкупить жену или дочку. Богатые остаются в селах, они даже помогают Синан-паше.
Скорым маршем проехала конница на свежих семитрадских конях; проходили пешие в хорошей одежде и с отборным оружием. Несколько пушек с обученными самим Наливайко артиллеристами завершили поход уже под самое утро.
12
Посол короля Рудольфа Эрих Лясота ловко ускользал от погони под самым носом у Жолкевского. Станислав Хлопицкий, что ни день, исчезал с дороги куда-то в сторону, заметал все следы.
Агенты Рудольфа везли с собой подарки императора запорожцам — восемь тысяч червонцев золотом, клейноды и знамена с императорскими гербами. Под немецкими стягами должны были выступить запорожские старшины на поддержку завоевательных планов Рудольфа.
На Эриха Лясоту Рудольф II не мог жаловаться. Еще в битве под Бычиною против Замойского Лясота доказал свою преданность династии Габсбургов. Разбитый Замойским и Жолкевским эрцгерцог Максимилиан, неудачный претендент на польский престол, попал в плен. Верный слуга его, Лясота, пожертвовал своей свободой, сам сдался в плен победителю-канцлеру, чтоб быть вместе со своим государем… Такой слуга сумеет сохранить и тайну императорского посольства, честно выполнит службу Рудольфу. Обходя отряды и посты Жолкевского, Лясота, точно уж, ускользал от погони и продолжал путь в Сечь. То у главнокомандующего венгерских войск Христофора фон Тейфенбаха оставлял золотые червонцы, то посылал за ними своего помощника Гейнкеля, а сам с Хлопицким пробирался дальше, стороной от дороги… Во владениях панов Синявских, на реке Буг, чуть было не попал в руки приграничных войск Жолкевского. К счастью, во-время подвернулся молодой поляк из Замостья, которым занялись жолнеры и назойливый хорунжий, а тем временем Лясота очутился уже в Покове.
В Базавлук Лясота прибыл летом 1594 года. Летний зной уже спалил луговые травы на холмах, и малочисленные лошади сечевой стражи паслись в низинах возле самого Чортомлика. Оповещенные Хлопицким сечевики выслали навстречу императорскому послу пышную свиту, дали залп из гаковниц в честь его прибытия.
— Рад застать и видеть славное казачество в добром здравии, — приветствовал Лясота сечевиков, чтоб поднялись насупленные запорожские брови и приветливей взглянули глаза. Встретили его без гетмана, — Микошинский находился в походе на крымских татар, — поселили при коше и заставили ждать гетмана.
Около двух недель посол Рудольфа терпеливо выжидал Микошинского, ежедневно получая от Хлопицкого секретнейшие донесения про кош. Сечевое начальство, по его словам, было радо послу, но среди казаков-бедняков, которые попадали иногда в Сечь, когда бежали от помещиков, ходили и неблагоприятные для немца толки.
Но вот Микошинский вернулся из похода, полюднело на Базавлуке. Гетман привез пленного из знатных татар и на радостях подарил его Лясоте. Послы от московских бояр, в то время тоже прибывшие с подарками в Сечь, неприязненно отнеслись к такому поступку гетмана и передали ему об этом через посольского дьяка. Чтоб успокоить бояр, Микошинский первыми принял их в круге старшин.
А несколько времени спустя Эрих Лясота. изложил на сечевом круге цель своего посещения и сообщил о цесарских подарках.
— А где же те червонцы немецкие? — воскликнуло несколько голосов.
— Червонцы, уважаемые рыцари, у Якова Гейнкеля, моего помощника, в посольстве.
— Посчитать бы их, а то и обмануть могут. Сколько прислал император?
— А не медяков ли заморских подсунут нам эти баре в подрясниках?
Лясота терпеливо слушал и не спешил. Как он и ожидал, казаки не обрадовались, узнав, что император прислал лишь восемь тысяч.
— Хозяин приданого за дочкой дает больше, чем император за военный поход нам отсчитал. Не пан ли Остап Хлопицкий это посоветовал? Сам, верно, больше хапнул…
— Этого паночка из наших пустить бы без штанов с кручи в Чортомлик. Торгует душами украинскими..
С поддержкой Лясоты горячо выступил кое-кто из старшин. Полковник Лобода несколько раз прошелся среди старшин, совестил казаков и вышел в круг с такой речью:
— С Москвою нам, господа, не легко договариваться, хотя русские одной с украинцами веры.
— Одной крови, а не только веры! — крикнули из толпы казаков.
— Кровь тут ни при чем…
— И крови, славное казачество, — согласился Лобода. — Бояре прислали только грамоту, а император грамоту с паном Лясотою на словах передал — да и так верим, — зато червонцы, я сам их видел, натурально препроводил в самую Сечь. А нам, славным рыцарям, какого рожна еще надо? Лишь бы деньги! Да я, ваш полковник, разве не с вами недавно только вернулся из-под Белогорода? А чем мы разжились в этом походе? Тряпку на онучи, старый дукат турецкий, да с турчанкою позабавились без разбора… А тут, пусть пока что восемь тысяч, но они ведь уже готовенькие бренчат не под саблею, а в карманах лыцарства…
— Пан полковник годился бы в казначеи даже и полякам.-..
— Иудина привычка у наших полковников!
— За тридцать серебренников, а то и за медяки, не то что за восемь тысяч червонцев продадут!
Лобода и старшины оглянулись в ту сторону, откуда раздались насмешливые. голоса.
Гетман Микошинский гневно осадил строптивых:
— Недомыслие, срам! Мы идем туда, где нужны наши боевые руки воинов. Ведь лыцари мы, а не батраки. Почтенные казаки с нами пойдут, а упрямая бесштанная чернь не понимает выгодных предложений императора, ей бы только шататься по куреням. Отказываюсь быть гетманом у людей, которые не дорожат своей лыцарской казачьей славой и честью запорожского имени. Поход, если он как следует оплачен, и есть наш настоящий казачий хлеб…
Лишь на третий день удалось Микошинскому и старшинам уломать сечевой круг, и запорожцы согласились, наконец, на предложение Рудольфа. Правда, нет у них коней для службы его величеству, и это задержит их выступление, но беде этой они помогут, пройдя Украину, а там и Валахию… Вспотевший от трехдневного лукавствования дипломат Рудольфа, наконец, мог записать в свой дневник:
«.. передал старшинам восемь тысяч червонцев золотом среди поля, где водрузил стяг его величества. Они разостлали на земле кобеняки и велели старшим казакам пересчитать деньги».
На том же круге сечевики решили направить Хлопицкого к московским боярам, а послами к его величеству императору избрали Нечипора и Федоровича. Оба они вели себя самым рассудительным образом, а Нечипор даже о чести украинца заговорил было, отказываясь войти в посольство, но его заставили миром.
Канцелярия гетмана приготовила письма к его величеству и полномочия полковникам. И то и другое было торжественно скреплено:
«Что свидетельствуем, и для большей верности выдали мы послам нашим эту доверенную грамоту, скрепленную выше печатью нашего войска и собственноручной подписью нашего войскового писаря Льва Вороновича. Дано в Базавлуке, при Чортомлицком рукаве Днепра, 3 июля, года господа 1594».
Запорожский круг долго не расходился. Почтенных лет казаки и часть старшин, потея, считали на кобеняках немецкие деньги, сбивались со счету и вновь начинали передвигать золотой металл с места на место. Гетман и другая часть старшин прохаживались меж казаками, разжигая воинственные настроения в наиболее упрямых приверженцах полковника Нечипора.
Вдруг с лодок привели двух хорошо одетых и вооруженных послов, не иначе из королевской стражи. Микошинскому они и показались польскими эмиссарами от самого Замойского, а может быть и от короля. Какие несвоевременные свидетели! Виноватыми, от страха расширенными глазами окинул он присутствовавших: не задержался ли где-нибудь Ля- сота? Но его давно уже не было в круге.
— Пан гетман! К тебе эти двое по делу, а чьи — не сказали.
Микошинский обеими руками поправил отвисший под тяжестью пистолетов и сабли посеребренный пояс и, задевая ногами кривую саблю, пошел им навстречу. А круг кипел надеждой и сомнениями.
— Прошу… Я гетман казачества Низового.
— Уважение и честь тебе, батько сечевой. Мы посланы к тебе старшим украинских войск, находящихся в походе за пределами Украины, Северином Наливайко.
— Наливайко?.. — гетман, заметно волнуясь, подтянул перекосившийся пояс.
— О, чортово семя… Наливайко уже к тебе послов посылает, а? — насмешливо спросил Григор Лобода, не скрывая своего неуважения к послам.
Поспешно направившись к кружку старшин, он, смеясь, шепнул эту новость полковникам. Нечипор живо обернулся, подошел к послам и, не обращая внимания на гетмана, стал расспрашивать:
— А где ж Северин? В походе? Против кого?
— Наш старшой Северин Наливайко всем вам челом бьет. Не ожидал он, что его боевые товарищи так нелюбезно будут приняты на Чортомлике.
Юрко Мазур, похоже издеваясь над гетманом, тоже стал поправлять тугой, золотом кованный турецкий пояс, на котором ловко висела сабля. Полковник Нечипор опытным взглядом смерил гордые фигуры посла и его молчаливого и чересчур длинного товарища. Еще не додумав чего-то, как будто и за себя обидевшись, сказал:.
— Самого Наливайко, может, и совсем бы не приняли у нас. Не к лицу жаловаться на негостеприимство человеку, который тупил нам казацкие сабли…
— Это враг наш, а не старшой украинского войска! — крикнул Лобода.
— Не враг, пан Лобода, потому что не. за себя и мы с оружием в руках столкнулись с Северином под Пяткою. К тому же ваша. Риторе, сабля ни разу и не скрестилась с саблей Северина, — язвительно рассмеялся Нечипор.
— Так скрестится, пан Нечипор, матери его сто дьяволов!
— Не позавидую вам тогда, Ригоре, лучше избегайте этой встречи.
Микошинский уже оценил пояс на Юрко, заметил, как рука второго посла судорожно сжала эфес сабли, и примирительно прикрикнул на обоих полковников:
— Стыдитесь, полковники! Еще за чубы схватитесь!
Микошинский предложил послам изложить, с чем прибыли они от этого Наливайко. Мазур громко, чтоб слышали и казаки в круге, сказал, что Наливайко тогда, под Пяткою, словом рыцарским был связан с князьями Острожскими, слугою доверенным был у них и не мог обесчестить свое казачье слово. Да и не сечевикам, не казакам нанес он поражение под Пяткою, а шляхтичу Косинскому, который ради собственной выгоды, а не по воле народа проходил через украинские земли.
— Косинский был вам не лучшим другом, чем любой шляхтич или князь. Наливайко это знал, когда шел в бой, — закончил Мазур.
— Кому рассказываешь? Молод еще учить! — крикнул Лобода, стараясь осрамить посла перед казаками.
— Не вас учу, пан полковник. Если родной отец не научил вас разбираться в друзьях и врагах, то мне ли… удастся научить?
— Ого! Да он остер на язык!
— Воюем не языком, пан гетман, а еще более острой сталью, по неуклонной воле народной. Панове казаки, уважаемые старшины, и ты, гетман сечевой! Наливайко прислал нас не для покаяния за прошлое, а для дружеского разговора о настоящем и будущем украинского народа…
Шум в круге стих, даже почтенные старшины перестали считать деньги на кобеняках. Только Лобода, синий от обиды, еще бормотал себе под нос какие-то бранные слова.
Нечипор стал рядом с послами и так смотрел на казаков в круге, словно с гордостью подчеркивал, что не Юрко Мазур, а сам Нечипор был старшим послом от Наливайко, своего выученика в военном деле.
А Мазур продолжал:
— У нас есть армия и оружие. Нелегко все это досталось нам, но сердцем спокойны мы, ибо меч свой заострили о головы врагов народных, в каком бы государстве они ни были. С нами, украинцами, идут беглецы от панов польских, от панов украинских, валахских, даже турецких. И хотим мы силу эту двинуть на Украину. Но коронные гетманы польские и их льстивые сообщники подстерегают нас хуже самого свирепого врага.
— Так вы нас, может, против короны подговариваете?
— Не подговариваем, пан гетман, а так, к слову пришлось. А прибыли мы за тем, чтоб о нашей кровной дружбе договориться и помириться.
— Мириться бы должен был сам Наливайко, а не… какие-то…
— Пан Лобода! Вы не повели бы себя так с ними за чортомлицкими берегами, — ответил за послов Нечипор.
— А мы и не обижаемся, пан Нечипор. Голова у полковника, правда, слабенькая, не полковничья, такую бы… да не место здесь ее… исправлять. А Наливайко, если на то будет воля казацкая, сам может прибыть в круг, принесет свою голову вам на суд. Если Низ желает этого, наш старшой за правду головы своей не пожалеет.
— Казачья голова, что и говорить! Я высказываюсь за мир с Наливайко и с его людьми. Я за то…
— За что, за что, пан Нечипор? — нетерпеливо подгоняли старшины полковника.
— За то, чтобы союз заключить не с императором Рудольфом, а с Северином Наливайко…
— Да этот ваш Наливайко давно уже в союзе с Рудольфом! — злобно выкрикнул Лобода.
Тогда Мазур опять сбросил шапку и окинул взглядом тысячную толпу круга. Обветренное и напряженное молодое лицо говорило о каменной стойкости. Не обращая внимания на выкрики обиженного полковника, он от всего сердца улыбался тяжелому, но дружескому дыханию тысяч низовиков. Он чувствовал, что казаки верят ему, а не Лободе.
— Полковник говорит, что ему в голову взбредет, а я говорю то, за чем меня послали к вам. В знак искреннего и братского примирения низовиков с подолянами наш старшой послал вам шестнадцать сотен голов турецких коней. Степью в двух косяках Пригнали их к самому Днепру. Если не брезгуете… Это, понятно, не золотые червонцы, пан Лобода… — Мазур, усмехаясь, бросил взгляд на кобеняки посреди круга.
Будто стон вырвался из тысяч грудей. Шестнадцать сотен турецких коней в такое время, когда десятку обычных деревенских кляч обрадовались бы! Это такое событие для Сечи, что сразу забыты были все старые обиды.
— Вот как, пан Лобода, по-нашему мирятся.
— А я и этому не верю, пан Нечипор.
— Ну что ж, не верьте, такова уж ваша натура, Риторе. Жалко мне вас, добром жизнь свою не кончите.
Нечипор успокоенно зевнул, потом расправил руки и сильно потянулся, словно встал с мягкой, заботливой рукой постланной постели.
13
— Всякая шантрапа народом клянется…
— Вы все о том же, пан Лобода?
— О том же, пан гетман. Позвольте, я вам еще и левую ноздрю табачком попотчую… Славный у вас, пан гетман, табачок.
Лобода, со льстивой ужимкой встряхивая гетманский рожок с нюхательным табаком, сыпал табак на протянутую ладонь гетмана, потом осторожно, двумя пальцами брал с этой ладони щепотку хорошо протертого, бархатистого порошка и, взглядывая, не сердится ли за это гетман, сильно затягивался и сам. Микошинский наслаждался не столько табаком, сколь угодливостью полковника, — такое не часто бывает на Низу. Снимая с гвоздя свой пояс, кованный серебром, вслушивался в слова Лободы, а в воображении вставал кованный золотом турецкий пояс на гибком, молодом казацком стане Юрко Мазура. Почувствовав, что краснеет от зависти и злости, он коротко ответил Лободе:
— Народ, полковник, тоже бывает разный. Иным и не поклянешься.
— Вот это правда, пан гетман! Не поклянешься этим кизякоробом бездворовым.
— Я имею в виду киевлян.
— О! В самую точку попали… Позвольте теперь в правую ноздрю… Киевляне действительно не понимают, не постигнут умом, что такое низовик, запорожец. Я им не верю ни вот на столечко… Ап-пчхи! Ну, и табачок же у вас, паде геть-паде… Да что им Запорожская Сечь, когда они от самого короля приказы получают, есть им отчего важничать, — небось к ним Наливайко не полезет… А наши казаки быдло быдлом. Я им тоже не совсем стал доверять. Слышали, как приняли наливайковских болтунов?
— Это ничего, полковник… Нюхайте еще на здоровьичко… С Наливайко нам теперь ругаться не за что. Вон видите, коней каких прислал! Да за этих коней наши казаки на руках принесут Наливайко из-за самого Днестра.
Лобода мгновенно перестроился. Трудно было себе представить, чтобы в таком дородном и приземистом туловище так свободно вмещалась чрезвычайно гибкая и льстиво-угодливая натура. Стоило ему уловить настроение гетмана, как он уже находил и тон, и слова, и линию поведения, чтоб угодить гетману. Тепло живется около власть имущего, а если удается еще и необходимым стать для него, — о, тогда уже не станешь роптать на судьбу! Пусть дураки ропщут.
— А это и в самом деле рыцарский поступок со стороны Наливайко, не ожидал я. Но я опять о наших послах к киевлянам. Их могут принять по-человечески, однако над нашим соглашением со старостою Вишневецким только посмеются. С украинцем, пан гетман, нужно по-украински. Ваши благородные манеры их не переубедят… Ну и табачок!.. К. киевлянам, пан гетман, нужно не двух послов посылать, а целым кошем идти…
— Куда это пан Ригоре кошем разогнался? — спросил в дверях полковник Нечипор.
Он вошел без шапки, мотая полами распахнутого жупана. За ним в гетманский курень зашли еще несколько старшин.
— Есть новость, — сказал полковник Нечипор, беря из рук Лободы гетманский рожок с табаком. — Скверная новость, гетман… А расскажите-ка, пан сотник, сами.
Нечипор дал пройти сотнику, слепому на один глаз, на который вечно надвинута была остроконечная войлочная шапка, снятая со степного татарина.
— Предательство, пан гетман! Киевляне наших послов обесчестили.
Незастегнутый пояс гетмана скользнул по ногам и упал, чуть-чуть звякнув скупым серебром. Лобода, подняв пояс, услужливо опоясал им крепкий стан Микошинского, который, как подсолнечник за солнцем, поворачивался за сотником, не скрывая тревоги и гнева.
— Как это обесчестили?
— Взяли их на допрос…
— Разве не это я говорил?! — воскликнул Лобода. — Не послов к ним посылать, а кошем идти…
Микошинский махнул рукою на Лободу, чтобы он замолчал. Сотник продолжал: ‘
— Взяли на допрос по польскому приказу и пытали. Сотник Ворона умер в подвале, а Ляхович еле жив, сейчас на хуторах у селян.
— Проклятье!.. Воевода Острожский, наверное, об этом и не знает. Пан Лобода, склоняюсь перед вашим опытом. Выступайте с кошем по Днепру в Киев, а потом…
— Потом я уже сам, пан гетман, найду дорогу, куда казаку нужно. Сегодня же выступаю. Я покажу им, как уважать Низ! Разве мы турки какие-нибудь или москали, чтоб на «с в подвалы?
— А москалей вы напрасно валите сюда. Ой, погубите вы, Риторе, казацкую жизнь ни за понюшку табаку! Не доживете до человеческой смерти.
— Так что ж, по-вашему, Нечипор, мне собачья,
что ли, смерть суждена? Начинаете надоедать своими шутками…
Из куреня старшины выходили молча. Никто не возразил Микошинскому. Всем было ясно, что киевлян следует проучить, дабы знали, как оскорблять сечевых послов.
А в сумерки скрытые в камышах и «заводях лодки стали выплывать из Базавлука против течения. Одна за другой, почти без звука, выплывали на середину реки, словно ночные привидения. Изредка скрипнет в кольце весло, выругает старшой неосторожного гребца. Со столетних дубов, лип и осокорей да из-под корней верб шарахались совы. Летучие мыши стайками пролетали над лодками с казаками и пушками. В степи за лесом совсем потух горизонт. Спеша за солнцем, как младенец за матерью, закатился и серп молодого месяца. Потухала и одинокая песня далеких степных чабанов.
— Лишь бы погодка не подвела… У Киева есть еще чем откупиться. А славно «поступили землячки, как по-писаному… — бормотал сидевший в передней лодке Лобода, вглядываясь в контуры скалистых берегов Днепра.
14
Летом Ян Замойский вернулся из Праги, прервав свою дипломатическую поездку к императору Рудольфу II. Получил сообщение из Стобниц о рождении сына, которому Барбара предлагает дать имя Томаш.
Радоваться этому рождению или печалиться? Чей сын, чья кровь, кому граф Ян Замойский передаст честь польского шляхетского рода, передаст графское имя? Томаш Замойский!
В коронной канцелярии встретил своего тестя, Подканцлера Тарновского. Вспомнились взгляды подканцлера на казаков, на их притязания. Мелочи, казалось бы: нобилитованным украинцам предоставить права польской мелкой шляхты, а запорожцев признать коронным приграничным войском, выплачивать им жалование, дать старшинам титулы, привилегии, конфедерации, сеймы… Совсем пустяки. А не «роются ли за всем этим семейные влияния? Не старается ли здесь дочь Тарновского Барбара за некоего украинского казака Наливайко?..
— Понимаете, отец, радость отцовства отравлена у меня ядом подозрений. Гетман польный так и говорит: «Стар ты, Ян, чтоб у тебя…»
— На твоем месте, пан канцлер, я запретил бы Жолкевскому вмешиваться в твою личную жизнь. Не верю я в искренность этих намеков, а его визиты к моей дочери Барбаре в Замостье и Стобнице в отсутствие ее мужа кажутся странными, если говорить только о дружеских отношениях. Я получил письмо от дочери.
— Она жалуется на Станислава?
— О, пожалуйста, пусть пан канцлер не волнуется! Она пишет родственное письмо отцу и, понятно, жалуется. Пан Жолкевский пугает ее своим поведением. Он выдумывает, будто Барбара посылала письма какому-то казаку, и этим шантажирует…
— Письма к грабителю, пан подканцлер, а не к казаку.
— Простите, пан канцлер, будто Барбара посылала письма к грабителю, лотру, изменнику…
3амойский смял в кулаке и бросил на пол лебединое перо подканцлера.
— Письма к грабителю… от супруги графа, канцлера коронного…
— Однако простите, пан канцлер, чорт побери… это — умышленная и злостная выдумка болезненной фантазии. Прилично ли вам, пан граф, так легковерно puscic uszy па targ, позорить честь Барбары и мою честь…
Канцлер, как осужденный, свесил голову на грудь и прошелся по комнате. Примирился ли граф Замойский с несколькими смелыми, по мнению подканцлера, утверждениями Жолкевского, принял ли во внимание политические выгоды своего брака, — он не ответил прямо на вызывающе резкие слова Тарновского.
— Верно, отец, верно. О поведении Станислава я подумаю… Но…
Подошел, словно подкрался, к тестю и, дружелюбно глядя ему в глаза, твердо закончил:
— Но пану Жолкевскому граф Замойский привык верить!
— То как понимать все это мне, отцу?
— А… оставим это!
— Я не позволю так порочить мою честь. Жолкевский — выродок русинский, схизмат в кармане, а на людях католичеством клянется. За булаву коронную, за привилегии двора королевского эта… лиса способна.
— Вы, пан Тарновский, волнуетесь и говорите неуместные вещи… Какие есть государственные новости? Что слышно с Украины, из Москвы? Рудольф так и говорит про Наливайко, как про вольную кавалерию Острожских. Они разбили турков за Молдавией. Этот сотник напугал семиградское, валахское панство. К нему тысячами стремятся всякие бродяги, голь, — даже из турецкого войска переходят: убивают начальников, а сами идут казаковать. Это страшное нашествие простонародья, какого еще не знала Великая Польша.
— Простите, вы, пан канцлер, преувеличиваете значение простого…
— О, все эти ваши политические предложения, любезный подканцлер, о казачьих привилегиях… Плохой, расчет…
— Вы издеваетесь, пан канцлер.
— Простите, пожалуйста, отец, я дурно спал в дороге. Давайте дела.
Тарновский какой-то миг смотрел на зятя, обдумывая, насколько целесообразно продолжать спор. Верх взяло светское воспитание и опасение отца за любимую дочь. Стоит ли вредить ей?
— На Украине, пай канцлер, Те же самые слухи про Наливайко. Он действительно соединился с Шаулой, его силы пополняются все новыми и новыми отрядами, которые окрестили себя наливайковцами — вот чорт! — и угрожают покою старост и воевод. К сожалению, кое-кто из воевод в этом сам виноват. Зло-, радио посмеиваются, надеясь, что войска панства усмирят этот иногда справедливый протест черни…
— Справедливый?
— Простите, говорю: иногда справедливый. Вот пожалуйста, доказательство этому. Прочтите, пожалуйста, пан канцлер, это письмо к вам от киевского епископа Верещинского. Киевляне действительно заварили кашу от имени короны… Полковник Лобода с Низу идет разве не наливайковским путем? Гетманом себя объявил и на корону не меньше, чем Наливайко, жалуется. И получены дополнительные сведения, что казаки Лободы наливайковцами себя называют — и тогда пред ними свободно открывается широкий путь к поместьям устрашенной этим именем шляхты. О некоторых из этих безобразий и пишет пан епископ.
Замойский развернул длинное письмо от епископа Верещинского и невольно вчитался в него. Тарновский несколько раз выходил и возвращался, просматривал бумаги, ждал. Наконец канцлер отвел от глаз руку с письмом.
— Так. Значит, пан Лобода велит себя гетманом звать?.. До чорта гетманов развелось на кресах польских.
— Пан о Лободе, наверно?
— Да. И о Лободе тоже. Отцу епископу этот гетман чрезвычайно угодил. — Замойский зашагал по комнате, не выпуская из рук письма.
— Примете, пан канцлер, какие-нибудь решения об епископе?
— Об украинцах, верно, хотели сказать, пан подканцлер?
— Нет, о епископе Верещинском.
— Нечего решать об этом болване.
— Это уже решение, пан канцлер. Таково и мое мнение. Или сменим на лучшего?
— Менять не будем, лучших у нас нет. Сообщите гетману Жолкевскому содержание письма епископа. Предложите ему приготовиться к походу, дабы успокоить и этого «гетмана пана Лободу». Попросите ко мне пана Жебржидовского…
Последние слова канцлер произнес еле слышно. Тарновский скорее увидел, чем услышал затем, как губы Замойского, словно помимо его воли, шептали: «Барбара, Барбара…», и простил канцлеру его не совсем приличный в стенах коронной канцелярии тон по отношению к подканцлеру.
Замойский подошел к окну, задумчиво уперся руками об оконный косяк. Потом совсем другим голосом спросил:
— Знаете ли вы, отец, что-нибудь из замечательного творчества Петрарки?
Тарновский, то ли с чувством тревоги за состояние здоровья зятя, то ли с удивлением, мягко ответил:
— Знавал когда-то в школе, и то мало. Давно было, забылось. А что?
— В Падуе учил меня уважаемый дидаскол Сигониуш, и я надолго запомнил одно изречение Петрарки: «Добиваться власти, чтобы получить покой и безопасность, — значит взбираться на вулкан, чтобы спастись от бури». Умно сказано, отец, а? Чтобы спастись от бури — взбираться на вулкан… Панам украинцам с их наливайками я, шляхтич Речи Посполитой Польской, такую бурю подготовлю, что и на вулкане не спасутся. Пишите королевский приказ к гетману польному Станиславу Жолкевскому. А то отложим на день-другой… Барбара, Барбара!..
15
Обычаи сечевых казаков запрещали иметь при себе в походе жену. Это обременяло бы походную жизнь, питало бы в казаке гуманные настроения и тягу к семейному покою. А казаку надо воевать. Да и зачем своя жена казаку?.
Григор Лобода еще в Киеве узнал от епископа Верещинского о Лашке, воспитаннице пани Оборской. Епископ исповедовал добродетельную вдову и ее воспитанниц. Русоголовая Лашка приглянулась ему больше всех. И вот за ужином с паном Лободою он тихо шепнул на ухо гетману об этом хмельном зелье в образе панны. За это пан епископ приобрел благосклонность неукротимого низового рубаки-гетмана.
Лобода не забыл об этом сладострастном шёпоте. И когда остановился в Баре на Брацлавщине, поехал на одинокий хутор пани Оборской.
Оборская привыкла к казакам, даже тосковала иногда, когда у нее долгое время не было вооруженных гостей. Дочерей своих родных давно повыдавала замуж куда-то в Литву и бабье лето своей вдовьей жизни тешила дочерьми-воспитанницами. Желтели леса вокруг, в предосеннюю дремоту впадала жизнь на хуторе вдовы…
Пана Лободу Оборская встретила первый раз в сенях, как сановитого гостя, попросила пригнуться в осевших дверях и в комнату свою с потрескавшейся краской на старинных фамильных портретах ввела бережно, как больного.
— Много слышала о вас, уважаемый гетман, наливайками зоветесь, на здоровьечко вам, — этим на испуганную шляхту страх наводите.
— Ге-ге-ге! Засиделась, матушка, наша шляхта,
как разленившаяся гусыня на прошлогодних яйцах, ге-ге-ге! А наливайками теперь всякий называет себя, кто хлеб казачий себе в родном краю ищет, ге-ге- ге- ге…
Девушки по приказу хозяйки ухаживали за гетманом, а сама Оборская пожирала вдовьими глазами откормленную казачью фигуру гетмана. Только Лашка не угождала Лободе, не улыбалась как гостю, — уж очень страшными показались девушке его упорные взгляды. От его тяжелого смеха сжималось сердце, в беседе не находила слов для этого невоспитанного, необразованного человека. Это не сотник Наливайко, с которым чувствуешь себя как верба у пруда: растешь и гнешься, и красоту свою девичью, точно в зеркале, в глазах молодецких узнаешь… Был бы Наливайко католиком — не ушел бы от нее с сердцем, не израненным любовью.
Однажды вечером, должно быть в третье посещение, Лобода задержался допоздна, пока барышни не пошли спать. Вдова это поняла по-своему, по-вдовьему. Достала самые дорогие вина из погреба. Зажгла свечи в широких подсвечниках.
— Я почитал бы себя счастливым, любезная пани… — робко начал Лобода, отводя глаза от расцветшего лица вдовы.
Она, как засватанная, вспыхнула от этого скромного намека. Такой король-мужчина! Что он украинец. мало печали, он — гетман. Острожские тоже украинцы, а какая даже самая гордая полька не сочла бы за высокую честь породниться с этими украинцами!
— Понимаю вас, пан Лобода… Я бедная вдова, однако…
— Это пустяки, милая пани. У меня свои хутора да гетманство в казачьих походах.
Лобода умолк, чтобы перевести дух. Потом встал со скамьи и, сделав шаг, встал на одно колено перед растерявшейся и счастливой пани Оборской («Вот тебе и мужик!»). Она готова была схватить эту по- светски склоненную перед ней голову и осыпать ее поцелуями.
— Я счастлив, любезная пани, что вы… что вы благословляете меня на брак с вашей русоголовой доченькой, — наконец осилил выдавить из себя восхищенный гетман.
— Что?! — ужаснулась вдова, подняв руки, словно защищаясь от сумасшедшего.
Лобода неловко взвел глаза снизу вверх на испуганную вдову. Поднявшись с колен, он совершенно ясно изложил свою мысль.
— Я был бы счастлив, говорю, матушка, обвенчаться с панною Латкою. Панна мне показалась такою прелестною, что я даже казацким обычаем пренебрегаю.
Пани Оборская отошла и села у другого конца стола. Потом поднялась, отодвинула узорчатую флягу с выдержанным венгерским вином и так глянула на Лободу, что он понял вдову и вдруг почувствовал ненависть к ней.
— Пан гетман с ума спятил, — вздыхая, промолвила Оборская.
Задетый за живое, Лобода вскочил и замер, будто ждал вторичного оскорбления. Вдова и не поскупилась на это. В своем доме, с глазу на глаз, — чего бояться ей?
— Мудрой глове дость на слови, а пан гетман такой gilbas вырос, а glupi jak bot уродился. Панна — девушка зеленая, казаков, мужчин боится. Вы бы, пан, посмотрели на себя и свою ногу в истоптанный сапог обували бы. Я считала вас действительно благородным человеком…
Лобода залился краской стыда, но гнев мешал ему понять благоразумные слова Оборской. Не прощаясь, он вышел из комнаты, и хозяйка считала, что это навсегда. Собаки провожали его со двора, и молодые джуры едва поспевали за своим гетманом, будто от врага удирали.
Однако, не поспав от обиды и злобы несколько ночей, Лобода опять заявился на хуторок вдовы. На этот раз он прибыл с полсотнею всадников, с каким-то подвыпившим попом, и сам был навеселе.
— Так выдаете, матушка, Лашку за меня или сам я должен буду повенчаться с ней? — спросил Лобода таким голосом и тоном, что у Оборской подогнулись ноги, задрожали губы.
Через окно заметила всадников, слышала суматоху на птичьем дворе и все поняла.
— Разве этот брак и родство с уважаемым гетманом меня оскорбит? Не я ведь за вас должна выйти замуж. Пан кавалер должен знать волю панны.
— Лишнее дело, матушка. Не сердце ее поразить домогаюсь и чувств глубоких или благодарности ее за честь такую не жду.
— Но что это за жизнь, если молодожены не любят друг друга? Да и молода она…
— Дородная гречиха в снопе доходит, уважаемая матушка. Молодость ее — моя забота. Была бы старой, так и не докучал бы вам сватаньем. Не отдадите ее за меня — сам возьму, — отрубил Лобода.
Оборская поняла уже, что так оно и будет. Мысленно упрекнула себя, что не отослала Латку хотя бы в Стобниц.
Старый воевода князь Острожский наведался в типографию. С того дня, как и Смотрицкий высказался за целесообразность объединения православной веры с христианскими религиями Запада, князь почувствовал глубокий страх. Будто обкрадывают его тайные и ловкие воры. Падей, Терлецкий, Верещинский, даже собственные дети — все его бросают, оставляют все более и более одиноким. Ценою больших затрат удерживает он нескольких шляхтичей соседей в единомыслии с собой. Отец Демьян — хороший духовник и верный слуга, но роду он низкого и влияния среди шляхты не имеет. Один Смотрицкий оставался его опорой, и вдруг такое вырвалось у нею из уст.
В типографии застал отца Демьяна, который перечитывал королевские приказы, накануне переданные воеводой духовнику. Эти приказы еще не упоминали о Наливайко, но по тону их и по словам о «своеволии хлопском» Демьян почувствовал, что не слава победителя, а смерть от руки польской королевской власти ждет брата Северина.
— По-божески, ваша милость, вам бы следовало засвидетельствовать перед короной, что эти насилия и грабежи совершает Лобода, прикрываясь именем сотника Наливайко.
— А откуда мне, отец честной, знать, кто там грабит? Страна слухом полнится, что неблагодарные наливайковцы отравляют мои покои. Что же, на старости лет бросить мне замок и ехать в поле правды доискиваться? Пан Лобода и сам поместья имеет, пристало ли ему нападать на панство с оружием в руках?
— Однако известно, что в Брацлавщине орудует Лобода, а брат Северин еще где-то у Дуная носится.
— Вчера у Дуная, сегодня на Днестре, а завтра и на Днепре. Разве вы ходите за ним, присматриваете, что он делает? Положимся на промысел божий: ловить будут по этому приказу не имя, а настоящего грабителя. Пусть он сам о. себе печется, отец Демьян.
— Вся Украина пришла в движение против унии, ваша мощь, но, на нашу беду, и против своих панов вместе с тем. Панство наше шатко в вере и полякам потворствует. Не лучше ли вам иметь у себя под рукою, под своим начальством Северина во главе гусаров?
— Запоздавший совет, отец Демьян. Ваш Северин перерос гусаров, быть сотником ему слишком малым стало. Наливайко нас обоих, старых дураков, обошел. Слух идет, что у него пять тысяч хорошо вооруженных людей около Дуная и еще столько же шляется по Украине под гетманством Лободы. Все это присвоило себе символическое имя Наливайковщина, и это имя с каждым днем все глубже проникает в нашу повседневную жизнь, в помыслы живых. Одни страшатся его, как исчадия ада, другие ангелом-спасителем величают, как в безумстве, грезят им, идут за ним… Кузнецы, мастеровые, батраки — все поднимается, уходит, соединяется в лесах, — просто и грозно. Королевские рудники в Олькуше еще со времен монаха Августиана давали коронной казне серебро, а теперь стоят. Все рудокопы снялись и ушли. Ушли в наливайки, отче.
— Ушли и соединяются в лесах?
— Да, соединяются в лесах. Хорошо было бы, если б объединялись для борьбы за нашу веру, за спокойствие Украины. Однако нет, бунтуют! Бунт! Страшное слово! И сам не пойму: гордиться им или анафеме предать? Старческой крови моей только бы покой, так нет, — натура наша ворошится, бунтует. Почему, боже мой, ты воеводою сделал меня, надел на меня эти тяжелые княжеские путы? Навеки господь лишил наш род радости бунтаря, который может щепками короны польской тешить свое человеческое достоинство, достоинство сына Украины. У нас нет отчизны, потому что мы украинские князья, дворяне и поем осанну чужестранной польской государственности. Да еще как поем: от всей души! И никто нас изменой не пятнит… Блаженно царствие твое, о боже премудрый! Умудри нас на правую сторону В борьбе этой мужественно стать…
Старик умолк. Молитвенная возбужденность окончательно ослабила его, согнула, сгорбила. Потом он как будто снова нашел точку опоры и ухватился за нее.
— А пан Лобода развлекает себя свадьбой. Ну, этот не страшен, этот просто грабит, а против грабителя законы во все века одинаковы были. Есть сведения, что Жолкевский на зиму вернется с прикордонья и наведается в наши края. А у Жолкевского тяжелая рука. Не было у него еще такого врага, с которым он бы не расправился… Прочитайте, отче, что Кевлич пишет о Лободе…
Воевода протянул письмо и присел на типографский станок, пока поп читал вслух:
— «.. также и то примечательно, что пан Лобода, гетман запорожский, повенчался с шляхтянкой, которая воспитывалась у пани Оборской и жила у нее, а за Лободу против воли вышла. Ибо так он желал этого и принудил к этому и пани Оборскую, и теперешнюю свою жену. Поп страха ради повенчал их, но повенчал ли их господь бог, этого я не знаю. Долго ли до того, чтобы всевышний разгневался, но пан Лобода тем временем уже ласкает свою жену, настоящую шляхтянку… Пани Оборская всячески поносит гетмана, которого женским сердцем и сама уважала. Теперь польному гетману Жолкевскому жалобу принесла и ждет от него спасения воспитаннице и себе…»
— Но ведь Жолкевского нет еще на Украине, ваша милость.
— Когда нужно будет, появится. Жолкевский родом из Червонной Руси. Отец его не оставлял православия, хотя на глазах короля католиком прикидывался. О сынке такие же слухи ходят среди Львовского духовенства. А чтобы прикрыть это, перед короною выслуживается и как раз на православных бунтарях себя покажет… Что брат ваш, отче, для нас уже погиб, нечего убиваться, — нам это давно уже ясно. Он возлагает какие-то надежды на Москву. Да где она, Москва, а панство польское — под боком… Ага, вот и пан Смотрицкий. А вам, отче, следует немедленно во Львов мчаться. Комулей от папы деньги привез, нанимать войско собирается. Смотрите: пан Микола Язловецкий один заграбастает это римское золото.
16
Украина!
Наливайковцы, оторванные от родной Украины, как дети от матери, начинали тосковать по ней. С той стороны, где она простерлась по-над Днепром, поднимались над горизонтом тучи. На эти тучи глядели казаки и вздыхали, а Наливайко это было выгодно, на руку ему чувство тоски по родине в казацких душах.
Кто-то повторил сказанные когда-то Наливайко слова:
— А, может быть, останемся, «братья, где-нибудь здесь в дунайских степях, жен — валашек, полек, украинок — заведем? И ни пана тебе, ни князя. Только степи играют вдоль улиц да солнце в радости купает вершины лесов над Дунаем…
Наливайко посмотрел на этого мечтателя долгим, задумчивым взором. Мечта эта не выходила и у него из головы, а тоска по родному краю разжигала его давнишние намерения.
Украина!..
— Не «светит солнце нам, чтоб вернуться на Украину, Северин, — сказал Матвей Шаула.
— Вернемся и при луне, Матвей. До, рогу не «станем «спрашивать.
— Верно! Наказаковались, а там ждут нас… — вмешался Юрко Мазур.
Был он молод, как и Наливайко, Украину любил без рассудка. Князья Острожские рано дали ему почувствовать свою власть. Испытал он и руку панов Синявского и Калиновского. А за все это еще не расплатился с ними. С детства мечтал об этом. Теперь в руках держит ключи от счастья и своей семьи, и украинского народа, а слоняется по чужим странам, тоскует.
Наливайко давно ждал этого момента. Он знал, что казаки все заговорят языком Юрко. Во всех уголках Украины скрытно тлеет имя восстания — его имя. А явись он сам с такой армией — Украина запылает неугасимым пламенем. Всех, кто зовется паном, нужно беспощадно сжечь в пламени народного восстания. Крестьяне заведут порядки на земле, ремесленники — на ремесленном станке, а канцелярию государственную заменить всенародной думой и заключить военный союз с Москвою. Тогда никакие Замойские, ни шведы — короли польские — ногою не ступят на украинскую землю…
К толпе на взмыленном коне подъехал Шостак… Соскакивая с седла, сообщил:
— Панчоха прибыл с разведки… Вот и он.
Панчоха, в изодранной одежде и давно немытый,
держал за пазухой раненую левую руку, жмуря свои острые глаза. На разведку ходили с ним Бронек и татарин Муса, перешедший к Наливайко во время недавнего боя. Были они в разных передрягах, чуть не попали в руки полякам Миколы Язловецкого, но вернулись живыми. Повезло им побывать в том доме, где сам Язловецкий держал военный совет. Хозяйка дома подслушала, что Язловецкий подкупил Лободу за какие-то римские деньги.
— Не за те ли, которые нам предлагал стриженый пол в Каменце?
— Наверное за те самые. Пан львовский староста хвастал, что обдурил Лободу, от Львова отвел, а сам на крымцев пошел, потрепать их решил. Но казаки и Лобода покинули Язловецкого. Язловецкий злой, удирает в свое воеводство и на нас, как пес, набросился.
— Ну, ну, давай Панчоха! Что же дальше?
— А дальше то, пан старшой, что под нашим именем казаки Лободы, возвращаясь, проходят селами и городами.
— И грабят?
— Не без этого. Может быть нарочно, во вред нам, над беднотой измываются. Народ после них начнет ненавидеть имя Наливайко.
— Позор!
— То-то позор, братья-товарищи, — подхватил Наливайко. — И меж ангелами найдется нечистый, как меж апостолами Иуда. К реестровикам с Лободою такой Иуда мог втесаться, чтобы позорить наше честное имя борцов против панства. Не будем беспечными. Нас Жолкевский силится не пропустить на Украину, — об этом постарались и наши доброжелатели Острожские, — а вот Лобода спокойненько проходит по ней. Пусть и дальше идет под нашим именем. За ним и бросится гетман Жолкевский, а мы тем временем прорвемся через Подолье с нашим пятитысячным войском. До каких пор будем обивать здесь чужие пороги, когда родная страна ждет нас, своих хозяев! Кто не хочет пристать к немедленному походу на Украину, тот может остаться на Дунае. Степи широкие, а паны найдутся…
— На Украину!
— А чтоб на некоторое время успокоить корону, я написал письмо к коронному гетману Замойскому.
— Да поверит ли?
— Понятно, что нет. Польские дипломаты сами строят свою государственную политику на дипломатическом вранье и другим не верят. Но хотя бы на короткое время отвлечем их внимание. Они ведь считают нас дураками, — может, подумают, что мы и в самом деле заскучали по панскому ярму. Почему бы не попробовать пощекотать их, чтоб выиграть время.
— Читай, что написал им.
Наливайко развернул письмо с печатями на шелку. Читал, будто каждое слово, как куколь из зерна, выбирал:
— «Признали мы и поняли верховенство коронное над нами, паном богом в слуги рожденными для их милости, панов наших. Предлагаем послушание свое панской мощи гетману коронному…
Не желая бездельничать и терять время, мы двинулись под Килию, чтобы добыть князю Янушу Острожскому двадцать четыре пушки. Только подошли, как в угоду вашей милости вырезали мы не малое число противных католической вере языческих воинов, а часть их батраков и быдла турецкого — таких же, как и мы, по вашей высокой милости, — тех к себе присоединили… Осевших на хуторах старшин жгли, а замок в Калии не осилили взять. Своими набегами разогнали турок, забрали ясырь для вашей милости…»
Шаула, смеясь, прервал старшого:
— Жалобнее про ясырь надо бы… Чтоб у пана канцлера слюнки потекли при воспоминании о турчанках и невольниках.
— Чорту в пекло всякие письма! На Украину!
— На Украину! На Украину!
— Так поклянемся же, что на Украине будем биться за волю мирскую, за-наши права. Биться до конца, чтобы победить хотя бы для наших детей. И «клянусь, братья-товарищи, что смерти гляжу в глаза прямо, как честный воин своей страны, и не отступлю от великого дела. Этой саблей буду защищать вас и вашу свободу, пока сил моих хватит. Будут лететь из-под нее панские головы, как куколь на покосе. А если же найдется среди нас какой- нибудь Чарнавич — рука моя не дрогнет и на голове такого предателя. Вот моя клятва. Клянитесь же и вы, товарищи старшины и казаки.
— Клянемся! Клянемся! Веди на Украину!
На восток по небу прокатилась комета. Огненный хвост оставила за собою, будто рваною раной продырявила небо, и кровью огненной закипела рана. Казаки обернулись на это ночное чудо.
Казалось, само небо отметило их клятву.
Часть третья
1
И лето все еще жаркое, и путь из Острога в Люблин — далекий. Старому воеводе Острожскому нелегко было отважиться на это путешествие. В дороге большей частью молчал, терпеливо слушал надоевшее бормотание отца Демьяна, его доводы против этой поездки. Но под конец пути старик не выдержал:
— Как это, отче, наш род, а не Украина требует от меня этой жертвы? Не понимаю, за которую Украину скорбите вы. Что касается рода Острожских, то я мог бы, если хотите, сидеть в уютном замке, и уверен, что до моей смерти роду этому ничего не станется. Украина требует, чтобы о ней заботились не одним только горячим сердцем, отче Демьян. Нужны ум и неусыпная деятельность, чтобы дело края не проспать в теплых покоях, под кроткий шепот о его великом будущем…
— Но ведь интересы Украины требуют не объединяться с католиками, вельможный князь.
— Я не объединяюсь, отче Демьян. Я борюсь против унии.
— Едучи на переговоры с тайными униатами?
— Пацей. — православный епископ.
— Я уже потерял счет, сколько раз он переходил к католикам и обратно. Посредничество князя Заславского в этом вашем свидании с Пацеем мне кажется очень коварным сватаньем…
Князь Василий-Константин где-то в глубине души соглашался со своим духовником, а говорил как раз обратное. После последних — слов отца Демьяна Острожский опять так остро почувствовал это противоречие собственной души, что его старческое тело даже в жар бросило от внутреннего стыда. Но он не повернул лошадей назад, в Острог, не признался духовнику в своем согласии с его мыслями.
«Такова уж, должно быть, наша природа княжеская, — с горечью подумал воевода. — Стыд у нас — как вода в топленом сале, на дно оседает…»
А князь Заславский блестяще выполнил свою роль «духовного свата», как выразился отец Демьян. Епископ Пацей в самом деле уговорил Заславского быть посредником в его свидании с Острожским. И долгожданное это свидание можновладца православия на Украине, воеводы Острожского, с новопосвященным епископом Володимирским произошло в Люблине.
Кончалось жаркое, сухое лето. К приезду дорогого гостя строились специальные рубленые покои в старой дубраве у моста над речкой. Король и Петр Скарга интересовались постройкой, несколько раз посылали туда испытанного дипломата пана Волана. Пусть арианец он и папу истинным антихристом считает, зато совершенно преданный человек. Его-то и направляли к Пацею, — впрочем, не столько как дипломата, сколько для того, чтоб он проследил за отпущенными на приготовления королевскими деньгами, как бы они не попали в епископские карманы.
Острожский сосредоточил в своем лице политику князей и воевод из украинских степей. Восточные окраины и православие, как неприступная крепость, замыкались перед жадным взором Речи Посполитой Польской, а ключ от этой крепости был у Острожского. Даже жаловать Острожского короне приходилось по-особому, подчеркнуто. Только историческая традиция польской шляхты — надувать — побуждала польскую корону к этому рискованному «сватанью». А для того чтобы придать надувательству более прикрытую форму, на случай, если воевода раскусит коварство короны, — существовал Падей. Если бы его не было, его сфабриковали бы за деньги и привилегии из любого люблинского православного попа. Но Падей существовал, это был идеальный Падей подлости и обмана.
Новопосвященный епископ Ипатий ловко выполнил маневр короны. На дружбу и союз князя Ипатий Падей не рассчитывал, он слишком хорошо знал Острожского. Но об этом свидании узнает ведь вся украинская шляхта. Она воспримет этот шаг князя как сообщничество, как сговор я отшатнется от Острожских. А без Острожского можно украинских старост и православное духовенство, как рой без матки, голыми руками загнать в самую тесную дуплянку…
Политику Сигизмунда я Замойского брацлавский воевода хорошо знал. Украина для них — лакомый кусочек. Корона давно к рукам прибрать ее собирается, потратила на это десятки лет, то гневаясь и угрожая, то заманивая казаков нобилитациями. Но того, что и Падей служит этой политике, не сообразил старик. Прежний переход Пацея в католичество Острожский считал житейской ошибкой, теперь исправленной возвратом к православию. Посвящение во владыку Володимирского — вполне разумный акт, заслуженный этим ученым, благочестием души увенчанным человеком… Так размышлял Острожский и решительно стал возражать отцу Демьяну.
— Какие там хитрости, отче Демьян, выдумываете вы в этом «сватанье»? Я воевода и князь Острожский, а не просто украинский шляхтич, которого можно поманить пальцем, пряча за спиной пареную розгу.
— Для вашей мощи, вельможный князь, розги мало, это католики знают. Люди перед вашими глазами вертят верой, как шинкарка юбкой перед казаком с червонцами в мошне… Да благословит господь эту поездку нашу, дабы свидание это ко благу церкви нашей привело… Господи, избавь душу мою от уст неправедных и от языка льстивого… Жезл силы посылает нам господь из Сиона, направьте его на врагов ваших…
— Пугаете меня, отче, словами Давида-пророка. Ведь мы с вами не без ума будем на этой беседе? Для чего же я брал вас с собой в такую дорогу?
Владыка сам встретил Острожского за мостом, сам выполнил православный обычай — поднес на вышитом золотом полотенце хлеб-соль дорогому гостю. И только тогда благословил его и отца Демьяна епископским благословением.
— Вашей мощи, радетелю православия наше великое почтение. Радуемся доброму здоровью вашему и молим пана бога о — бардзем щенстю и долголетии вашем.
Князь совершенно искренне поцеловал крест и руку моложавого владыки. Даже на ополяченную его речь не обратил внимания, — кто не увлекается языком, которому отдают предпочтение законы государственные?
Прием пришелся по душе старому князю. Жест уважения со стороны владыки окончательно расположил князя к доверию к даже дружбе с Пацеем.
Устройством княжеского военного конвоя распорядился опять же сам епископ. Недавний брестский каштелян, владыка едва ли не лучше разбирался в военных делах, чем в духовных.
Переговоры начались лишь за поздним обедом. Пацей не торопил, а только напоминал, вздыхая, о больных делах грешного мира и, стараясь подольститься к старому князю, с преувеличенным вниманием выслушивал соображения Острожского. Подкупленный этим воевода примирительно пожаловался:
— Злонамеренные люди распускают слух, что я веду войну против объединения церквей — православной и католической. Но ведь я только против…
— Не верим мы, ваша мощь, в эти вздорные слухи, — поймал его владыка на слове. — Поскольку ваша милость согласились на встречу, то и мы посвятим себя этому делу, чтобы решительно выполнить наш разумный помысел. Как прикажете, ваша милость, так и сделаем…
— Для славы господа бога и для блага христианства нужно, чтобы сам король согласился на собор духовенства. На том соборе мы и поговорим о деле объединения. Ведь все, — кто признает господа бога, отца, сына и святого духа, суть люди одной веры. Титул католиков только московским христианам нельзя дать, потому что они хотят своего митрополита и против нашей поднепровской шляхты какие-то замыслы таят…
Эта принимавшая дружественный характер беседа была прервана внезапным приходом люблинского подкомория.
— Прошу разрешения его мощи, пана епископа и многоуважаемого ксендза и воеводы, — мне необходимо сообщить срочные новости.
— Пожалуйте, пан подкоморий, к столу.
— Дзенькую бардзо, ваша мощь. Мы получили сведения, что украинские разбойники во главе с грабителем по имени Наливайко направляются на великую Польшу или на Литву.
— Вас перепугали, пан подкоморий, — вмешался отец Демьян. — Мне достоверно известно, что гетман Наливайко в Валахии, за границей. На границе стоят жолнеры пана Жолкевского…
— Пан отец напрасно утешает себя, что все спокойно. Пан Жолкевский возвращается в Краков, а тот разбойник-гетман, — простите, господа, — гетман украинских грабителей, перешел через Богричку.
— Так он уже на Украине?
— Во владениях Речи Посполитой Польской, вельможный князь, — поправил подкоморий князя Острожского.
— Да ведь, пан подкоморий, это все-таки Украина. Верно ли, что Наливайко…
— Совершенно верно, ваша мощь, пан епископ… От Люблина, предполагаю, он еще на расстоянии многих военных переходов, но покоем вашей милости…
— Бог милостив, дорогие гости… Слух идет, что тен гетман родным братом приходится пану духовнику вашей мощи, вельможный князь…
Намек Пацея резанул старого князя. В тоне Пацея чувствовалась насмешка. Князь вспомнил предостережения отца Демьяна. Ему казалось, что даже новые
Стены парадных комнат насмехаются над ним, коварно подбитым на это политически двусмысленное свидание.
— Э, нет, святой владыка. Брат по плоти — это вина случайная. Отец Демьян — мой духовник, а брат во христе и по сану только ваш, блаженный отец… Но если тот разбойник действительно двигается сюда с лютой толпой, то лучше отсрочим наши переговоры.
— Отсрочка повредит делу и вам. Я должен отправиться в Рим…
— За меня, пан владыко, помолятся православные, и сам господь не допустит вреда на мою грешную голову..
Отец Демьян торжествовал. Князь раскусил коварство короны. Чтобы не дать отойти оскорбленному сердцу воеводы, поп. воспользовавшись тем, что Пацей отвернулся, шепнул князю на ухо:
— Лукавство диаволов в слове том. «Егда глаголах им, боряху мя туне».
Воевода делал вид, что считает подозрения попа необоснованными, но сам был благодарен удобному случаю прервать подозрительную беседу с Пацеем и поспешил оставить Люблин:
— Вишь, в Рим собирается, папой угрожает…
На другой день Острожский выехал на Украину. Не хватило у него силы открыто, лицом к лицу, отказаться от унии, против которой в молодости так горячо ратовал. Но за-глаза он, оставив Люблин, свободно выражал свое возмущение и решил беспощадно разрушить все уловки униатов. Отец Демьян молча выслушивал брань и проклятья князя по адресу папистов.
Дорогу избрали ближайшую, на Брацлавщину, с обязательным заездом в Гусятин, как желал того отец Демьян, да и необходимость обезопасить князя от нападений заставляла выбрать этот более спокойный путь.
Ипатий Пацей провожал их не так, как встречал. Когда князь выезжал со двора, владыка сидел в обществе Андрея Волана и уверял его, что бунтует на Украине не Северин, а Демьян Наливайко.
2
Еще днем Северин Наливайко поехал по селам над Збручем. Юрко Мазур с Панчохою едва нашли его в старой, осевшей хате с дырявой крышей. Дубовый, деревянными гвоздями сбитый стол, на нем едва мерцает трескучий каганец. Около каганца сидит седой дед и камышинкой подтягивает тряпичный фитиль, изредка снимая кончиками пальцев жирный нагар. Тут же рядом лежали аккуратно отломанная половина гречаника и недоделанный блят со шпульками из камыша. Возле печки на кирпичах из кизяка, на тесных скамьях и на полу сидели крестьяне. В хате стоял тяжелый, смешанный дух человеческого пота, кизяка и дыма от трубок. Наливайко сидел за столом против окна и беседовал с крестьянами. Мазур с Панчохою протолкались к столу и остановились, прислушиваясь.
— Нас пять тысяч вооруженного народа, к нам на всех дорогах пристают батраки и бедные крестьяне, которые изведали сладость жизни под панскою властью. Мы не прячемся в лесах, мы открыто зовем себя войском украинского народа. Задумали мы бросить своих панов, помещиков — и бросили. Хотим и будем жить вольной жизнью, сами по себе, заниматься хозяйством. Но паны привыкли владеть нами, как скотиной. Они будут стараться переловить нас, вернуть, как скот, в свои имения. И хотим ли мы того или не хотим — нам придется воевать с панами. Воевать до конца. Пока жив пан, пока он владеет грамотами и привилегиями на нашу землю, на наши души, нам, беднякам, голи, житья не будет. На земле нашего брата гораздо больше, чем панов, это мы их должны заставить работать, а не они нас. Хочет пан жить — пусть работает вместе с нами, пусть владеет на земле тем же, что и мы, пусть пользуется от трудов своих тем же, что и мы…
— Где ты видел, человек хороший, что пан принимался за работу?
— Да они и работать не умеют!
— Нужда к корочке хлеба дорожку покажет.
Мазур несколько раз менял место, чтобы Наливайко заметил его и Панчоху. Панчоха стал нарочно кашлять, — Наливайко узнал его сухой, словно овечий, кашель.
— Какие-нибудь новости, Панчоха? — оборвал Наливайко беседу с крестьянами.
— Небольшие. Там ребра… — и смолк, оглянувшись на Мазура.
— Какие ребра? Ты не спросонья ли? Давно вы из Гусятина?
Панчоха переступил еще через чьи-то ноги посреди хаты. Крестьяне дали ему и Мазуру пройти к столу.
— Старика твоего… князя Острожского задержали под Гусятином, и пан староста гусятинокий…
— Князя Острожского? Как он здесь очутился?
— Не знаю, пан старшой. Его люди неожиданно схватили нас. И если бы не воевода, должно быть устроили бы над нами гайдуцкий суд.
— Что вы сделали с воеводою?
— Задержали под Гусятином. Пан Юрко всадников для охраны его поставил.
— Правильно сделали. А о старосте что ты хотел сказать? И при чем тут твои ребра?
— Не мои, пан старшой, а… тут дело совсем дурное.
— Ну, говори.
— Словом, совсем поганое дело.
— Ты не ругайся, а расскажи, Панчоха. Если жолнеры ждут нас в Гусятине — все равно мы там будем.
— Жолнеров нет. Гетман Жолкевский еще не тронулся с кордонов, пан старшой.
— Так что же с ребрами, провались ты с ними, Панчоха?
Наливайко пронял нервный озноб, но он должен был держаться на людях. Только глазами пожирал Панчоху и, казалось, проклинал за нерешительность. Панчоха склонил голову и виноватым голосом сказал:
— Пан староста Калиновский батьке твоему ребра все начисто поломал…
— Что? Отцу?
С земляного пола, с кизяков возле печи, с тесаных скамей повскакали крестьяне. В железных кулаках Наливайко затрещал раздавленный блят. Седой дед перестал подтягивать фитиль, и каганец зачадил едким дымом.
— А где теперь отец? — тихим голосом, словно подкрадываясь, спросил Наливайко, кладя осколки блята на стол.
— Умер он. Попробовал бы ты, пан старшой, без ребер… Умер человек. — Панчоха вздохнул, оглянувшись на крестьян.
Северин шагнул от стола, остановился, судорожно поднял вверх голову. Челюсти у него задвигались, будто он пережевывал что-то очень жесткое; чуть заметно улыбнулся — той самой улыбкой, с какой он бросался в бой. Сдержанно проговорил:
— Ну, вот вам, люди добрые, панское право — жить, а наше — умирать с поломанными ребрами. Что же теперь? Судиться с панами не будем за отцовские ребра. Но нашим судом, бедняцким, мы за каждое ребро отцов взыщем сотни панских нечистых душ…
Крестьяне торопливо застегивали на свитках ремневые пуговицы и, толпясь, выходили в дверь. И у каждого горела рука, сжимая саблю, старый пистолет, а то и просто дубовый кол.
В хоромах пана Калиновского светились огни, суетились одетые слуги. Но самого пана уже не застал Наливайко. Приказав Мазуру искать старосту в городе, Наливайко проверял хоромы, расспрашивал челядь.
Панчоха привел к нему на допрос молодую дочку Калиновского. С перепугу она стала заикаться и ни одного слова выговорить не могла. Лишь заикалась и умывалась слезами. Наливайко накричал на нее, думая, что панна морочит казаков, притворяется испуганной. Однако заикание только усилилось. Тогда он смягчился.
— Панна должна бы стыдиться такого упыря-отца. Старому человеку он так ребра поломал, что тот умер.
— Т-т-а-к- т-о-от п-я-о-к-к-ой-ни-к-к в-в-в-е-е-дь простой бедняк моего отца, — попыталась оправдать отца перепуганная панна…
— Вот как!.. Панчоха, допроси панну, чтобы заговорила по-человечески… Кто там еще на допрос?
— Тут поп какой-то…
— Это я, брат Северин. Промыслом божьим я тут очутился.
— Демьян? Ты-то зачем здесь, отче праведный? Из-под стражи сбежал или откупился?
— Твоим именем, брат Северин, людей уговорил. Такую-то обиду отцу нашему причинил пан староста! Даже я не мог греховных побуждений своих сдержать, недостойный раб христов.
— И что же, отомстил?
— Нет. Пан староста сбежал из города… Да что это за разговор меж двумя братьями, Северин? Допрашиваешь меня, будто я пленник какой.
Наливайко видел, что брат неискренен. Рядом с попом стоял молодой слуга старосты. Наливайко пытливо посмотрел на него, потом на брата. Демьян сразу замолчал.
Слуга понял немой вопрос старшого и слегка кивнул головой.
— Говори, — приказал Наливайко.
— Пан поп застал пана Калиновского в кровати и, верно, имел разговор с ним, хотя и короткий. А через некоторое время староста удрал из замка…
Священник побагровел так, что на лбу у него выступил пот.
— Заприте его в самый холодный подвал. Видите, батюшке душно… — приказал Наливайко.
Перед рассветом в разных местах Гусятина пылали пожары. Усадьба Калиновского загорелась, когда уже совсем рассвело. Хоромы вспыхнули сразу с нескольких сторон, и Наливайко вынужден был для допроса задержанных в замке перенести свой штаб подальше оттуда — в каменное здание водяной мельницы.
Когда утром ввели под руки старого князя Василия-Константина, Наливайко, усталый, бледный, поднялся с мешков с — зерном и пошел ему навстречу. Воевода понял этот жест как знак уважения своего прежнего доверенного слуги и выше поднял гордую княжескую голову.
Наливайко остановился. Старик невольно залюбовался им: какая мощь в осанке, в движениях, в юношеской красоте! Гетману бы все это, а не вожаку повстанцев против государственных порядков… Пред ним стоял воин, которому невольно позавидуешь. Чуть повел глазами на входную дверь, в которую вошел Панчоха.
Панчоха, смущенный и гневный. Глазами ел Наливайко, стараясь угадать его настроение. Озираясь на казаков, проталкивавшихся за ним один вперед другого с оголенными саблями в руках, Панчоха упал на колени перед Наливайко.
— Пан старшой!
— Это еще что за выдумки? Встань, Панчоха. Ну, рассказывай, что натворил?
Казаки вмиг окружили Наливайко и Панчоху. Острожский отступил в угол.
— Он издевался, пан старшой…
— Над кем?
— Над нами, оскорблял товарищей…
— Расскажи сам, Панчоха.
— По твоему приказу делал, пан старшой… Право же… только допрашивал ее, проклятую, хотел от заикания вылечить красавицу-дочку Калиновского..
— Вылечил? — безучастно спросил Наливайко.
— Как бог Лазаря… Этому меня еще дед учил: если женщина лишится языка с перепугу… А тут еще такая хилая попалась, пропади она пропадом, стерва панская! Признаюсь, ударил. Однако заговорила.
— Пан старшой! Дочь Калиновского, а он… бить. Да еще где — в церкви!-
— В церкви? Ха-ха-ха! Ну, так все прощаю, Пан- чоха. Допроси, если заговорила, и убей.
— Убил. Допросил и… убил! Кое-что про попа этого интересное рассказала, а потом… умерла.
— От чего?
— Не от лекарства же. Налетели вот эти болваны… Ну, я, чтоб избавить ее от бесчестия, — а прискакало их вон шесть человек, — убил ее саблею. Да больше она ничего и не сказала бы.
— Ладно, Панчоха. Все равно прощаю. Таких уродов на куски раздирать нужно, чтобы наша кара сравнялась с их злодействами над людьми… Идите. Расскажи Юрку, что ты выведал у панны…
— Прикажи им, пан сотник… — обратился Острожский, когда казаки тронулись.
— Старшой украинского войска, ваша милость князь.
Острожский тут же осел «а старое колесо. Не привык воевода, чтоб ему подсказывали, как говорить. Разговор Наливайко со своими людьми о допросе и убийстве шляхтянки, а потом и это подсказывание — звать прежнего своего доверенного слугу старшим украинского войска — дали понять князю, что гусарского сотника и в самом деле больше нет. Пред ним совсем новый и страшный человек, от которого здесь зависит жизнь и смерть. Пропала вера в свою княжескую власть, исчезли надежды на возможность устрашения, на выкуп, на коронные законы. Вот стоит человек, под поступью которого горит земля, пылают имения шляхты, в ничто превращается неприкосновенность и благородство шляхетской крови. Какими словами, какой силой повлиять на него, как спастись?..
— К услугам пана старшого украинских войск. Я телом и душою потомок славного украинского рода…
— Шляхетского, ваша мощь, а украинского ли — это еще увидим. А сейчас я хотел бы узнать у пана воеводы, с какими намерениями и вестями прибыли вы вместе с моим милым братом в Гусятин в такие дни?
— С разрешения пана старшого я хотел бы говорить без свидетелей. Ведь речь идет о судьбе Украины.
— Судьба Украины вам дорога, как товар, которым бесстыдно торгуете. Но я уступаю. Отец Демьян не потребуется вашей милости при этой беседе?
— Позовите, если пан отец жив.
Попа ввели не скоро. Он был бледен от страха и от бессонницы в холодном и сыром подвале Калиновского.
— Гостеприимно принимаешь меня, брат, — сказал Демьян вместо приветствия.
— Я только заменил смерть тебе, спасителю упыря, на подвал, чтобы ты остыл немного и имел случай вознести молитвы за нас, грешных… Вот, прошу, ваша мощь, тоже «украинец телом», как и вы. Но душою — это мерзкий человек. Наверное, вместе с паном воеводой, духовник несчастный, решили, как спасти убийцу нашего отца?.. Садись, поговорим.
Выслал даже стражу. Остались втроем. Старый воевода поудобнее уселся на колесо, глядел в землю. Поп присматривался к темноватому помещению, ища глазами место подальше от грозного брата. В окошко долетали крики и шум города, встревоженного огнем. Пылали усадьбы служилых шляхтичей и духовенства. Где-то поблизости, словно вынырнув из-под земли, свирель и бубен жарили «метелицу», а отчаянный бас подпевал:
Ой, гоп, Настя, дивчинонька, гопака!
Прими на ночь кузнеца-то казака,
На девичий неодетый сапожок Есть у меня подковочка, молоток.
Свари мне, Настя, галушки,
Стели мне мягко подушки…
Я же, милая, сапожок подкую, —
Не забудешь ты подковочку мою…
Наливайко выглянул в окошко на двор. Там проходили крестьяне и казаки. На свирели играл тот самый седой дед, что следил за каганцем в крестьянской хате с худой крышей. Ему подыгрывал на тамбурине молодой казак. Молодица или девушка в новой юбке, в незастегнутой серой свитке, пританцовывая, отступала перед Панчохою, вприсядку откалывавшего коленца «метелицы». Возле него, подняв шапку высоко над головою, тяжко притопывал чернявый здоровый казак и, не переставая, подпевал вытребеньки. Поровнявшись с мельницей, казак увидел Наливайко в окошке, приветливо поклонился ему и стал притопывать еще ожесточенней.
Гопака, гопака — така доля у казака:
Мотней ловлю раков и щук,
На очкуре качается пан-гайдук Сорочкой завяжу пана-упыря, —
Принимай, жена, без штанов и очкура.
Наливайко обернулся к воеводе, на минуту задумался. А свирель и вытребеньки удалялись, затихали. Оперся на короб над жерновами.
— Прошу начинать беседу, ваша мощь, — тоном приказа сказал Наливайко.
— О чем, пан старшой?
Наливайко еще раз посмотрел в окошко, — музыка и танцы умолкли совсем, только пожары гудели с еще большей силой, заглушая вопли и рыдания. Воевода вздохнул.
— Однако обижаться мне не приходится, — спокойно заговорил Острожский. — Ив самом деле, пан Наливайко мог допустить, что мы с батюшкой вдвоем совершили тот предосудительный поступок. Пусть отец Демьян за это сам отвечает. Вы хотите, пан, узнать о нашей поездке, столь печальной? В Люблин ездили, с паном владыкой Володимирским насчет унии договаривались.
— Договорились?
— Нет. Пан Пацей о мире в стране на словах хлопочет. А мир этот на ваших саблях держится, пан старшой. Узнали мы о вашем походе и выехали в воеводство, да здесь и встретились с вами так несчастливо.
— Счастливо встретились, ваша мощь…
— Простите, счастливо встретились, пан старшой…
— О, вижу, вы не даром прожили век, привычки человеческие усвоили. А скажите, ваша мощь: батюшка не советовался с вами, как спасти Калиновского, хоть и знал, что тот погубил нашего отца?
— Я об этом узнал только из ваших уст, пан старшой.
— Господь бог мне свидетель, не думал его спасать, — вмешался Демьян.
— Отчего же ты торопился сообщить о нас?
— Не о тебе, брат Северин, сообщал. Слух прошел, что идет орава грабителей. Пан Калиновский мне, еще мальчику гусятинскому, помогал учиться, обязан же я ему благодарным быть… Напрасно гневаешься, брат, на князя и на меня. Впутался ты в бунт против государственного строя Речи Посполитой. Куда голову свою приклонишь?
— О голове моей напрасно беспокоишься, отче.
К горю людскому прислонилась эта голова, воли жаждет она, там найдет себе покой. А к кому клоните вы свои головы, мужи праведные, что называете себя украинцами телом и душой? Следовало бы убрать эти головы саблей, чтоб не клонились они против нас.
— И не сделаете этого, умоляю вас, пан старшой…
— Не сделаю. Суд людской на вас еще придет. Ну, пусть этот поп, закоснелый в божьих делах, не понимает прямого пути к защите вольной жизни в родном краю. Но вы-то, князь, вы, прославленный знаниями и добродетелями, искушенный долголетней политикой короны польской, неужели вот так, прожив век на лукавстве, вы и умереть не захотите честно? На словах проклинаете Речь Посполитую, а на деле заключаете союз с наихудшими врагами нашими, со шляхтой короны польской. Своих же людей чуждаетесь. Желаете православию мощи и расцвета, а склонны об унии с иезуитами переговоры вести, во вред христианам Украины и Московии. Так лиса вертит хвостом, пока его не отрубят. Берегитесь, мы можем отрубить вам ваш лукавый хвост. Где ваши друзья, кто ваши союзники, прославленный род князей с Украины? Люди вас ненавидят, вместо того чтобы уважать. Скотом нас считаете, как и ляхи, в ярмо запрягаете, продаете своему и чужому пану. С Иваном Грозным только на библии сошлись, а с Русью по сути стали враждовать. Одинокими стали, обреченными… Вот вам и вся моя речь.
— Нас казнят?
— Да, только не сейчас и не здесь. Принимаем во внимание не только ваши лета и приговор этот откладываем. Украина захочет увидеть своею угнетателя казненным в Остроге, на площади, под игру вон той свирели, слышите?..
Наливайко умолк, давая возможность прислушаться к свирели и бубну, которые вновь как будто силились перекрыть шум пожаров в замке. Мимо мельницы в юру промчалась конница. Поблизости завопил писклявый голос испуганного человека и умолк, точно перерезанный саблей.
— Казнить вас вот так, — Наливайко показал рукою на двор, — еще сочтете обыкновенным убийством на большой дороге. Нет, мы совершим еще суд бедняцкий над вами. А пока вы имеете время оправдаться перед народом, которому, как нам казалось, вы и школы строите, грамоту прочите… Оправдайтесь же…,
3
Пани Лашка вышла к гостям, старшинам Лободы, лишь один раз, еще с вечера. Как хозяйка она должна была потчевать гостей всю ночь, но отпросилась у своего сердитого мужа и вышла только показаться им, пока они еще не были пьяны. В большой комнате, полной гостей, за столами по чину сидели полковники, хорунжие, сотники, старшины, — со всеми пришлось поздороваться молодой хозяйке.
Когда пани гетманша, немного бледная и печальная, вышла к ним, все встали с полными бокалами. Черноусый моложавый полковник почтительно сделал навстречу хозяйке один шаг и начал поздравительную речь:
— Многоуважаемой хозяйке, молодой гетманше и солнцу нашему ясному, казацкая слава!
— Слава, слава!..
— Дай бог здоровья гетману нашему, славному Григору, чтоб и жена ею была здорова, да о гетманенке, таком же, как сам, чтоб он позаботился.
— Слава, слава, слава!
Лашка еще больше побледнела от этого нескромною тоста, но губы ее улыбнулись старшинам. Гости надсадно, елейно на перегон, выпили подслащенное той улыбкой горькое и грязное шинкарское поило. Красавица Лашка почувствовала, что могла бы заставить каждого из них выпить жбан растопленной смолы, не то что горилки, и оттого еще раз — и уже непринужденно — улыбнулась. Лобода, поняв эту улыбку как примирение с ним за насильственный брак, подошел к жене и ласково предложил:
— Ты бы, моя голубка, шла спать. Не с женским здоровьем высидеть ночь с нами, казаками. А о гостях я сам позабочусь.
— Очень благодарна, пан.
— Григор, — подсказал Лобода.
Лашка впервые глянула ему прямо в глаза и приветливо кивнула головой. В глазах заискрилась та женская лукавинка, которую каждый волен читать по-своему. Общим поклоном попрощалась Лашка с гостями и с той же приветливой улыбкой на устах вышла.
Однако Лобода встревожился. Первый взгляд после такого нечеловеческого упорства и борьбы… Искренен ли он?.. Подлив себе и гостям горилки, обойдя всех друзей и выпив с каждым, Лобода улучил минуту и выскользнул к Лашке.
Она лежала в постели. В мерцающем свете каганца трудно было разглядеть лицо Лашки. Но то, что она в постели, успокоило гетмана. Нашептывая ласковые слова, Лобода как мог нежно поцеловал жену и, успокоенный, вернулся к своим собутыльникам.
На рассвете Лобода был совсем пьян, как и его гости. Пошатываясь, вошел он в комнату, где спала молодая жена.
Каганец потух. Окно завешено рядном, чтоб солнечный свет утром не помешал молодой женщине доспать сладкий сон. Подойдя на цыпочках к окну, отвернул уголок рядна и оглянулся на кровать — полюбоваться спящей женой…
В тот же миг рядно с треском слетело с окна и полетело на пол.
Гетман кинулся к кровати, упал на нее и заревел, как ужаленный сотней гадюк зверь.
В кровати было пусто и холодно, как в запущенном погребе.
Так вот какими коварными взглядами женщина покупает себе свободу! Хмель смыло злобой, гневом одураченного человека.
— Удрала-таки… Да от меня не удерешь, повенчанная жена…
Ворвался к пьяным старшинам, тумаками и криком будил их. Спросонья и с горького похмелья полковникам казалось, что только бегством спасутся они от беды. Торопились, бряцали оружием, и ругань раздавалась по двору такая, что собаки ежились и умолкали. У многих зазмеилась обидная для Лободы улыбка. Черноусый полковник дружески ударил Лободу по плечу:
— Говорил тебе, Ригоре, следи за сотником Заблудою, — на шляхетский манер усы юноша закручивать начал, не к добру… Ну что же, поехали искать… Кто поймает зверька, того и шкурка…
Лобода только посмотрел на полковника, видимо не все понял и отдал приказ — в погоню! По четырем дорогам помчались казаки Лободы в погоню за Лашкою. Сам гетман поехал с отрядом сечевиков по дороге на Краков.
Сотник реестровиков Стах Заблудовский подслужился Лободе не лихостью в казачьем деле, а ловкостью в некоторых далеко не батальных делах гетмана. Заблудовский ухитрялся даже в военном походе точно из-под земли доставать девушку или молодицу по первому требованию подвыпившего гетмана; сбывал торговцам неудобные в походе, но ценные трофеи гетмана; за несколько миль до какого-нибудь замка разузнавал, какие ценности имеются там, и устраивал так, что попадали они в руки гетмана, а не старшин или простых казаков. В бытность свою рядовым сечевиком звался он просто Остап Заблуда. Но когда за свою особую службу Лободе был назначен сотником, велел звать себя Стахом Заблудовским. Товарищам за чаркою хвастался:
— В этом походе, еж-ели господь бог мне поможет, уж стану полковником…
Для венчания Лободы с Лашкою Заблудовский достал не то захудалого попа-расстригу, не то ксендза, лишенного звания за распутство. Но, на — свою беду, пан сотник был молод и имел кое-какие основания считать себя красавцем. У Стаха Заблудовского был длинный, прямой нос, черные усы, закрученные по- польски, как у драгунов, и в самом деле неплохие, почти женские зубы. Это побуждало его при всех случаях жизни картинно улыбаться. Несколько выпученные глаза могли бы испортить любое другое лицо, но только не лицо сотника с такими на диво ровными зубами. Пучеглазие свое Заблудовский объяснял шляхетской кровью в далеком, побочном роду.
Когда во время венчанья с Лободой пани гетманша сквозь слезы взглянула на сотника, Заблудовский съежился и на досуге долго вспоминал этот взгляд. Наконец убедил себя, что Лашка пленилась его молодецкой красой. Взгляд, пани гетманши Стах причислил к самым большим своим победам.
Сотник Заблудовский не ошибся. В тот самый день, когда к гетману собрались гости, — пани Лашка попросила мужа послать сотника с каким-то поручением к пани Оборской. Лобода был рад, что Лашка, наконец, обратилась к нему с просьбой, и приказал сотнику немедленно явиться к пани гетманше и точнейшим образом выполнить ее поручение.
— Счастлив служить многоуважаемой пани гетманше, — промолвил Заблудовский, сняв шапку еще за порогом комнаты Лашки.
Он приготовил заранее самую красивую улыбку и чуть не испортил ее, растерявшись от высокомерно-горделивого взгляда красавицы-гетманши. Но Лашка только ка миг задержала этот взгляд на сотнике. Неожиданно глаза ее смягчились, а на губах зацвела приветливая улыбка.
— Благодарю, пан сотник. Прошу держать себя не так, как перед паном гетманом…
— Как на то бендзе воля многоуважаемой пани.
— Хотела бы я чувствовать себя в обществе молодого кавалера, а не слуги, пан сотник.
Улыбке Стаха Заблудовского опять угрожала катастрофа от такого неожиданного поворота дел. Значит, взгляд тот на свадьбе действительно был не случайным?.. Сотник чуть слышно звякнул шпорами. На указанную рукою красавицы скамью не сел, а лишь чуть примостился в изысканнейшей позе кавалера, которая была способна вызвать разве гомерический хохот у светски воспитанной Лашки. Но Латка была… в восхищении от сотника.
— Пана сотника зовут, кажется, Стах, если не ошибаюсь?
— Да, Остап Заблудовский, то есть Стах Заблуда, многоуважаемая пани…
— Пусть будет просто Стах, это мой каприз… И меня, пан Стах, прошу звать пани Лашка, когда мы без свидетелей.
— Это великое счастье, пани… Лашка. Его мощь пан гетман приказал мне явиться, чтобы служить пани…
— Об этом, пан Стах, я хотела бы поговорить в самом конце нашей приятной беседы. Если же вам неприятно…
— Пожалуйста, пожалуйста… Пани Лашка плохо поняла меня…
Лашка мастерски играла свою роль в тот день и ночь. Перед самым вечером сотник Заблудовский доложил Лободе, что ему нужно сию же минуту выехать с поручением пани гетманши, на хутор Оборской. Даже показал письмо Лашки, в котором та просила «матушку» Оборскую передать для нее все отцовские документы и шляхетские привилегии:
«Должна покориться мужу Грегору, которого мне сам господь бог судил, и эти привилегии ему подарить решила…» — читал Лобода и радовался такой, победе.
Вернул письмо и приказал сотнику немедленно выезжать.
Целые сутки неслись кони по дорогам и лесам. Не привыкшая к езде в казачьем седле, пани Лашка сначала чувствовала боль в ногах, в пояснице, а потом вся словно окоченела. Лишь понуждала Заблудовского как можно шибче гнать к Кракову через Стобниц.
— Но ведь, милая пани Лашка, до Кракова не дни, а недели скакать придется.
— Умоляю вас, пан Стах, умоляю… Будем гнать сколько хватит сил на первых конях. Нужно замести следы, а там пусть пан гетман ищет ветра в поле.
— Наши кони долго не выдержат, пани Лашка.
— Я захватила червонцы, пан Стах! Гоним!
Большая дорога, извиваясь ужом, спускалась в еще зеленевшее вербами и тополями село. Конь под Лашкою стал чаще спотыкаться, а его истерзанные нагайкой, покрытые кровью уши болтались. Вдруг, словно завороженный видом села внизу, куда поворачивал шлях, конь споткнулся и стал. Лашка изо всех сил опять ударила его меж ушей, но конь только пошатнулся и не двинулся с места.
— Матка боска, он падает…
Сотник (вмиг соскочил со своего коня и. успел подхватить закоченевшую Лашку. Крепче, чем того требовали обстоятельства, Стах Заблудовский обнял молодую женщину.
— Вы слишком торопитесь, пан Стах, — с досадой промолвила Лашка, едва держась на ногах.
Ее конь сначала стал на колени, уперся покрытым пеною ртом в землю, но не выдержал тяжести своего обессиленного тела и, как колода с бугра, повалился с ног. Не успела Лашка, усердно поддерживаемая сотником, отойти, как конь был мертв.
— Пани милая мне так много обещала.
— Но ведь, пан Стах, мы еще не в безопасности, да и место ли здесь исполнять эти обещания? Я должна мчаться дальше, на вашем коне.
— А я? — сотник подобрал поводья своего коня.
— Вы забыли, пан Стах, о рыцарских обычаях. Не идти же мне, как невольнице, у вашего стремени.
— О, конечно. Пожалуйста, моя милая пани.
Сотник, помогая пани гетманше сесть в свое седло,
уловил какую-то новую ее улыбку. И двинулся, не выпуская из рук поводьев. Лашка попробовала дернуть поводья.
— Пожалуйста, пани Лашка, переночуем здесь, в этой придорожной дубраве. К утру я бы сам достал в селе свежих коней… — Заученная улыбка сотника искривилась, будто в плаче.
Лашка внезапно изо всех сил ударила сотника нагайкой по лицу, рванула поводья и помчалась в сторону, только пыль поднялась вслед. Неожиданность и боль ошеломили Стаха. Он обеими руками схватился за лицо и упал.
— Стократ… проклятая баба… Какой же ты дурень, Остап Заблуда: за один поцелуй лукавой пани погубил себя. Что теперь сделает со. мной пан гетман?
Лашка была уже далеко внизу и скрылась за дубравой. Поехала ли она в село, поскакала ли вдоль речки опять на большую дорогу — этого сотник не мог уже видеть. Сидел и плакал, и проклинал, и больше не улыбался своей картинной улыбкой красавца.
Конь сотника донес Лашку на другой конец села и тоже остановился. У ворот стояла Мелашка, внучка старого рыбака Власа. Теперь она уже не казалась девочкой, как при встрече с Наливайко, стала взрослой и стройной девушкой. Со двора к плетеным лозовым воротам шел с веслом старый, совсем седой рыбак дед Влас.
— Смотри! А конь под панной тяжело дышит. Упадет, ей-ей, упадет, дрянная тварь.
Конь и в самом деле еле стоял, широко растопырив дрожащие ноги. Лашка поняла, что и он загнан.
— Ой, помогите! — крикнула она на крестьянский манер, пренебрегая самолюбием шляхтянки.
Мелашка оглянулась на деда, подбежала к пани, взяла ее на сильные руки и сняла с седла.
— Ах, матушки мои! Такая нежная пани и по- мужски в седле едет! Да вы, пани, больны.
— Нет, нет, не больна, милая девушка. От грабителей я убежала из замка. Там наливайковцы родителей моих убили.
— Наливайковцы? Не должно быть. Может быть, вы, пани, ошиблись, мало ли кто зовет себя наливайковцем. Верно, злодеи какие-нибудь…
— Но я была бы счастлива спрятаться от них… Золотом заплачу.
Мелашка подвела Лашку к воротам, вопросительно посмотрела на деда.
— Человеку в беде всегда следует помочь. Но если они за вами в погоню пустятся, а конячка изнемогла, вот-вот насядут…
— Спрячем, дедуся. Я отведу пани в рыбацкий погреб, а сама стану морочить преследователей. Кони ж этого на луга, туда, далеко в вербы, спровадим. Неужели Наливайко? Нет, пани, верно, ошиблись вы, по ложному слуху бесчестите казаков.
Лашка пожала плечами. Она поняла свое положение.
— Наверное не знаю. Однако так называют себя…
— Сердитесь, пани, на людей, а не знаете, кто они. Уж не знаю, как и помотать вам. Вас, должно быть, самые обыкновенные грабители обидели.
— А может, то и грабители были, милая девушка. Прошу простить мне слово, сказанное в горячую минуту. Я заплачу за спасение.
— Так идем со мною, пани. На лодке довезем ночью до самою плеса, а там хутор есть и кони подходящие. А к золоту мы не привычны…
Пани не побрезговала признательно поцеловать девушку и, едва переступая с ноги на ногу, пошла за. дедом Власом во двор. Наскоро съела пирог с яблоками-дичками, — показалось, что в жизни своей не ела ничего более вкусного. Одеревенелыми ногами ковыляла через двор, к речке; прежде чем войти в спасительный челнок, еще раз поцеловала девушку. Мелашка прониклась добрым чувством к незнакомой пани и, провожая глазами лодку, подумала: «Если таких поцелуев у пани много;—она за них далеко убежит от самой свирепой погони… Славная пани…»
4
В Стобниц пани Лашка приехала только осенью. В дороге заболела горячкой и долго отлеживалась у старого шляхтича, куда привез ее дед Влас. С лица побледнела, даже пожелтела, потеряла свой звонкий голос и льняные кудри свои оставила где-то, скрываясь от ненавистного мужа.
Барбара с маленьким Томашем гостила у отца. Она сердечно приняла у себя несчастную беглянку и слушать не хотела об ее отъезде в Краков раньше морозов и санной дороги.
— Такою тебя и Краков не узнает, — шутливо уверяла она.
С рождением сына Барбара стала успокаиваться. Так и не полюбила Барбара мужа и не полюбит его никогда. Раньше плакала о своей погубленной молодости, а с появлением ребенка все чувства перенесла на «него. Рассказ Лашки о насильственной свадьбе снова разволновал Барбару. Но потоки сентиментальных слез довольно быстро потушили неприятные воспоминания обеих подруг.
Начались дожди и ночные заморозки. Женщины в замке Тарновских разыскали прошлогоднее незаконченное вышивание и модные аппликации, коротали за ними вынужденное отсиживание в комнатах.
Однажды, после позднего завтрака, Барбара и Лашка вышли погулять в сосновой дубраве, вплотную прилегавшей к саду пана Тарновского. Барбара, хорошо знавшая местность, обещала сосняком провести подругу до самой речки, где с прибрежных круч открывался на юг очаровательный вид. Зеленые сосны шумели высокими вершинами, точно стонала сама земля. В дубраве настроение подруг поднялось, даже Лашка впервые за несколько дней непринужденно смеялась.
— Ах… — вдруг вздрогнув, тихо воскликнула Барбара и остановилась.
Из-за сосны вышел вооруженный с ног до головы человек. Восклицание пани Замойской на миг остановило его. Оглянулся, рукой дал знак Барбаре молчать и подошел ближе.
— Пани графиня будет милостива, не выдаст верного слугу, — промолвил он.
— Бронек, откуда ты появился?
— Каким рыцарем стал Бронек! — сказала Лашка, узнав молодого слугу Замойских, приезжавшего с графиней позапрошлой осенью, когда у Тарновских гостил и Наливайко.
Воспоминание о сотнике взволновало Лапшу. Красавец-сотник был так неприступен, и все же его взоры вселяли смелую надежду.
— Бронек поступил в военный конвой пана графа? — опросила Лашка.
— Да, этот… Бронек пану канцлеру служит… в военных делах, — пролепетала Барбара.
Лашка, считая неприличным присутствовать при разговоре подруги со своим слугою, отошла в сторону.
— Пан граф, верно, что-нибудь передать велел, Бронек, или письма какие прислал с тобою? — продолжала графиня.
— Ничего у меня нет, милостивая пани, ведь я… от пана Наливая приехал, — тихо закончил Бронек.
— От Наливайко?
— Да, вельможная пани… Пан старшой велел передать вашей милости пани графине, чтобы вы остерегались пана гетмана Жолкевского и писем никаких не посылали бы. Он благодарен за внимание пани, но желал бы сам эту благодарность с глазу на глаз выразить милостивой пани графине.
Бронек коротко сообщил Барбаре, что прибыл он из-под Луцка, куда Наливайко пришел со своим войском за порохом и оружием.
— Враки все это про нас, будто мы занимаемся грабежом и убийствами. Пан Калиновский ребра поломал отцу Наливайко, так что тот умер, но наш старшой пощадил жизнь Калиновскому, сжег только его замок. В Луцке панство, шляхта грубо повели себя с нами, отказали нам в постое и в порохе, нескольких казаков, наших послов, замучили насмерть, как грабителей. Так разве за такое кто-нибудь помилует? А я в Краков спешу, поручение Наливая выполню и вернусь…
Латка подошла. Бронек уже кончил разговор, рыцарским поклоном попрощался с обеими женщинами и не спеша пошел через дубраву, выбирая заросли погуще.
— Граф предупреждает о набеге Наливайко? — спросила Лашка, вспомнив единственное слово «Наливайко», которое донеслось к ней из разговора Барбары с Бронеком.
— О нет, моя возлюбленная сестра… В нашу прошлую встречу я не таилась от тебя со своими… тревожными чувствами к этому сотнику… Как родной, откроюсь тебе и сейчас…
— Барбара, ты его…
— Да! Именно он — тот кавалер, какого должно жаждать женское сердце, когда его волнует молодая кровь. Я любила бы его, как ветер степной, любила бы, как дуб зеленый, как душистый напиток, пусть бы он и был ядовитым. Но этот украинец заговорен от чар женской любви…
— Слабыми же эти чары оказались, если молодой сотник не поддался им, — поддразнивая, лукаво выпытывала Лашка.
Но на этот колкий намек Барбара дала такой же едкий ответ:
— Так ведь это, милая моя, не… Стах Заблудовский.
Лашка громко рассмеялась, притворяясь ничуть не задетой.
— Правду говоришь, Барбара! Если сотник Заблудовский да был бы Наливайко…
— Тот бы за скупой поцелуй пани не продал рыцарской чести.
Меж ними неожиданно выросла стена. Любила ли которая из них Наливайко за красоту и силу, ненавидела ли его которая из них, были ли обе равнодушны — трудно сказать. Однако одна брала казака под защиту, а другая, назло ей, чернила его, и на этом камне разбили свою давнюю и крепкую привязанность. До кручи не дошли, повернули к замку. Несколько раз меняли тему разговора, но спасти этим даже видимость дружбы не сумели. Сердца обеих поняли друг друга и возненавидели.
В тот же день Лашка выехала в Краков.
5
Бронек разыскал Наливайко среди пушкарей. Войско остановилось на отдых. На шесть миль растянулся казачий лагерь вдоль реки, у леса. Гнилая осень угрожала засосать обозы и пушки в слуцкие болота. Решили двигаться только по ночам, когда морозом оковывает вязкую топь. Лишь бы только выйти на большую дорогу — и на Украину…
— Пан старшой, прошу выслушать меня.
— А, Бронек! Был в Кракове? Ну, что, рассказывай.
— Это правда, пан старшой, что каштеляном Кракова теперь князь Януш Острожский. Гетман Жолкевский вынужден сидеть при армии на кордонах, а канцлер Ян Замойский вернулся в Краков и сейчас отправился в Варшаву. Весной собирается наведаться к графине в Стобниц…
— А войска где?
— Никаких войск нигде нет, так как все выполняли для пана канцлера молдавскую квестию.
— И выполнили?
— Поскольку узнать позволил мне господь бог, думаю, что выполнили, так как пан канцлер вернулся в хорошем настроении, о пани Барбаре в Стобнице вспомнил и о новой одежде для слуг в Варшаве позаботился… В Кракове, в хоромах пана каштеляна был и гетман литовский князь Радзивилл. Услышав, что наша армия двигается на Литву, пан Радзивилл отправился к королю и, верно, получил от него приказ выйти против нас в поход…
— А об этом откуда ты, Бронек узнал?
— У меня была… девушка из покоев «каштеляна. Паны вином и политикой занимались. Панна Зося в этом смыслит, как ступка, и мне на честное кавалерское слово рассказала об этих разговорах в покоях князя.
— Еще что, Бронек?
— Краков болтает про какие-то наши бесчинства. Будто мы разделили наши войска и грабим на Украине. Особенно ругают войска, что на Украине. Там пан Лобода орудует на Брацлавщине, на панне Оборской женился.
— На Оборской? Оборская — старая вдова, а не панна, Бронек.
— Простите, пан старшой… Но то верно, что не на вдове, а на ее дочке, панне. Говорят, что не по своей воле вышла — замуж русоголовая панна за этого низовика. Потом будто удрала от него в замок Тарновских, в Стобниц, а оттуда — в Краков. Пан Лобода на шляхту рассвирепел.
Наливайко захохотал. Бронек за три недели своего пути успел собрать вести со всей Украины.
— Пан старшой напрасно мне не верит, — неправильно понял смех старшого Бронек.
— Прости, Бронек, я по другой причине смеюсь. Однако всем ли слухам верить? Панна Лашка, воспитанница Оборской, еще молода и слишком красива для Лободы.
— Я ее видел у Тарновских. Теперь она в Кракове. Сам Януш, каштелян краковский, ссылался Радзивиллу на ее сведения, как на самые подробные и свежие. А что панна Оборская повенчана с паном Лободою, об этом сама пани Замойская сказала мне в Стобнице.
— Так ты в самом деле в Стобнице побывал?
— Как бог свят побывал. Графиню Барбару встретил в дубраве и, каюсь, соврал ей кое-что про вас,
— А что именной
— Что пан Наливайко ответит ей на письма сам при свидании. И что… пан Наливайко уважает прекрасную пани графиню… Простите мне, пан старшой, это своевольничание, но мне нужно было столько разнюхать для нашего дела и для этого столько приходится врать, скажу вам правду, пан старшой… А в Стобнице пани Барбара с ребенком маленьким тоскует…
Наливайко, не в силах скрыть душевного волнения, вдруг на какую-то минуту овладевшего им после этого сообщения Бронека, только махнул рукой, отошел к пушке, оперся на нее и долго смотрел на закат, куда убегал день. В памяти встали образы привлекательных женщин. Которой из них его юное сердце могло бы отдать предпочтение? Вот одна (если верить Бронеку) повенчана… Повенчана и сбежала от мужа. Другая не убегала от своего, только чурается его, как чумы…
Потом отошел от пушки, будто там хотел оставить эти опасные для молодого рыцаря мысли. А губы шептали, как проклятье:
— Шляхтянки! Графиня Замойская, княгиня Острожская, гетманша Лободина… Осталась одна, беднячка, рыбачка. Она и любовью искренней одарит, и душу мою вольнолюбивую поймет… Шляхтянки!..
Вспомнил берег речки, деда Власа, дозорца. Душа у Мелашки с обидой знакома, и пана Мелашка всем существом ненавидит.
Подошел Юрко Мазур.
— Там опять послы прибыли, Северин.
— Попы?
— Нет, на этот раз мещане и мастеровые из города Слуцка. Хотят поговорить с тобой.
— Давай их, скучаю без дела на этих дневных привалах. От Шаулы никаких известий нет?
— Наведывался Лейба, с Шостаком говорил. Матвей собирается тоже на Литве зазимовать, потому что на Украине Лобода походил и, верно, заляжет где-нибудь на Брацлавщине или в Киеве…
— Что Матвей будет близко от нас, это хорошо.
А Придётся ли зимовать нам й ему на Литве — об этом подумать надо. Я получил достоверные сведения, что Криштоф Радзивилл угрожает пойти на нас с войском — и пойдет, королевские декреты на то получил. Запасемся порохом и на Украину зимовать двинемся. Лобода на Украине и помогает нам, и вредит. Помогает тем, что бунтует уже против панов, пусть и из-за личных обид и недовольства. А вредит тем, что под нашим именем не щадит ни горожанина, ни селянина.
— Непутевая голова. Не зря полковник Нечипор предсказывал, что не своею смертью умрет Григор Лобода. Рассказывают о нем странные вещи, а я знавал когда-то иного Лободу. То ли не знает он, чего душа казацкая желает, то ли желания эти измельчали. Лобода стареть начинает, на собственный хутор, на пасеку, на мягкую постель, нежными руками постеленную, потянуло Григора. Не тот уже это Лобода, что Килию брал, что с простым казаком за панибрата был. Нобилитация, шляхетство душу ему засорили, загнивает она.
— Где же твои послы? О Лободе нам еще придется свое слово сказать.
— Как сумел, и я сказал о нем в Сечи. Жаль казака… А послы у меня, при коннице. Пойдем к ним…
В слуцком замке у Виленского каштеляна Яронима Ходкевича гостил пан Скшетуский, дальний родственник ею жены. При дворе короны Речи Посполитой Польской пан Скшетуский выполнял какие-то секретные дипломатические поручения и считал себя дипломатом не меньшим, чем Ян Сапега или даже сам Замойский. Род Скшетуских не мог похвастать старинной родословной. Отец Скшетуского содержал в Кракове хорошо обставленный публичный дом для высокопоставленной шляхты, в угоду которой иногда не жалел и собственной жены. Рождение сына Казимира использовал для приобретения шляхетского звания: бездетный король Сигизмунд-Август, последний потомок Ягеллонов, пользовался услугами дома старшего Скшетуского, и сама Скшетуская (мазовецкая шляхтянка) пленила короля своим на удивление нежным обхождением… Муж позаботился о свидетелях, а спустя некоторое время достаточно ясно намекнул королю о рождении сына и о королевской крови в его жилах. Только известная всему свету бездетность короля не дала права маленькому Казимиру стать королевичем. Но ловкость старого Скшетуского принесла ему звание шляхтича, приблизила родню ко двору короны и сделала Казимира Скшетуского дипломатом. Унаследовав от отца незаурядную ловкость в услуживании высоким особам, Казимир Скшетуский ожидал от Сигизмунда Вазы особых привилегий и на кресах Польши выполнял иногда дела, которые никто ему не поручал. Мечтал и о собственном фамильном гербе: лозовый плетеный щит, на нем — черное с коричневыми волнами поле, а на поле — лежит Москвин, прижатый к земле крестом и саблей в руках польского жолнера (точь в точь как в маскараде на свадьбе у Яна Замойского еще с Гржижельдою Баториевной). Он даже заказал французскому мастеру в Варшаве образец печатки с таким гербом.
В замке узнали о событиях в Луцке, узнали, что Наливайко немилосердно наказал шляхту, не пускавшую его в город и не желавшую продать ему порох. Гонцы донесли, что Наливайко со всей армией вышел оттуда через слуцкие ворота, и это окончательно снизило настроение гостеприимного каштеляна.
— Этот лотр князя Острожского двинулся на Литву. Старый князь, верно, в союзе с ним и затеял все это дело, чтоб оттянуть заключение унии. И представьте себе, пан Скшетуский, у этих грабителей свои идеи.
— Но какие «идеи» могут быть у этого украинского быдла? Бездельники, оборванцы… Научились владеть огнивом, чтобы сжечь усадьбу у пана, и ножом, чтобы зарезать своего беспечного господина.
— Бездельники эти организованы в армию, пан Казимир. Не ножами, а пушками воюют. Это целая боевая армия. Городские судьи с такими ничего не сделают.
— Вот так так! Значит, пан каштелян хочет коронные полки против грабителей выставлять?
Казимир Скшетуский тоненько и едко рассмеялся. Так хихикал его отец, сообщая Сигизмунду-Августу о рождении сына. Это был смех угодливый и угрожающий, смех человека, который «зубы проел» на гораздо более хитрых делах, чем поход какого-то там недобитого паном «украинского скота».
— Вы смеетесь, пан Казимир, однако я не понимаю этого смеха, — в тоне Ходкевича прозвучали удивление и обида. — На Слуцк наступает пятитысячная армия, вооруженная пушками императора Рудольфа, если верить слухам — вооруженная саблями турецких ханов и ненавистью хлопа к шляхте, пан Казимир.
— Вот вы уже и нервничаете, пан Яроним, это плохо. Да простит меня ваш литовский гонор, но должен ответить на упрек. Литва у Москвы учится военной тактике, а ей нужно было бы польскую, западную усвоить.
— Слова — ответственные даже и для дипломата. Однако не более разумные, чем ваш смех, пан Скшетуский. Давать отпор вооруженному нападению Москва умеет, и у нее не вредно поучиться этому.
— Пану Ярониму эти панегирики Москвину не совсем к лицу, будем считать их лишь полемическим приемом. Польская военная сила учится западной тактике, и именно поэтому, дорогой пан Яроним, мы расширяем наши границы на кресах…
— Так вы бы, пан Казимир, и научили нас, как при помощи польской тактики избавиться от этой напасти — от Наливайко, — иронически заметил Ходкевич.
Скшетуский медленно поднялся с кресла и совершенно серьезно спросил озабоченного своими мыслями каштеляна:
— Так вы, пан каштелян, любезно вручаете мне судьбу Слуцка?
— О, пожалуйста, пан Скшетуский! Пан Радзивилл будет рад, узнав, что вы позаботились о нашей
Судьбе… С чистой душой вручаю. Какие будут приказы? Вызвать пана Униховского?
— Вы не шутите, пан Ходкевич?
— Господь бог мне свидетель… — пожал плечами каштелян: Ходкевич рад был сложить с себя ответственность за безопасность города.
Это окончательно разожгло Скшетуского, и он предложил:
— Немедленно отправить посольство к тому грабителю.
— Посольство? Вы думаете упросить их? Никудышная тактика, пан Казимир.
— Не упросить, а… прибегнуть к стратегии, пан Яроним. С посольством пойду я, переодетый… ну, хотя бы под мастерового. Эти слои общества, говорят, пользуются у грабителей доверием. Наберите несколько мещан из верных людей, — желательно бы найти хотя бы одного украинца, — и пойдем от имени городского общества приглашать Наливайко, чтобы он помог в Слуцке… шляхту проучить, хе-хе-хе!
— Я совершенный остолоп в высокой дипломатии, пан Скшетуский. Речь идет об отпоре насильникам, вооруженным пушками и ружьями, а вы предлагаете пойти к ним с приглашением. Ничего не понимаю. Луцк приглашал… А потом, когда отказался продать им порох, эти разбойники силой ворвались в город и взяли то, что им нужно было.
— Спокойно, спокойно, спокойно… Вы, пан Ходкевич, напрасно торопитесь. Я уверю разбойников, что город ждет их с хлебом-солью, а родовитые шляхтичи дрожат от страха… Вот и все, хе-хе-хе!
— Так Наливайко и поверит пану…
— Мастеровому, будьте добры, хе-хе-хе… Поверит, как матери родной. Мы за милую душу договоримся, по каким дорогам они пойдут, заблаговременно пошлем гайдуков и мою сотню в надежные места и из-за кустов, из-за буераков, из-под моста ночью их уничтожим.
— На войне, известно, всякие уловки, даже такие коварные, использовать можно, позор не большой. Но всякая воинская сила имеет для предосторожности Передовые дозоры. Говорят, что Наливайко ловкий воин, — обдумывая совет Скшетуского, слегка возражал каштелян.
— Позаботимся о благородстве лучше в отношениях с… шляхтянками, проше пана. А посольство для того и посылаем, чтобы усыпить бдительность разбойников…
Ходкевич окончательно сдался на доводы Скшетуского. В тот же день к Наливайко было отправлено восемь послов во главе с паном Скшетуским, одетым под мастерового. Поручика и четырех хорунжих переодели бедными мещанами.
Спускался вечер, когда Наливайко с Юрко Мазуром разыскали послов. Они сидели на возу, окруженные конницей, и беспечно рассказывали о темпераменте слуцких шляхтянок, падких на звон шпор во время танцев. Всадники пропустили Наливайко с Мазуром, кто-то даже назвал имя старшого. Послы умолкли, затем соскочили с воза и, по примеру мастерового, сняли шапки. Мастеровой низко поклонился Наливайко, за ним — остальные.
— А шапки наденьте: холода начинаются, — бросил Наливайко. Оперся на воз, вглядываясь в послов: будто-то где-то уже видел их? — Чем можем служить почтенному обществу города Слуцка?
— Дорогие братья наши, — медленно начал передний, стараясь скрыть польский акцент. — Прослышали мы про ваши великие планы, что о пользе и свободе народа хлопочете. Общество бедных мещан, батраков и мастеровых нашего города выражает вам свое почтение и приглашает в Слуцк. Хотим и мы проучить наших панов, житья от них не стало, кровь нашу, как пауки, сосут. Пан Слуцкий, Яроним Ходкевич, с ним пан Скумин и другие паны сидят на наших шеях, из-за них скоро и дышать не сможет наш брат… Просим рассудить нас с ними, сами мы не в силах…
— А вы не подчиняйтесь панам. Пан один, а вас вон сколько. У Ходкевича едва десяток таких, как он сам, а вас — сотни и тысячи в городе… А нам что делать? Не судьи мы, чтоб рассудить вас с паном Ходкевичем. О наших целях вы правильно наслышаны, мы хотим установить на земле правду бедняцкую. Но одним наездом в Слуцк правду не установишь. Готовы ли мещане и мастеровые Слуцка? А если готовы, то не послов бы им посылать, а самим с оружием в руках выступать против панов следовало.
«Послы» только склонили головы, чтоб спрятать глаза от пристального взгляда Наливайко. Наливайко нервно пощупал саблю, прищурил глаза:
— Ну, чего же молчите? Значит, не готовы восстать против пана?
— Готовы, пан старшой, за тем и пришли, чтобы сообщить вам об этом и вас позвать.
— Не пойдем. На Украину возвращаемся, там свой порядок наводить будем. Когда же вашему городу наша помощь потребуется, моя в том порука — поможем.
Мазур вытаращил глаза на Наливайко. Не пойдем на Слуцк?! Вести с Украины, что ли, испортили ему настроение или бои в Луцке напугали? Послы целого города пришли к нему, а он…
— Простите, пан Северин, я хотел бы слово сказать об этом.
— Говори, Юрко.
— Нехорошо поступаем, отказав обществу.
— А что бы вы посоветовали сделать, пан полковник?
— Выполнить желание мещан Слуцка, не брезговать их гостеприимством…
— То есть войти всем войском в город, а дальше ждать, пока пан Криштоф Радзивилл окружит нас там и уничтожит?
— Нет, пан старшой. Город восстанет против панских порядков, за ним восстанут окрестности и все воеводство Виленское.
— Это произойдет не раньше, чем через год, когда восстанут воеводства Брацлавское, Киевское, Волынское… Собственно, вы, пан полковник, не договорились ли уже с этими послами без меня?
Послы засуетились, перевели глаза на Мазура. Мазур подошел ближе:
— Да, я обещал им. Разреши послать хоть небольшую часть в несколько сот бойцов. Полковник Мартынко соглашается пойти, а на большой дороге догонит нас…
Наливайко отослал послов, решив беседу с ними продолжить в другое время. Наедине упрекнул Мазура:
— Того еще недоставало, Юрко, чтобы ты принимал решение, не посоветовавшись со мной. А я этого не делаю, я твердо выполняю свое обещание войску… Дела складываются так, что нам немедленно нужно вернуться на Днепр. Сегодня я получил известия из Кракова, плохие известия. Хороший воин прислушается к ним… Мы здесь — чужое, пришлое войско. Постоями обременим, людей своих обессилим. А на Украине разойдемся на зиму, людей в городах и селах уговорим, а весной общеукраинское восстание поднимем. Я на Низ подамся, с сечевиками договорюсь. Вот как нужно сделать, по-разумному. Наше дело — Украину защищать.
— Все это так, Северин. Но пусть Мартынко сходит в Слуцк, а там… Может быть, и я заскочу на день-два, и догоним вас на большой дороге. А не разрешишь…
— Не разрешу. Да что-то мне кажется…
— Верно, Северин… Я еще с утра отправил полковника Мартынка в Копыль. Трое послов до рассвета поскакали в Слуцк, отвезли наше согласие… -
— Тьфу! Придурковатые полковники повелись!.. Немедленно же дать приказ всему войску двинуться к Копылю. Послов задержать, взять под стражу. Не иначе как готовится кровавая измена, пан полковник, а кто за нее ответит перед людьми?
Юрко Мазур ничего не понял. Отчего вдруг вышел из себя старшой?
Но Наливайко уже был неприступен для дружеского разговора. Это был командир, приказы которого беспрекословно привык выполнять полковник Мазур.
Показалось и ему теперь, будто послы были недостаточно искренни, да и одежда на мастеровых вроде с чужого плеча. И недаром этот их голова так рвался уехать с теми троими, что вернулись в Слуцк.
Ночью войско двигалось ускоренным маршем, готовое каждую минуту вступить в бой. С часу на час ждали вестей из Копыля. Мазур специально послал туда дозорных, дав им лучших лошадей. Сам скакал впереди конницы, чтобы первому узнать о положении Мартынко. Наливайко, как всегда, ехал при артиллерии, но в нетерпении несколько раз вырывался далеко вперед, обгоняя пеших казаков, и даже к Мазуру наведался среди ночи.
— Какие новости от Мартынко?
— Пока никаких. Да успокойся, Северин, все будет хорошо. По моим расчетам, он должен быть вечером в Копыле. Сейчас ночь, верно скоро получим весточку.
— Боюсь я этой весточки, Юрко. Эти послы не смотрят в глаза, когда разговаривают. А честному человеку отчего бы прятать глаза?
И опять поскакал к артиллерии. Люди шлепали по грязи, над растянутым в походе войском стоял придушенный, но тяжелый и ровный гул, в который сливались бряцанье оружия, звуки походного марша и говор пятитысячной армии.
Впереди, где-то на западе, ночная тьма заалела заревом. Низкое осеннее небо придавливало это зарево к земле, но опытный взгляд Наливайко понял язык далеких огней. Отъехав в сторону от дороги, он придержал коня и прислушался к ночному дыханию там, впереди. Ему показалось, что в общий ройный гул марша его войск врываются какие-то посторонние, тревожные звуки. Послав вперед джуру, он и сам поскакал за ним. И не успел обогнать несколько колонн пеших казаков, как услышал голоса:
— Стой, я от старшого. Куда прешь?
— Где старшой? Это ты, Кузьма? Беда, брат…
Наливайко был уже возле джуры, посланного Мазуром.
— Что с полковником Мартынко? — крикнул он нетерпеливо.
— Предательство, пан старшой. У Копыля гайдуки засели под мостом и в дубраве. Полковника… первого убили пикой из-под моста, а казаки не успели и приготовиться к бою, ночь… Пока мы подпалили хаты, наших перебили… Только часть пробилась сквозь гайдуцкие засады…
— Удрали?..
— Нет, пан старшой, мы… с боем отступали, захватили их сотника. Пан Мазур его допрашивает, а мне велел мчаться…
Наливайко уже не слушал. Обогнув пеших, вырвался вперед. Люди понемногу останавливались, собирались отдельными кучками, шумели. Конница стала возле леса, будто возле черной стены. Весть о вероломном нападении на Мартынко молнией пронеслась из уст в уста, и каждый готовился к близкому бою.
В лесу мелькнул свет костра, вокруг которого мельтешили казачьи темные фигуры. Туда и направился Наливайко с джурами.
Юрко Мазур стоял у дуба, к которому был привязан его конь. Возле костра на «оленях перед Мазуром стоял связанный пленный сотник в польской военной одежде.
Наливайко еще издали заметил эту картину допроса и не выдержал:
— Мы не иконы, полковник, чтобы пленные молились на нас. Поднимите сотника, пусть станет, как воин перед своим победителем.
Пленного подняли, развязали ему руки. Тесным кольцом окружили «остер, подбросили сухих, перемерзших веток. Наливайко подошел к сотнику, молча смерил его пронзительным взглядом, потом повернулся к Мазуру:
— Расспросили обо всем?
— Спрашивал про число войск, совершивших нападение, — молчит.
— На коленях, пан полковник, правду не говорят, а врать, может быть, и не умеет человек. Да и не о том ты спрашивал, Мазур.
Он редко курил, особенно в военном походе. На досуге, а иногда во время пушечной пальбы доставал трубку, набивал ее табаком и спокойно закуривал. Особенно любил закурить трубку не с обычного трута, а с трута, которым зажигали пушечный заряд, или раскаленным угольком из костра. Сотника так поразил этот новый начальник, что, глядя на него, он даже забыл о своем положении пленного.
— Я Наливайко, если слышали о таком, пан сотник… Закурите, коли табаком богаты, — своего мы противнику не даем.
— Благодарю на добром слове, смолоду к курению не привык. — Голос сотника заметно менялся, приобретая все более естественный тон.
— Удивительно. А у нас говорят: «Табаком дымит, как литовский малец».
— Естем бо поляк, а не литвин.
— Шляхтич? Герб, поместья, хутор имеете, грамоты?
— Доверенный слуга его милости пана Скшетуского. С его конвойной сотней был в бою.,
Наливайко перестал курить трубку, подошел ближе к сотнику:
— Доверенный слуга? Тоже, должно быть, честное слово давал своему пану на верную службу? Знаю я эту жизнь доверенного под властью пана, сам несколько лет в ней жилы тянул. Ну, и как же служилось у пана… как, бишь, его?..
— Пан Казимир Скшетуский, дипломат при короне Речи Посполитой Польской, пан Наливайко.
— Скшетуский? Постойте, о таком слышал… А почему это… дипломат короны очутился со своею сотней в Копыле под мосточками?
— Пан Скшетуский, пан старшой, гостит в замке у каштеляна виленского пана Ходкевича. На время послал меня в Копыль, а сам отправился с посольством к вашей милости…
— А-а! Так это Скшетуский любезно приглашал нас в Слуцк? Узнаю польского шляхтича по поцелую: звонкий поцелуй, как холостой выстрел из гаковницы. А приведите-ка этих послов сюда. Сейчас мы вам, пан сотник, покажем послов, и не узнаете ли вы своего дипломата среди них?
— Наверно, узнаю. Он был во главе их, переодетый мастеровым.
— Дипломат из школы Чижовского и Лаща. Пятитысячную армию средь бела дня хотел обманом уничтожить, в силок заманить…
Сотник не ответил. С приязнью смотрел в лицо Наливайко, освещенное мечущимся огнем костра. Наливайко снова затянулся из трубки, не обращая внимания на сотника, будто был здесь у костра один. Потом, отойдя от дуба, к которому прислонился во время разговора, прошел несколько шагов и вдруг повернулся к сотнику так резко, что тот вздрогнул. Стоял и внимательно вглядывался в лицо сотника.
— Жалеете своего пана, уважаемый сотник?
— Нет, пан старшой. Естем бо йому, як… под руку конь запренджоний.
— Нас тысячи выпряглись, пан сотник, и если бы не такие вот, как вы, — выпряглись бы от панов и остальные батраки. А вы помогаете панам не только защититься от нас, а чтобы обязательно «из-под руки запречь». Вот этого мы и не хотим, против этого боремся, пан сотник…
При последних словах Наливайко повысил голос и так махнул рукою, точно саблею рубанул по врагу. С размаху выбил о дуб остаток табака из трубки, спрятал ее в карман суконного армяка с капюшоном и быстро пошел от сотника. Сотник дернулся, протянул руку вслед и, наконец, решился:
— Пан старшой… Разрешу себе просить… чтобы я мог присутствовать при допросе моего пана. Пан Скшетуский, согласно дипломатической науке шляхты, потребовал от пана Ходкевича этой стратегии: успокоить вас и на беспечных напасть тайком…
— Стратегия, что и говорить, достойная короны… А что вы хотели еще сказать, пан сотник?
— Когда трое послов вернулись от вас, пан Униховский приказал им устроить засаду в Копыле. Я с сотнею принимал участие в этой битве. Слуцк собирает основные войска на большой дороге. Сам каштелян, пан Ходкевич, стал во главе войск, пана Униховского на помощь вызвал… Еще, пан старшой… я хотел бы предоставить себя к услугам ваших войск…
«Опять врет, проклятый лях», — подумал Наливайко, но вернулся к нему.
Не мог уже сдержать нервного возбуждения, поэтому все время двигался. Левою рукою слегка подергивал — саблю в ножнах, на губах нарождалась знакомая его соратникам улыбка. Наконец заговорил резко и гневно:
— В бою взятый враг не станет надежным другом, пан сотник. Особенно же когда тот враг еще и польский офицер… Стратегия дипломата Скшетуского — это стратегия всего отродья польской шляхты: целовать в губы, чтобы ловчее вонзить змеиное жало в сердце. Пан сотник — не шляхтич. Но какая порука, что и он не заражен стратегией шляхетской курвы и не вонзит нам в сердце жала, назвавшись другом? Пан полковник, — вдруг повернулся к Мазуру, — прикажите отпустить пана сотника, отведя на несколько миль с завязанными глазами. Пускай там станет другом своего народа, если искренне предлагал нам это на словах. А мы… своей бедняцкой стратегией отблагодарим панов за полковника Мартынко и за пять сотен товарищей…
— Простите, пан старшой. А могу ли я присутствовать на допросе Скшетуского, чтобы он не врал?
— Это другое дело. Можете. Кажется, ведут послов. Поставьте, полковник, пана сотника в сторонку, пусть пан посол свободнее себя держит.
Скшетуский подошел к костру, улыбаясь. Он еще ничего не знал о событиях в Копыле, но по общему возбуждению понял, что его «стратегия» удалась. Забрали его с воза сонного чересчур уж внезапно, — нужно ожидать осложнений с посольской миссией. Идя на свидание с Наливайко, Скшетуский приготовил дипломатические ответы и план действий.
«Это не шляхтич Речи Посполитой Польской, где же простолюдину словом чего-нибудь добиться…» — успокаивал он себя.
Но это свидание оказалось совершенно иным, чем он думал.
— Доброй ночи пожелаю пану старшому-, — вкрадчиво поздоровался он, встретив спокойный взгляд Наливайко.
— Доброй ночи, многоуважаемый пан… мастеровой. Как себя чувствовал пан на возу: не обидели ли его часом казаки из караула? Прикажу тому уши отрезать…
Окшетуский еще больше похолодел. Как дипломат с особливой польской стратегией, он привык понимать слова наоборот. Оглянулся вокруг — ряд двусмысленно улыбавшихся лиц подтвердили его догадку.
— Дзенькую бардзей, ваша мощь пан старшой. Спали бы спокойно до утра, если бы… не нужда вашей милости в этой срочной беседе, которую любезно обещал пан старшой еще с вечера. К услугам пана…
— Хочу знать, пан мастеровой, — почти равнодушно начал Наливайко, — все ли военные силы пан Ходкевич выставил нам навстречу или и резервы оставил в замке?
— Верно, все, — машинально попадая в равнодушный тон. Наливайко, ответил Скшетуский. И спохватился: — Однако это военные соображения пана каштеляна, я об этом ничего не знаю.
— А в Копыль много отправлено гайдуков, кроме вашей караульной сотни, пан мастеровой?
«Матка боска!» — пронеслось в голове Скшетуского.
Но спокойствие и равнодушие Наливайко вселяло в душу искру надежды. Намек на сотню прозвучал как случайная фраза. В следующую минуту сам Скшетуский не мог бы утверждать, что эта фраза в какой-то мере относилась к нему. В крайнем напряжении дипломат ждал следующего слова Наливайко, но и самому ведь нужно отвечать на вопросы.
— Об этом не знаю, пан старшой, — пан каштелян с обществом не советовался. Вероятно, в Копыле по недоразумению стычка произошла?
— Да, произошла, пан Скшетуский… Вы, пан, давно прощались с родными?
— Не понимаю вас, пан старшой, какое отношение имеет это прощание к нашей… приятной беседе… — Скшетуский уже забыл, что он мастеровой, а не дипломат.
— Головку вашу дипломатическую немножко повредить придется, пан дипломат. А жаль, — может быть, и дети у вас есть… Может быть, вы, пан, хотя бы перед смертью окажете правду: кто посоветовал каштеляну эту вероломную засаду в Ковыле? Интересно нам увидеть шляхтича хоть на несколько минут честным человеком.
— О, пан бог, какие страшные слова я слышу! О чем пан говорит?
— Ну, довольно, наговорились. Говорю о змеиной голове пана Скшетуского, которую ему пан бог с похмелья прицепил, чтоб можно было отличить мерзкого шляхтича от человека. Гадюке мы отрубаем голову, пан дипломат. За полковника Мартынко весь род змеиный не расплатится…
— Помилуйте, пан… ваша мощь…
— А Слуцк и пан Ходкевич получат нашу бедняцкую благодарность за эту встречу в Копыле… Радуйся, иезуит: твою голову мы утром в Слуцке пану каштеляну подарим на рыцарском щите…
Скшетуский уже не видел никакого спасения.
— Да, я шляхтич, дипломат, Скшетуский… Мой отец был короне…
— Перестань трепать языком, шляхетская мразь!
— У меня есть сын, он не простит вам моей невинной смерти… Я богат, мог бы бардзо заплатить панам…
— Гадюка! И сына научил змеею, как сам, проползать? Доберемся и до него., и до богатств твоих. Эти послы — тоже военные, пан Скшетуский?
— Послы? Пощадите мне жизнь — все скажу. Конечно же, военные, и я военный… Езус Христус… Пусть пан обещает мне жизнь, все скажу…
— Обещаю отрубить только голову, а злое сердце волкам на корм выбросим. Говори правду…
Скшетуский упал на колени и что-то лепетал про богатство, про сына. Несколько раз поднимали его и ставили на ноги, но он снова и снова падал на колени; припадал к земле, будто намеревался есть ее. Наливайко гадливо скривился:
— Уберите прочь эту падаль. Голову мне выдать… Позовите пленного сотника.
— Я здесь, пан старшой, к вашим услугам.
— Пан сотник Дронжковский, Езус Христус! — произнес Скшетуский, повиснув на руках у казаков.
Наливайко махнул рукой, и дипломата потащили прочь в тьму ночи, меж густых, столетних дубов. Ни звездного неба сквозь ветви не увидишь, ни надежды на бегство не взлелеешь в такой чаще, ни с мыслями не соберешься от страха ночного.
6
На рассвете припорошил первый крупчатый снежок. Земля, радуясь этому покрову, притихла, — изнуренная за лето, на отдых залегла. Солнце взошло красное, едва глянуло на снежную порошу и тоже, как усталый глаз, закрылось тяжелыми веками снежных туч.
Яроним Ходкевич рано выехал из замка к войску за городом. Рядом с ним на белом коне ехал пан Униховский, польский офицер, присланный Замойским командовать вновь сформированным полком литовских жолнеров. Униховский считал себя чуть ли не польным гетманом в Литве, о своей победе в Копыле рассказывал Ходкевичу так, словно это он сам столь хорошо заманил казачьего полковника и уничтожил его самою и его казаков.
Хотя стоял еще ранний час, но улицы Слуцка были оживлены движением войска. Из окон выглядывали заспанные мещане, прислушиваясь к звонкому на морозе цокоту копыт, плотнее запираясь на засовы.
По одному из переулков на окраине города быстро ехали четверо всадников. Их одежда и оружие, их внешний вид, их обветренные лица — все выдавало-, что они не литовские воины. Трое неслись впереди, а один позади на вороном коне. Средний из трех, увидев каштеляна, придержал коня, что-то сказал заднему и опять поскакал вперед. Ходкевич и Униховский беспечно ехали только вдвоем, с десяток гайдуков скакали далеко позади них.
Униховский первый остановил коня, когда всадники галопом вынеслись на улицу. Ходкевич тоже остановился, оглянулся на гайдуков, — те прибавили ходу.
— Что за люди, из какого войска? — спросил Ходкевич совсем равнодушно.
Униховский подъехал к всадникам, узнал переднего и радостно воскликнул:
— Пан сотник Дронжковский?
— Да, это я, пан полковник. Мы вам, ваша милость, каштелян пан Ходкевич, известия из казачьего лагеря привезли.
— Известия из казачьего лагеря? Ах, это сотник пана Скшетуского! С какими новостями, пан сотник? Почему вы так переодеты? Пан Униховский доложил, что вы были захвачены в плен этими разбойниками. Убежали?
Дронжковский молодцевато вскинул голову, улыбнулся своим товарищам.
— Это верно, пан каштелян, я был захвачен в плен казаками, однако теперь…
— Убежали? Рассказывайте: видели вы этого разбойника Наливайко? Сколько войска с ним направляется на Литву?
— Мне поручено оказать другое: чтобы пан Ходкевич вывел свои войска из города и не мешал казакам украинского войска съесть кусок хлеба. А за вероломное нападение на мирной дороге, где никому не запрещено ходить днем и ночью, казаки требуют снять головы командирам, совершившим это нападение, отдать свое огнестрельное оружие казакам и написать короне, что сам пай каштелян гостеприимно пригласил казаков в гости в слуцкий замок…
Подъехали гайдуки из стражи Ходкевича и окружили группу, но казак на вороном коне отступил и остался вне круга. На седле он держал поклажу, завернутую в дорогую одежду. Казалось, этот человек был совершенно спокоен, даже равнодушен, хотя и внимательно прислушивался к разговору сотника Дронжковского с каштеляном. Поклажу он держал, как дорогую вещь.
Воздух потеплел, под копытами полутора десятков коней зачернели пятна талого снега. Ходкевич сначала не понял сотника, потом стал догадываться. Сотник был верным слугою Скшетуского, но тот все жаловался, что хочет сменить его, — «слишком из него худородная натура выпирает». Неужели выперла и сотник пристал к наливайковцам? Злоба душила каштеляна от одной мысли об этом.
«Как бы почувствительнее наказать смельчаков и вместе с ними этого дерзкого сотника?» — придумывал каштелян.
Сотник глянул на своих товарищей, стоявших рядом.
— Пся крев! — крикнул Униховский, схватившись за саблю.
Но ему не пришлось вытащить ее из ножен. Вороной конь с казаком промелькнул меж коней гайдуков и очутился рядом с полковником. Казак этот одарил Униховского таким взглядом, что у полковника даже в пятках похолодело и он оставил рукоятку сабли. Казак заговорил несколько охрипшим голосом:,
— Прошу вас, паны знатные, не судить сотника. Его добрая воля была служить доверенным слугой у пана дипломата или оставить его. Теперь он…
— Пожалуйста, пан казак, я сам… Пан полковник торопится оскорблять, я ему отвечу этой казацкой саблей… Но я жду вашего ответа, пая каштелян. Не дадите ответа — мы вернемся и без него и силою возьмем в городе все, что нам принадлежит по праву обиженного.
— Молчать, бездельник, изменник! Схватить его! В кандалы изменника. На тортуры! — приказал Ходкевич гайдукам.
Сотник Дронжковский молниеносно выхватил саблю, и первый наиболее исполнительный гайдук повалился, рассеченный ею.
— Стойте! — властно крикнул всадник, сидевший на вороном коне.
Голос его прозвучал, как приказ, которому нельзя было не повиноваться. Всадник порывисто развернул свою ношу и подал Ходкевичу плетенный из лозы воинский щит. На щите, проткнутая саблей, лежала голова Казимира Скшетуского. От внезапного взмаха тяжелая капля крови сорвалась со щита и упала на белую шею коня Униховского. Полковник оторопело подался назад. Всадник заговорил:
— Пану каштеляну наше казачье предостережение. Мы, украинское народное войско, нуждаемся только в постое. Нас приглашали правители, посылали в бой, когда им нужны были наши боевые руки. Теперь же не впускают в города, не дают куска хлеба съесть и на мирной дороге из засады, по-воровски, а не по-военному убивают наших товарищей. Разве- есть такой закон, пан Ходкевич? В Луцк мы пришли за порохом, на деньги хотели купить… и наткнулись на пули в наши сердца, на камень вместо хлеба… К вам мы наведались только затем, чтобы потребовать ответа за порубленных в Копыле товарищей. Добром просим не устраивать свалки, не лить неповинной крови. Тем, кто напал на нас, поснимайте головы на наших глазах и отдайте нам оружие. Вам оно не нужно, на разбой только искушает, а мы воины, оружие для нас предназначено самим богом…
— Царица мира! Да это же голова пана Скшетуского… — ужаснулся Ходкевич.
— Она самая, ваша милость каштелян. Гадючья голова лучшего не заслужила…
— Пан так хвалился польской стратегией…
Сгоряча каштелян взял щит с головой Скшетуского обеими руками и не знал, куда деваться с ним.
Догадливый гайдук принял у него этот подарок, и каштелян ухватился за старинный длинный меч, чтоб добыть его из ножен… Полковник Униховский выхватил саблю.
— Стойте, говорю! — снова приказал казак, ловко выбив из рук Униховского его кривую польскую саблю. — Не терпится вам, насильники несчастные… Я — старшой украинского войска Северин Наливайко! Спрячьте, пан Ходкевич, свой старый лом, отдайте его рыбакам полыньи на льду пробивать. В последний раз предлагаю опомниться, не начинать боя с нашим войском и подчиниться. Солидный пан виленский каштелян, слуга литовского народа, стыдился бы слушать разных хлыщей короны польской. Доведут эти советники страну до кровопролития и гибели. Ну?..
Ходкевич так и не вынул свой меч. Гайдуки осадили коней, готовясь к бою, но воевода поднятой рукою остановил их. Его предупредил Униховский.
— Пан каштелян и я… принимаем предложение казака…
— Пана старшого, пожалуйста, пан полковник, — подсказал сотник Дронжковский.
— Да. Мы… принимаем это предложение, — подтвердил и Ходкевич.
— Опять польская стратегия? Ну, хорошо, глядите же, берегитесь, пан каштелян. Глядите, чтоб соглашение было выполнено. Сегодня вечером придем с войском… Сотник, забирайте ребят, поезжайте в лагерь, я задержу погоню…
Лицо Наливайко зацвело той ужасной улыбкой, с какой он всегда шел в бой. Коня своего он осадил назад. Два гайдука бросились за казаками, но неожиданный прыжок вороного в их сторону — и один из них без руки повалился на гриву своего коня.
— Я с вами, пан старшой! — услышал Наливайко голос сотника Дронжковского.
— Не нужно. Пан сотник хороший ученик, но непослушный воин. Гоните к лагерю, я приказываю вам. Вон по улице драгуны скачут.
Увидел драгунов и Униховский. Спешенный гайдук подал ему саблю, но полковник в страхе лишь повертывал коня то к драгунам, то к Наливайко, который тем временем, отступая все дальше в проулок, ловко рубился с гайдуками.
— Дьявол! Рубайте его!.. — наконец обрел голос Униховский.
Но Наливайко, улучив момент, пустил коня на высокий тын. Даже застонал испытанный конь. Бешеным прыжком перескочил через тын и понесся со своим улыбавшимся всадником. Драгуны с Униховским доскакали до тына, но их кони не могли взять его. Бросились в обход, но Наливайко уже бесследно исчез.
А Ходкевич так и остался, как вкопанный, стоять среди улицы, все еще держась рукой за не вынутый из ножен меч.
— Что же, пан каштелян! В бой, нас грабят! — крикнул Униховский, вернувшись с драгунами на улицу.
Ходкевич напомнил про обещание казакам, но, не получив ответа, махнул рукой и двинулся за Униховским.
На улице валялась прибитая саблей к лозовому щиту голова дипломата Скшетуского, а рядом — рассеченный сотником Дронжковским неосторожный гайдук.
Сдавленный тучами воздух еще больше потеплел. Посыпал густой, лапчатый снег.
7
Короткий день прошел в военных заботах. Полковник Униховский начинал терять веру в умственные способности Ходкевича. В течение целого дня доказывал он ему, что казаки, конечно, пойдут глухой дорогой и нападут на город! через бобруйские ворота. Кто же, кроме пана Ходкевича, не понимает того, что грабители выберут не кратчайший путь от Копыля, а пойдут к Слуцку лесом, со стороны бобруйских ворот, — там, где город совершенно не защищен?
— Та дорога к Слуцку проложена восточными грабителями, пан Ходкевич. Какой же, скажите пожалуйста, осмотрительный грабитель пойдет по большой варшавской дороге, когда есть этот, более глухой путь? Варшавская дорога — только для регулярной армии…
— Так — ведь у этих грабителей регулярная армия, пан полковник. Значит, могут пойти варшавской дорогой? Пану полковнику известна дерзость этого разбойника Наливайко: возьмет и пойдет к варшавским воротам, даст бой на этом открытом степном плацу.
— Не пойдет и боя не даст. Под Копылем шли ночью, как на свадьбу, потому что не ждали сражения. А теперь знают, что мы ждем их с оружием в руках, и будут искать более удобных для грабительского нападения дорог. Бобруйские ворота даже мосточка никакого не имеют, — иди прямо в город.
Ходкевич еще не принял решения. Известия, полученные еще летом, говорили, что Наливайко командует вполне организованной регулярной армией. Луцкие события показали, что одной только городской стражей не отобьешься от Наливайко, как отбились бы от обычных грабителей из дикой дубравы. Защищать город от такого нападения нужно не только полагаясь на численность войск, но и разумно используя их.
— Считаю, что нападающие изберут варшавскую дорогу и именно ее мы должны самым бдительным образом охранять главными силами. Наше ночное нападение в Копыле казаки не простят нам и захотят отблагодарить нас в бою, а не просто ворваться в город и изнасиловать неосторожную шляхтянку… На защиту бобруйских ворот выставим охрану в сотню драгунов. Не мешает послать опытных [разведчиков на обе дороги.
— И это я сделал, пан каштелян: двух шляхтичей-драгунов послал еще в полдень на варшавскую дорогу. Жду их с минуты на минуту. Это будет последним доказательством вашей жестокой ошибки, пан каштелян. Стратегия наша…
О, прошу, только без этого… слова. С тяжелой руки покойника Скшетуского оно утратило для меня свой обычный смысл. Стратегия панства — это пышный, прошу простить, наряд паненки, которым она старается заменить dziewictwo stracone…
— Пан каштелян употребляет слишком смелые сравнения…
— Еще раз прошу извинить, пан полковник. Однако в нашем положении нужно не блестящее слово, а здравомыслие и знание позиции.
Униховский сдержал себя и молча снес обиду. Он должен был подчиняться этому каштеляну, но решил во что бы то ни стало переубедить его! От этого зависит его, Униховского, успех в жизни. Коронный канцлер Ян Замойский, а то и сам король могут послать Униховского на другую войну польным гетманом, если он справится в Литве. Ни Язловецкий, ни Лобода не справились с нобилитованными казаками на Украине, распустили их и даже сами возглавили незаконные нападения на татар и турок. Пан Униховский прекратил бы это своеволие казачье, превратил бы Приднепровье в надежную крепость короны польской — против неверных с юга, и против Москвина с востока… Но то были честолюбивые мечты далекого будущего. А пока надо было защищать Слуцк.,
Кончался день, а войска по приказу каштеляна все еще оставались скученными на варшавской дороге, между городом и непроходимыми лесами с запада. Жди с часу на час, что Наливайко ворвется в го, род по совершенно не защищенной дороге через бобруйские ворота.
Полковник держался в стороне от каштеляна. Поражение под Слуцком было для полковника очевидным. А разве станет Замойский доискиваться, кто повинен в слуцком поражении, кто ставил войска и кто их не ставил? Обвинит полковника Униховского, своего уполномоченного в военных делах, и закажет ему на долгие годы и думать о королевских привилегиях.
Тем «временем Ходкевич поскакал к передовым отрядам своего войска, растянувшегося по дороге вплоть до густого леса. Застал пана Скумина и других шляхтичей города за обсуждением позиций. Появление каштеляна, известного своими победами и сообразительностью в польско-московской войне, еще больше подняло воинственное настроение среди командиров.
— Кстати приехали, пан Ходкевич! Предполагаем поставить пушки вон на том «пригорке, чтобы всю полосу перелесков слева можно было обстрелять при нужде.
Ходкевич, не колеблясь, одобрил такое размещение артиллерии. Пешие войска он предложил поставить на охрану тех мест, где возможен проход вдоль речки и через буераки, а конницу, как основную боевую силу, оставить на дороге.
— Хлопское войско располагает отчаяннейшей казачьей кавалерией. Вероятнее всего, что казаки нападут прямо из лесу, если мы во-время не заметим этой атаки и своевременно не расстроим артиллерией их планов. Должны были быть разведчики полковника Униховского…
— Есть двое драгунов. Только что донесли о них из дозоров. Сотник пошел за ними, сейчас будут здесь.
По дороге из лесу ехал отряд всадников. Впереди, рядом с сотником из войск Скумина, ехали два драгуна из полка Униховского. Один, видимо старший разведчик, должен был так согнуть в стременах свои непомерно длинные ноги, что колена остро торчали почти вровень с шеей низкорослого литовского коня. Драгун весь горбился, чтобы держать голову на одном уровне с головой сотника, и пронзительно смотрел вокруг глазами голодного волка. Другой разведчик равнодушно сидел на коне, будто переправлялся через реку на бревне: обеими руками уцепился за луку седла, ногами охватил бока коня и не обращал внимания на то, что его драгунский кунтуш был не застегнут, словно наспех наброшен на плечи.
Когда сотник отстал, чтобы подъехать к своему отряду, долговязый драгун немного выпрямился и тихо сказал своему товарищу:
— Молчи же, Бронек, дай мне одному вести переговоры-.
Ходкевич издали узнал драгунские кунтуши и коней разведчиков, и двинулся им навстречу. Разведчики съехались теснее и перекинулись несколькими словами.
— С разведки, драгуны? — опросил Ходкевич, подъезжая.
— С разведки, ваша мощь.
— Разузнали про казачьи полки, по какой дороге направляются?
— Видели, попали к ним случайно. Едва живыми вырвались. Если б не сумели врать, как научил нас пан полковник, спасибо ему, то, верно, давно волки бы поужинали нашими драгунскими телами….
Разведчики переглянулись с солидным видом. Старший выехал вперед и низко поклонился Ходкевичу, от чего длинное тело его еще больше согнулось и горбилось.
— Попали мы в руки грабителей на переправе через ручей. Говорю их старшему, мерзкому грабителю: «Примите, — говорю, — и нас в ватагу, вместе грабить будем Литву». А он мне в ответ: «На какого чорта, — говорит, — !вы нам, такие католики литовские, сдались, сами управимся». А я ему опять говорю: «Не брезгуйте… грабитель…»
— Мне не интересно знать, о чем и как вы разговаривали с этим разбойником. Об этом полковнику Униховскому подробно- расскажете… Кстати, вот и он подъезжает. Полковник, драгуны с разведки вернулись.
Полковник хвастливо подскакал галопом на белом коне. То ли вечер сгустился, то ли у полковника глаза были подслеповатые, — ему пришлось усердно всматриваться в своих драгунов.
— Держись, Панчоха, — шепнул Бронек.
— Замолчи, Бронек, прорвало тебя… — ответил ему старший разведчик.
— Драгуны? Что шепчетесь там? — издали спросил полковник, присматриваясь к своим разведчикам.
Про себя выругался:
«Чорт… драгунов не узнаю».
— Ну, рассказывай, чего зверем смотришь? Своего полковника не узнаешь? Матка боска! Да это не драгуны… Держите их!..
Сотник, имевший такое же подозрение, все время был настороже. Несколько человек схватили Пан- чоху за руки и согнули, как былинку. Бронек тронул коня, хотя бессмысленность бегства была для него очевидна. Кругом поднялись сабли, и ему пришлось сдаться.
— Ишь, проклятый хлоп! Он опять подослал своих выродков. Но на этот раз вы заговорите с нами другим языком, не будь я полковник коронных войск… Признавайся ты, пес гибкий: сколько бездельников- грабителей идет с этим разбойником Наливайко? Известно тебе это?
— Точнехонько известно. Ни одного грабителя не видели, вот как вас вижу, пан полковник, — совершенно серьезно ответил Панчоха.
Нагайка полковника врезалась ему в плечо. Панчоха присел от неожиданности. Полковник схватился за саблю:
— Как отвечаешь, скот?
— А мы ваших спокойнее допрашивали, пан полковник коронных войск. Без нагайки все разузнали…
— Что «разузнали? Отвечай, мерзкий хлоп, пока голова на плечах цела!
— Врали о вас, что вы, пан полковник, хоть умом слабы, но воин рассудительный…
— Что? Замолчишь ты, пся крев, или я саблей заставлю тебя вести себя как следует…
— Пан полковник, не кричите на своих! — повысив голос, приказал Панчоха.
От неожиданности полковник даже отступил. Панчоха совершенно спокойно обратился к Ходкевичу:
— Мы убежали, пан каштелян, от Наливайко, надоело грабить честную шляхту. Разведчиков ваших мы поймали, когда они удирали от вас, вот и пере-
оделись. Хотели предупредить вас и невинных слуцких мещан, чтобы остерегались нападения Наливайко. И вижу, — ошиблись мы. Не за спасителей здесь принимают нас… полковники…
— Этот бездельник врет, как голодный пес, пан Ходкевич… Отвечай, сколько вас?
. — Тутай тильки двох, проше пана пулковника, — Панчоха старался говорить на языке польского крестьянина и сам чувствовал, что вызывает только смех и гнев полковника своим выговором.
— Тутай, тутай… А там сколько?
— Не считал, я неграмотный… У нас в… Бржозовичах дьячок мастер считать…
— Ты опять, мерзавец…
В разговор вмешался Ходкевич:
— Вы нервничаете, пан полковник, и разговор из- за этого уклоняется в сторону… Рассказывай, несчастный: по какой дороге направляется ваш… Наливайко в Слуцк?
Панчоха посмотрел на Ходкевича снизу вверх, как на сообщника. Даже улыбнулся ему, но вечерний сумрак не позволил Ходкевичу заметить это. Полковнику показалось, будто Панчоха приперт к стене вопросом Ходкевича, и опять пристал к нему:
— Ну, чего молчишь? В какую сторону идут ваши войска? Или придумываешь, как бы опять соврать?
— Придумываю, пан полковник, как бы удрать назад..
— Ах ты, скот украинский! Хочешь в колодки или на кол? Сотник, приготовьте кол, пан грабитель кола захотел…
Вперед неожиданно выступил Бронек:
— Пане пулковнику: естем поляк, хцялем на добже чинити, же втикали вид пана Налевая…
— Замолчи, Бронек! Не верьте ему, лжив, как польские дипломаты, пан Ходкевич… Войско Наливайко направляется на Слуцк прямо… Из Копыля повернуло и пошло этим… варшавским шляхом.
— Врет, врет он… Это бешеный схизмат, а не католик! — закричал Бронек. На мгновение ему показалось, что Панчоха и в самом деле задумал предать Наливайко.
— Верно, что врет, пан Ходкевич. Но я ему сейчас устрою другой, благородный допрос. Сотник, разденьте грабителя и всыпьте ему для первого раза…
Панчоху подвели к засохшему грушевому дереву над дорогой. Сам сотник сорвал с него одежду и, заставив обнять грушу, связал Панчохе руки конскими путами. Униховский сошел с коня.
— Теперь ты скажешь правду, мерзавец?
Панчоха молчал. Два жолнера стали с обеих сторон, размахнулись нагайками. Совсем стемнело, и белое тело на черной коре груши выделялось бледным пятном.
— Дайте ему, пока заговорит.
Сначала жолнеры с прохладцей ударяли по спине Панчохи как попало. Панчоха изгибался, насколько позволяли ему связанные руки. Закричал:
— Ой-ой! Холеры на вас не было…
— Скажи, по какой дороге идут казаки? — допрашивал Униховский.
— Да этой же… варшавской дорогой.
— Врешь, хлоп. Прибавьте ему, да горячих… Ну- ну, еще!.. Молчишь? Заговоришь!. Еще ему, еще…
— Да будьте вы прокляты, чортовы палачи!.. — застонал сквозь зубы истязаемый Панчоха; по стволу груши опустился на колени.
— О-о! Заговорил! Еще ему за оскорбление… Так, так… Это ничего, давайте сидячему…
Жолнеры думали: ударят несколько раз — и признается. Мало удовольствия и им, жолнерам, живого человека сечь так, что руки млеют. Пятно на груше все темнело под ударами.
— Да скажу уже, анафемы адские, — застонал Панчоха.
— Умно сделаешь, хлоп. Развяжите, набросьте одежду ему на плечи, — морозит немного, не простудился бы пан казак… Так по какой же дороге идет этот грабитель на Слуцк?
— Хоть бы он сам не дождался так признаваться… Пан полковник сам хорошо знает, по какой дороге шел бы, если бы собирался напасть на город… Прямо из Копыля и пошли в обход, на бобруйские ворота, к утру там будут. А нас послали на муки или…
— Ну вот, получайте, пан Ходкевич! Не говорил я? — с упреком бросил Униховский Ходкевичу.
Ходкевич только руками развел. С Панчохи глаз не спускал, подъехал к нему ближе:
— Слушай, ты! Пан полковник — нежный шляхтич, нагайкой допрашивал, а я на самом деле заставлю на колу заговорить…
— Пожалейте, ваша мощь. Всю правду я уже сказал. Прикажите запереть, а завтра убедитесь. Если соврал, сажайте на кол. Лживой я вам полезнее буду, пан Ходкевич. Наливайко будет в городе на восходе солнца и за казненного на колу Панчоху дымом пустит все ваши имения по Литве и детям, если они у вас есть, не простит этого надругательства.
Ходкевич вздрогнул при напоминании о детях: два малолетних сына его находились в слуцком замке…
Только зло сплюнул в сторону Панчохи и подъехал к Униховскому:
— Полковник! Пожалуйста, распорядитесь войсками, как ваша… стратегия велит. Я заеду в замок и утром присоединюсь со своей сотней к войскам.
Страх за детей не оставлял каштеляна в течение всего дня. Случай с разведчиками, особенно намек на детей одного из них, окончательно выбили его из равновесия. Какой-то злой рок преследует чувствительного каштеляна и его сыновей. Из Вильно пан Яроним забрал их в Слуцк, потому что гадальщик предупредил о грозящем им обоим несчастье. Старую, преданную роду Катерину приставил к ним, — как глаза свои, бережет она детей, да разве убережешься от такого, как Наливайко?..
Каштелян ехал вслед за отрядом жолнеров, которые вели обоих привязанных к лошадям казаков. Не заметив этого, приказал осторожно посадить на коня избитого, даже привязать его велел только за ноги к седлу. Порой его безотчетный страх за сыновей ему самому казался безумием. И все же не мог от него отделаться. А и то сказать: утром на улицах Слуцка, где находятся лучшие в Литве пушки, на улицах города, вооруженного немецкими ружьями и бочками пороха, на улицах этою города беспрепятственно разъезжает сам Наливайко. Он угрожает, мертвую голову Скшетуского, как каравай, подносит. И исчезает, будто и не было его. А вечером подсылает этих двух…
Внутренний холод вновь пробирает каштеляна, — кому казак правду сказал, кому он соврал: полковнику или ему? Где-то в самых тайниках души зашевелилось удивительное чувство, — не гнев, а восхищение вызывали эти люди Наливайко.
Полковник Униховский спешно перебрасывал войска от варшавских ворот к бобруйским, так спешно, что это посеяло панику среди жолнеров. На тесных улицах города царил беспорядок и толчея. Ходкевич с конвоем и пленными с трудом добрался до замка.
Оба сына его уже спали. Старая Катерина была для них и нянькой и родной матерью. Не позволила будить детей в такой поздний час:
— Падучая может приключиться. Сама скажу детям, куда отец уехал, не волнуйтесь, ваша мощь пан Яроним.
— Катерина! В подвале, что за хоромами, у обрыва, заперты два пленных казака. Стражу я снял, а вот ключи… Если нападающие возьмут верх и сынам моим будет грозить опасность, поступайте так, чтобы спасти детям жизнь. Поняла, матушка?..
— Еще бы!.. Бог вам на помощь, ваша мощь!.. Сама умру, а обидчиков упрошу, за мальчиков будьте спокойны…
Всю ночь через город мчались гонцы от одних ворот к другим. Проходили войска, суетились мещане, сносили имущество в замок. В разговорах меж собой тайком поносили порядки, Ходкевича, ругали старост за то, что слушались польских полковников и навлекли такую грозу на город.
— Этот пан Наливайко научит панство, к какому ветру спиной становиться литвину.
— Научит, но учение это и нашему брату в копеечку станет.
— Как и всякая наука.
— Известное дело: война ласки не любит. Слух такой ходит, что этот Наливай воюет против польских порядков?
— То ли против польских, то ли против панских, шляхетских. Батраков, говорят, от панов отбирает, на землю сажает, грамоты на привилегии у панов уничтожает и короне польской подчиняться не велит. Свои законы предлагает установить.
— Если бы так, господи… У нас бы тоже сбить спесь с Радзивиллов, Сапег…
— Где к чорту Радзивиллы… А Скумин, а Буйвид, да и пан каштелян виленский, старосты… на шею уже садятся и крестьянину, и мастеровому мещанину. Передают, что убегают люди к Наливаю, даже военные. Ночью две сотни вооруженных всадников перешли к Наливаю…
Только перед рассветом все стало понемногу затихать. Снег уже не таял, а хрустко скрипел, как капустный лист. Яроним Ходкевич пропустил свою сотню за ворота замка и сам выехал последним. На востоке холодно горела звезда, в двери стучалось утро, а запад все еще угрюмо хранил ночь. Но скоро и он стал сдавать. Искрились покрытые снегом пригорки. Гайдуки шагом проехали площадь, хотя кони рвались на морозе. За площадью Ходкевич пустил коня рысью, и сотня поскакала за ним, чуть ли не обгоняя своего начальника. Эта скачка походила на бесславное бегство. Ходкевич почувствовал это и хотел остановиться, но не мог, потому что общее настроение властно действовало и на него.
У ворот Ходкевич нашел только небольшую стражу. Каштеляну сообщили, что полковник Униховский двинулся с войском навстречу Наливайко до самого Клецка. Там примет бой и проучит насильников. Пан Ходкевич может догнать артиллерию, которая отправилась лишь с час тому назад.
«Какой безрассудный марш, какая губительная стратегия!.. Доведут эти советники страну до гибели…»— подумал он невольно словами Наливайко, сказанными при вчерашней утренней встрече на улице.
Ходкевич набожно перекрестил лоб и поцеловал крестоподобную рукоять своего старинного меча.
— С богом, пан сотник, за мной! — крикнул Ходкевич и свирепо пришпорил коня.
Животное взвилось на дыбы и скакнуло в сторону, словно для того, чтобы в последнюю минуту обратить взоры каштеляна на город, на оставленные варшавские ворота, на дорогу, стлавшуюся по высокому пригорку за речкой.
Совсем рассвело, — казалось, будто белизна величавого снежного ковра отразилась на бархатисто изменчивом фоне черной ночи. Острые глаза каштеляна заметили нечто такое, что заставило его еще раз повернуть своего измученного коня. От варшавских ворот, к западу от моста, простиралось по взгорью до самого черного леса широкое, ровное поле. Покрытое снегом, оно лежало как скатерть, а по нему ползли от леса тучи войск. Там, где пан Скумин намечал поставить пушки, проходили густые ряды пехоты Наливайко, а конница уже мчалась к беззащитным варшавским воротам, волной опадая со взгорья на город.
Как молния блеснуло у Ходкевича воспоминание о допросе казака под грушей, его дерзость и такое убедительное, но, выходит, лживое и героическое признание под кровавыми ударами нагаек… Припомнилась голова Скшетуского… лица обоих любимых сыновей, что остались в слуцком замке.
— Назад, сотник! За мной! Не дать казакам взять город без боя…
И понесся назад, в ворота, по улице, к площади замка. Слышал, как бешено неслись гайдуки его верной сотни, — стонала земля. Вот уже и площадь. Только повернуть направо, пролететь сотню скачков — и… крепостные ворота укроют каштеляна от Наливайко. Но с другой стороны площади уже прорывались первые конные сотки противника. Теперь только понял каштелян, отчего стонала земля, когда он несся со своей сотней: через мост у варшавских ворот мчались тучи казаков.
Непроизвольно обнажил свой длинный и тяжелый меч. Не для битвы, — Наливайко навеки заклял этот меч. И верно, разве что полыньи прорубать им. А когда-то рубал, Смоленск брал, на противников страх нагонял…
Но сотник и гайдуки, заметив воинственный жест каштеляна, обогнали его и понеслись вперед, чтоб врезаться в казачьи конные шеренги. Точно две страшные волны, брошенные друг на друга, они с воем рвались домчаться друг до друга и сшибиться.
Ходкевич опомнился. Понял, что гайдуков хватит лишь на несколько минут, в течение которых он должен повернуть коня в бегство, чтобы успеть вырваться через бобруйские ворота к своим войскам. Конь будто понял хозяина, его внезапное решение спастись. Без поводьев и шпор он рванул улицей за ворота, на дорогу, и понесся так, что стража только в спину узнавала каштеляна.
А площадь заливало кровью горячей сечи. Но скоро она прекратилась. Несколько лошадей без всадников путались в поводьях и терялись среди сотен новых и новых всадников.
Наливайко промчался к воротам замка и остановился, когда дальше ехать не позволила ему его «пушкарская совесть», как шутливо прозвали казаки это пристрелянное Наливайко расстояние. Обернувшись к джурам, приказал:.
— Немедленно две пушки, на площадь, приготовить ядра, засыпать порох… Если их живыми заперли в замке, мы еще спасем Панчоху и Бронислава…
— А ну-ка, вы, жуки городские! Трусы! Открывайте ворота по доброй воле! Пощажу жизнь и достояние не тронем у того, кто послушает нас. Ну, кто посмелее!..
За воротами не утих, а еще усилился гул человеческих голосов. Потом сбоку, с земляного вала, прогремел выстрел. Другой, третий… Пуля задела седло Наливайко — белокопытый конь скакнул в сторону, чуть не сбросив всадника.
Наливайко подъехал к Мазуру:
— Пан Юрко, немедленно оцепите город конницей. Послать дозоры вслед Униховскому, не спускать с него глаз. Пушкари! Зажигай фитили, ударим в ворота!
И сам подъехал к пушкам, схватил долбню и подбил верхний клинышек. Из-за вала опять раздалось несколько ружейных выстрелов, просто в воздух, для острастки.
— Пали! — решительно скомандовал пушкарям Наливайко.
Одна за другой вывалили две пушки, черный дым застлал ворота. Одно из чугунных ядер ударилось в гранитную глыбу около ворот, и осколки гранита далеко разлетелись вокруг. Другое ядро угодило в край дубовой перекладины и, переломив ее, пронеслось во двор замка.
За воротами поднялся неимоверный шум, стоны и паника.
— Давай по второму, прибавь пороху! — .приказал немедля Наливайко.
За воротами услышали этот категорический приказ. Несколько голосов закричало:
— Довольно, dose па temu, сдаемся…
Но ворота открыли не скоро. Наливайко, приказав подождать с пушечным обстрелом, прислушивался к тому, что творится во дворе замка. С вала перестали стрелять: шум свидетельствовал, что там происходит борьба…
Старая Катерина поняла, что на защиту замка уже нечего надеяться. Среди замешательства и тревоги никто не заметил, что она делала, прокравшись через заснеженный садочек, у дверей подвала, где сидели пленные казаки. Да никто из оставшихся в замке и не знал, что там находились казаки, — каштелян позаботился об этом. Отперев ржавый запор, Катерина оглянулась, как вор, открыла опускную дверь и степенно окликнула:
— Где вы тут? Выходите, до каких пор вам страдать?.
Бронек первый вышел из угла.
Руки у него все еще были связаны за спиной, и Катерина бросилась зубами растягивать затвердевший узел пут.
— Ведь, скажи ты, нужно же было вот так связать человека… О-о! А этот… матушки мои! Пан Ходкевич так и приказал: «Непременно забери их в комнаты, рубаху чистую дай…»
— Он бы лучше этой, нашей не рвал… Спасибо, матушка, — прохрипел Панчоха, расправляя затекшие в путах руки.
Старуха, поддерживая Панчоху, помогла ему выйти из подвала по неровным каменным ступенькам. Бронеку крикнула:
— Чего ж ты, паренек, дожидаешься? Помоги людям ворота открыть! Слышишь, шумят, будто не поделили наследство после отца. Еще снова станут стрелять… Скажи им: здесь больные дети…
— Какие дети, матушка? — заинтересовался Панчоха.
— Сыночки пана каштеляна в комнатах, на моих руках остались…
Осторожно ввела больного в переднюю, посадила на скамью и сняла с него отрепья одежды. По-женски убивалась:
— Ну, не с ума ли люди сошли, матушки мои!.. Это ляхи так, узнаю их поганую руку…
Панчоха сначала стонал, но после того, как старуха смазала ему спину свежим салом и надела на него чистую посконную рубаху, начал улыбаться, пересиливая боль:
— Ой, спасибо, матушка, тетенька, душенька родная! Чем только и отблагодарить вас, бабуся старенькая? Водички бы, если есть…
— Есть, дорогой мой, есть. А благодарите пана Ходкевича.
— Этого палача?
— Злая клевета, человече. Какой он палач? Боится коронных полковников, ляхов слабоумных, а мне ключи от погребов оставил, сласти вас тайком велел.
— Чудно. Не верится, бабушка, — пан он.
— Пан-то пан, но ведь из литовских, а не из польских панов. Да и удивляться тут нечему, дело житейское. Двое сыновей его вон в той светлице на моей совести остались… Неужели вы не смилостивитесь надо мной, старухой, не поможете мне перед вашими старшими? Это же дети…
— С детьми не воюем, матушка… За опасение спасибо и за сыновей этого ирода не сокрушайся: сам их постерегу.
Неясный гул, доносившийся снаружи, все приближался. Слышно стало звяканье сабель. Вдруг протяжный звук победных возгласов восторжествовал надо всем.
Панчоха не выдержал и заковылял к выходной двери, но не успел дойти — навстречу ему, в сопровождении Бронека, с обнаженной саблей в руке спешил Северин Наливайко:
— Панчошечка! Поздравляю с победой! Мы им покажем, чего стоит наш товарищ Мартын ко и несколько сот погибших с ним братьев-казаков. Старуха, где сыновья каштеляна?
— Северин! Не трогай их, они за мною числятся… Пан Ходкевич пусть сам ответит за себя…
Наливайко понял работу Катерины, даже приветливо посмотрел на нее, на Панчоху в чистой рубахе и спрятал в ножны свою окровавленную в недавнем бою саблю.
— Уважаю, матушка, доброе сердце в человеке. Пусть хитрость, но такую хитрость, какой пан Ходкевич спас не себя, не свою честь, а жизнь детей, мы прощаем…
В открытые ворота въезжали казаки, а мещане теснились ко дворцу. Не разобрать было в общем шуме, кто из них радуется поражению Слуцка, как своей победе, а кто в этом шуме скрывает проклятья победителям. Народ прибывал. Со всех сторон гремели металлические звуки. По замку несся адский грохот;
Гремело отовсюду, где только можно было найти котелок или колокол, или просто кусок железа. Северин оглянулся с крыльца каштелянова дома, прищурился и будто присел, оглушенный этим неимоверным шумом; потом снял шапку и помахал ею, чтобы притихли. Уловил момент, когда вокруг немного утихло, и горячо заговорил:
— Люди, казаки! Объявляю мир людям с добрым сердцем и нелукавой душой. Угрожаю жестокой войной тем, кто вероломно убил нашего товарища Мартынко, кто радовался этому коварному убийству или толкал других на него. Приказываю мещанам Слуцка принять наше войско как своих родных. Чтоб и коню было не голодно, и казаку нашему не холодно. Чтоб казак имел что поесть, услышал бы теплое слово и на постель не жаловался бы! Войску даю волю карать непослушных, а с друзьями обращаться как с родными. Приказных, старшин, шляхту и торговцев повесить на городских воротах, на крепостных стенах, если в течение трех дней они не соберут и не передадут в нашу казачью казну пять тысяч коп литовских грошей и оружие каштелянское и бочки с порохом… Эй, полковник Шостак, прикажите для примера повесить нескольких самых свирепых шляхтичей, а имущество их забрать на войсковые расходы… Эй, вы, торговцы, попы, музыканты! Начинайте праздник в городе! Если в лавке не станет товара — лавку немедленно сжечь, торговца повесить. Если в церкви умолкнет праздничная служба — церковь сжечь, а попа или ксендза повесить, как изменника народу. Музыканты обойдутся без наказания, я сам за ними послежу…
И пошло греметь по городу, зазвонили колокола, запылало полыми! Несколько шляхтичей коченели на столбах и деревьях. Наливайко, не унимаясь, носился на коне из конца в конец города и немилосердно наказывал шляхту за малейшее нарушение его приказов.
— Эй, научись, проклятая шляхта, подчиняться законам: ты долго их только придумывала для бедняцкой шеи…
Вечером Юрко Мазур прислал гонца и сообщил, что литовское войско в Клецке готовится к атаке на Слуцк, что сам Радзивилл собирает там военные силы, чтоб окружить и уничтожить Наливайко.
Получив это сообщение, Наливайко приказал отправить посла к Ходкевичу и передать ему, что двум его сыновьям нисколько не грозит опасность, что сам Северин Наливайко уже сдружился с ними, как родной.
— Пусть скажет гонец пану Ходкевичу, что сыновья его настаивают на том, чтоб двенадцать лучших литовских пушек, восемьдесят гаковниц и сотня немецких самопалов были немедленно переданы нашему войску. Дети они малые и приятные, я полюбил их, как отец родной, и не хотел бы напрасной войной с паном Ходкевичем омрачать их детскую любовь ко мне…
А на улицах Слуцка впервые зазвучали новые в литовской речи слова:
— Народная воля!
— Шляхту в батраки! Закон для всех равен!..
8
А потом… Минула лютая зима, полная тревог для городов и замков, Уже еле держались снега, а во, владениях подканцлера Яна Тарновского даже весной повеяло. В Стобницком замке ждала прихода украинских войск дочь подканцлера Барбара. Ей наговорили столько ужасов, а она все-таки ждала— не только без боязни, но даже с нетерпением: питала тайные надежды силой женской любви одолеть Наливайко, одеть его в кунтуш польского шляхтича… Не мечом, а лаской победить и короне польской подарить полководца с львиным мужеством. Зная содержание некоторых писем Наливайко к канцлеру Яну Замойскому, в которых украинец выражал надежду на милость и справедливую коронную службу, Барбара, приняв их за чистую монету, решила спасти и престиж короны на окраинах, и не. безразличного ей Северина Наливайко. И послала ему еще одно письмо, в котором обещала свою Помощь.
И ждала…. А дождалась неожиданного гостя — мужа своего.
Лета посеребрили голову и роскошные усы Яна Замойского, гетмана войск и канцлера короны польской. Ехали жене в гости, искал забвения, но прожитая и пережитая тревожная жизнь калечили его по-своему. Быть отцом, мужем, гостем для него еще большая мука, чем пользоваться уважением при дворе Сигизмунда Вазы. Энергия ловкого дипломата, государственного мужа и ученого, стоящего на уровне европейской культуры, теперь превратилась в раздражительное, нервное возбуждение, и Замойский, почувствовав это в Стобнице, был недоволен собою. Он бы должен был стать камнем спокойствия, и мало камнем — горою могучею стать, спокойным, рассудительным и неподвижным, как предвечный закон, той горы…
— Гора! — вслух высказал он волновавшую его мысль. — Гора, Янек, не знает, что такое ревность, не хитрит с императором Рудольфом и никогда не разговаривает с королем Сигизмундом в обязательном присутствии Петра Скарш… Ах, упрямый иезуит! Такому нет дела до нобилитации украинского казачества. Что значат для него молдавские дела или выплата жалованья кварцяному войску? Тупой фанатик, к лику святых хочет быть причисленным, в киот старается угодить, да еще короля с собой живьем туда тянет. По четыре раза в день тащит его в костел, в то время как какой-то Наливайко одним своим появлением, даже именем своим, разрушает эту вековечную святость!.. Гора!
Канцлер несколько раз подходил к окну, выходившему на замковую улицу Стобница, и подолгу всматривался туда, где за рекою едва виднелась черная, покрытая грязью и размякшим снегом дорога на юг. Он всматривался так пристально, что иногда должен был закрывать глаза, чтобы дать им отдых. Услышав, что в комнату вошла Барбара, он так, с закрытыми глазами, и обернулся к ней.
Барбара на миг остановилась, недоумённо взглянула на мужа, строгая и очаровательная в своем утреннем туалете. Когда граф открыл глаза, она уже пересекла комнату — и шла ко второму окну. Любил он её или, просто дорожил ею, как украшением поры своего увядания? Остановив на ней взгляд, погрузился в прошлое, когда был таким же молодым, но и тогда, только что повенчавшись с Христиною Радзивилл, не прислушивался он к тому, как бурлит буйная кровь женской юности… Как все это и тогда было буднично! И тогда женской любовью он упивался, как часто упивался лишним бокалом крепкого вина, отдавая этим дань этикету, а не вкусу молодости..
Барбаре стало тоскливо от этого застывшего взгляда, который и пожирал и как будто распинал ее. Чутьем поняла мужа и графа, но была безмерно горда и своей оскорбленной молодости давала полную волю ненавидеть и… цвести! Будто между прочим, высказала не законченную во время предыдущею разговора мысль, чтоб отвести от себя этот жадный взгляд мужа:
— Пан Станислав, верно, опять начнет наушничать?
— Я жду пана гетмана Жолкевского, мое золотко, чтобы поговорить о государственных делах, а не для того, чтобы слушать какие-то… выдумки…
— Янек, — примирительно обратилась к нему Барбара, — я думала, что наша семейная жизнь и счастье нашего сына — это тоже важное для тебя дело. Кажется, ради этого ты-и в Стобниц ко мне приехал. И снова то же самое…
— Но ведь такое время, Барбара. Я вынужден был вызвать сюда не только Жолкевского, а и Януша Острожского, и Язловецкого, и Радзивилла. На окраинах происходит грозное движение. Литва опустошена, порох, оружие и грамоты шляхты попадают в руки голи, а это не игрушки.
— Ждать гетманов, будучи у меня в гостях, — не обязанность канцлера, а его добрая воля. Пусть ждет их мой муж и отец сына…
— Барбара! — словно вырываясь из задумчивости, с болью обратился граф к жене. — А что, если мне еще кто-нибудь подтвердит, что не я, а… этот Наливайко приходится отцом Томашу?
— Янек!
— Знай, что тогда гром сразит первой тебя… а потом и Томаша…
Раздался легкий скрип двери, и Замойский резко оборвал запальчивые слова. На пороге, низко склонившись в светском поклоне, стоял польный гетман Станислав Жолкевский. Слышал ли он весь разговор супругов Замойских или поспел только к последним словам канцлера? Гетманский плащ и узорчатые сафьяновые сапоги были забрызганы дорожной грязью, лицо, огрубелое от пронзительных ветров ранней весны, горело первым загаром.
Жолкевский выпрямился и, прихрамывая, направился к графине. Как всегда, левая шпора от этого прихрамывания сиротливо позванивала. Этикет требовал первою приветствовать хозяйку дома, но Барбара бросила на гетмана такой убийственный взгляд, что Жолкевский остановился.
Граф 3амойский понял и спас положение, нетерпеливо, без приветствий, заговорив со своим другом:
— Ты прискакал сюда немедленно, даже по такой распутице, а каштелян краковский отказался приехать из-за плохих дорог, Язловецкий и вовсе ничего не ответил… Твой джура, пан Станислав, рассказал о делах в пограничных районах. Я должен был вызвать всех вас, чтобы сообщить… Король ждет. Мы должны прибегнуть к самому решительному средству — к оружию..
— Чудесно, Ян, — подхватил Жолкевский, сбрасывая плащ прямо на широкий подоконник, — ‘что говорить, — оружие надежное дело.
Гетманы сели друг против друга. Жолкевский из вежливости первый начал докладывать о молдавских делах. И выходило, что джура не все сказал Замойскому. Канцлер, едва выслушав несколько деталей, может быть даже известных ему из других источников, начал рассказывать Жолкевскому об украинских делах.
Воспоминание о дерзости Наливайко под Слуцком, когда он на лозовом щите преподнес Ходкевичу голову Скшетуского, распалило обоих гетманов, беседа полилась бурным потоком: как Наливайко с боем взял слуцкий замок, как захватил в плен детей каштеляна и, пользуясь этим, заставил Ходкевича покрыть себя позором побежденного…
— Литовский посполитый, паи Станислав, охотно принимает Наливайково евангелие свободы, смело бросается на своего пана, топчет коронные законы Речи Посполитой… Из Слуцка грабитель Наливайко пошел прямо на вдвое более многочисленные войска Ходкевича и с боем занял Могилев. Полковник Униховский бросился с драгунами в бой против этого самого Наливайко, которому сам чорт саблей правит в бою… И погиб пан Униховский, погибли его драгуны, а казаки ворвались в город по трупам наших войск. Ксендзы и шляхта сообразили поджечь Могилев, чтобы огнем выкурить этого страшного человека с его армией восставших хлопов. А он успевает и пекло огненное тушить, и войско панское потрошить, как птенцов неоперенных. И саблю князя Юрия Друцкого- Соколинского захватывает, примерив к своей худородной руке…
— Это враг, пан канцлер, какого еще не было у польского панства!
— Я слышала, он хороший артиллерист. Это правда, пан гетман? — вмешалась Барбара, прикрывая издевку наивностью тона.
Оба гетмана обернулись к окну, где стояла слегка улыбавшаяся графиня. Жолкевский вежливо приподнялся и словно ответил на понятую им иронию Барбары:
— Вы не поняли, пани графиня, простите великодушно. Я говорю о пане сотнике…
— О Наливайко, пан гетман, а не о каком-то penitenta, которому более к лицу оружие ксендза Скарги. Прошу извинить женщину, я по-своему ценю рыцаря и удивлялось, что столь опытный пан гетман не… переманил на свою сторону такого талантливого полководца.
— Того, что может доставить молодой пани эта дружба, не приемлют честь и закон воинский, любезная пани Барбара, — едко намекнул Жолкевский, давая понять, что ему знакома вся переписка графини с Наливайко. Но графиня Барбара не сдавалась:
— Иногда привязанности молодых дам, пан Станислав, служат сильнейшим оружием даже у… зарекомендованных воинов…
— Барбара! — остановил ее граф Замойский, прекрасно уразумев смысл этой перепалки.
Выдержав несколько затянувшуюся, но точно рассчитанную паузу, подошел и с особенной нежностью взял жену под руку. Рука ее дрожала, пылала, а глаза уже налились слезами.
— Тебе, золотко мое, вредно стоять у окна.
Графиня подчинилась. Долго, целую вечность, шли они через комнату, будто взвешивали каждый шаг. Станислав Жолкевский стоял, как на параде, терпеливо ожидая конца этого торжественного марша. По налитым слезами глазам графини понял, что она ушла, уступая условности супружеской покорности, и что выходка ее — только первый вызов к борьбе. Но на его стороне было страшное оружие: в цепких руках волокиты, как в рыбацкой сети, трепетала женская честь.
Замойский вернулся в комнату и, не глядя Жолкевскому в лицо, едва переступив порог двери, раздраженно заговорил:
— Довольно, пан Станислав, мы нянчились с этим украинским разбойником! Сегодня же получишь приказ, подписанный королем: немедленно и безжалостно подавить этот хлопский бунт, уничтожить его корни.
— То есть, Наливайко, я так понимаю?
— Наливайко, пан гетман, Шаулу, Лободу…
— Что касается Лободы, у меня есть свои соображения, пан канцлер.
— Какие? Лобода стоит Наливайко.
Жолкевский иронически усмехнулся. Это еще сильнее взорвало канцлера. Показалось, что старый друг издевается над ним и позволяет себе это только потому, что он, Замойский, убеленный сединами коронный канцлер, опрометчиво взял себе в жены такую молодую и очаровательную женщину. Эта четвертая жена, самая молодая из всех…
— Пожалуйста, Ян, пойми меня правильно, — Жолкевский сразу перестал улыбаться, поняв настроение канцлера. — Бунтует Наливайко, а Лобода только играет в бунт, а на деле грабит украинские же села на Брацлавщине. Причем делает это от имени Наливайко. Мы были бы нерасчетливыми стратегами, если бы не использовали такого случая…
— И все?.. Пан Станислав, как всегда, верен своему принципу… перехитрить. Одобряю этот принцип, но боюсь, как бы нам не перемудрить самих себя, как это сделал покойник пан Скшетуский, столь трагично погибший… Хорошо, Лобода творит беззакония именем Наливайко, а корона, что же, гордиться этим должна?
— Не гордиться, а использовать. Наливайко поддерживает вся эта хлопская сволочь, которой особенно много на Украине. Если же пан Лобода эту сволочь, прикрываясь именем Наливайко, пощиплет хорошенько, хлопы не только отшатнутся от Наливайко, но и помогут нам поймать его… А поймать его… мы должны!
— О, Стась! Как бы я этого хотел… В Кракове сейчас молодая жена гетмана Лободы и тоже горит местью. Могла бы помочь…
— Господь бог мне поможет, и пани Латку залучим… А Наливайко я тебе, Ян, приведу. Живого приведу…
Неожиданно в комнату вошел казачок Замойского и сообщил:.
— Там дожидается пан рыцарь славный. Просит панов знатных принять его. С дороги он.
— Зови! — прервал Замойский болтливого казачка.
Гетманы переглянулись. Жолкевский высказал догадку:
— Верно, пая Януш Острожский все-таки приехал из Кракова…
— Да нет, вельможные паны, это я! — раздался несколько охрипший от степных ветров, но сильный голос.
Если б в эту минуту громом разнесло Стобниц, гетманы не были бы так — поражены, как этим знакомым обоим голосом. Жолковский — вскочил, но, пошатнувшись, оперся о косяк окна.
— Дьявол! Клянусь, дьявол… в образе Наливайко!..
— Верно. У вельможного пана гетмана хорошая память… Я приехал к пану канцлеру, чтобы…
Но Жолкевский опомнился от первого испуга и, взмахнув саблей, бросился на незваного гостя. В то же мгновение со свистом вылетела из ножен и сабля Наливайко. Замойский схватился за голову и замер.
Наливайко не шагнул, а только оперся на правую ногу. Сабля его описала в воздухе свистящий круг и высекла искру, встретившись с карабелью Жолкевского. Удар был настолько молниеносен, что в первую минуту польный гетман ничего не понял, только почувствовал, как больно стало его правой руке. Карабеля брякнулась о потолок и, сверкая, отлетела прочь. Лишь теперь Наливайко прыгнул и, подбив еще раз своей саблей вероломное оружие гетмана, ловко поймал его в воздухе левой рукой. Не останавливая движения, подошел к Жолкевскому и с подчеркнутой вежливостью протянул ему карабелю, держа ее за острый конец.
— Пожалуйста… Вельможному пану гетману неудобно — без оружия.
У Жолкевского потемнело в глазах. Он зашатался и неминуемо упал бы, если бы Наливайко не поддержал его, отбросив не нужную гетману саблю.
— Езус Христос, пан сотник Наливайко?! — дрожащим, но далеко не испуганным голосом промолвила графиня, вошедшая в комнату в тот миг, когда сабля гетмана взлетела к потолку.
— Простите, пожалуйста, многоуважаемая пани графини. Пану гетману не хватило воздуха из-за слишком резвого, не по силам, фехтования. Ему бы роды…
Станислав Жолкевский чувствовал себя вдвойне уничтоженным: и как воин, и как кавалер. Барбара подала ему воды. Была ли это искренняя заботливость о здоровье гетмана или маневр, который должен был помешать ему наказать своего счастливого соперника, врага смертельного?
Наливайко же тем временем говорил графу Замойскому:
— Я посол от армии украинских воинов, защищающих свое право на жизнь. Несколько писем писал я к его королевской милости и к вам, ваша мощь вельможный пан канцлер, но ни на одно ответа не получил. Такое нелюбезное обращение панства с несколькими тысячами вооруженных людей заставило нас явиться лично. Паны ксендзы и шляхта ваша, столь же языковатые, сколь и старательные поджигатели Могилева, сообщили, что пан канцлер пребывает в Стобнице. Разрешите собственноручно передать и это последнее наше письмо, так как уверен, что остальные могли и не попасть в руки вашей мощи…
— Однако… пан Наливайко, вы должны понимать, что я… государственный деятель и с… бунтарем не имею права говорить, как с равным… — Замойский чувствовал, что бледнеет от злобы и бессилия, но старался, по крайней мере на словах, не терять своего достоинства. Наливайко же, понимая, что преимущество на его стороне, продолжал с исключительным спокойствием и, казалось, с искренним уважением:
— Не бунтарь я против короны, а бунтарь против несправедливости, о которой и пан граф в молодости писал разумные книжки. Старшим меня выбрали тысячи людей, и я им честно служу. Но не для спора о том, как назовет меня пан канцлер, я приехал сюда. Нам нужно понять друг друга, если на это хоть немного еще способен пан канцлер Речи Посполитой Польской. А если нет — то предупредить: мы люди миролюбивые… Прикажите, вельможный пан канцлер, старостам и воеводам украинских земель не притеснять нас постоем и не преграждать вооруженными силами дороги на Сечь. Мы люди мирные, но препятствий не любим и не терпим. Жизнь наша доверенными слугами у пана закончилась и не вернется..
— Чего же вы, пан, требуете?
— Пока что прошу, вельможный пан канцлер, и предупреждаю от имени целой армии…
— Вы, пан, требуете! Вы ворвались в эти частные покои, поздоровались разбойничьей саблей и, — пользуясь таким… случаем, — Замойский выразительным жестом показал на беспомощность Жолковского, — требуете! Рыцарские обычаи нашего века…
Наливайко проворно вынул свою саблю и картинным жестом подал ее канцлеру, как бы покорно склонившись перед ним. У канцлера задрожали руки, забурлила боевая кровь. Этот дерзкий жест не только кровно оскорбил его, но и чем-то покорил. На какое- то мгновение его пристальный взгляд остановился на Наливайко, и в этом взгляде, пересиливая ненависть, горела зависть, стлалась мольба. Но это продолжалось мгновение. Граф выпрямил стан. Неизвестно, какое решение он принял бы в эту минуту, если бы не панический возглас Жолкевского:
— Янек! Бери саблю разбойника, лучшего случая сам бог тебе не пошлет…
Замойский гордо, презрительным жестом оттолкнул саблю Наливайко:
— У меня есть своя сабля для головы врага… Но для бунтарской есть и топор палача…
Наливайко отступил на шаг.
— Так, значит, война? Пан канцлер не обещает нам беспрепятственного прохода в Сечь? Выходит, что по приказу пана коронного гетмана против нас готовили нападение и в Луцке, и в Копыле, и в Могилеве? Вот это и есть ответ украинскому народу? Хорошо, передам…
Не отвечая Наливайко, Замойский высокомерно обратился к Жолкевскому:
— Пан гетман! Канцлер короны Речи Посполитой Польской не может при таких позорных обстоятельствах принять вас. Прошу позаботиться о спокойствии. Вам поручена вся вооруженная сила польская.
Раскатистый смех Наливайко прервал эту гневно истерическую речь канцлера. Тогда опять вскочил Станислав Жолкевский. Но Барбара стала перед ним, и ее решительная поза напомнила Замойскому волчицу. Только через ее труп теперь достанешь Наливайко. Боль и страх потерять жену смяли Замойского. Держись, Янек! Одно неудачное слово, один непродуманный жест — и… Барбарьг не станет. Глубоко вздохнув, взял письмо из рук Наливайко.
— Хорошо, пан сотник… Я согласен. Прикажу воеводам… Однако одно лишь слово, слово рыцарской чести, пан сотник, прошу вас, как человека отважного и… искреннего. Моя честь…
— Янек! — воскликнула Барбара, поняв графа.
Настала мертвая тишина. Наливайко вложил саблю в ножны, поклонился и спокойно ответил скорее графине, чем Замойскому:
— Благодарю вас, пан канцлер, за благородное доверие. Воюю честно и уважаю честь других, потому что люблю побеждать на равном оружии. Того, что беру мечом, пан граф не может запретить, а… его честь… это оружие призрачное, на нее найдутся неудачливые в открытом бою воины…
Еще раз поклонился уже одной Барбаре, глубоко заглянул в ее глаза: вот-вот скажет ей, только ей одной, заветное слово. И все-таки ушел. Как парализованные стояли оба гетмана. А графиня, словно птица, трепещущая подрезанными крыльями, резко обернулась к гетманам, бросила на них полный презрения и отчаянья взгляд и поспешила к окну. По двору проскакали пять вооруженных всадников. Последним она увидела Наливайко, — он точно не на коне, а на змее вылетел со двора. Напряженный взор молодой графини провожал их и словно благословлял.
Через какие дворы, по каким тропинкам исчезли казаки, так она и не разобралась. Были — и нет. Казалось, черный лес за речкою проглотил смельчаков.
Наконец Барбара оторвалась от окна, оглянулась на застывших мужчин и направилась к выходу. Проходя мимо сабли Жолкевского, опять обернулась, толкнула нежной ножкой золотую рукоять карабели и тихо спросила:
— Не слишком ли мало золота на вашей сабле, любезный пан Станислав?
— Я кровью этого разбойника добавлю, любезная пани Барбара.
— Однако… разбойник в поле еще менее доступен для удара уважаемого пана гетмана, чем в этой тесной комнате, мой любезный пан Станислав…
С победным видом рассмеялась и вышла. Граф Замойский, словно в бреду, процитировал любимый и грозно-вещий припев Яна Кохановского:
— «Что это будет? Что это будет?»
9
Короче становились долгие ночи, таяли толстые в ту зиму пласты снегов. Весна снова налетела на Брацлавье, на все воеводства и староства князя Василия-Константина Острожского. Учуяла весну и земля. Зимние вьюги-суховеи сменились влажными южными ветрами. На деревьях набухли почки.
На оттаявшей полоске земли, где был выкорчеван кустарник терна, лицом к солнцу стоял Карпо Богун и будто хотел вместе с воздухом втянуть в себя эту весну. Всю осень он корчевал терн. Прислушивался к людской молве о Наливайко, о походе против панов и корчевал. Зимой налегал, оттаскивал прочь выкорчеванный лес. Теперь Карло стоял на своей полоске и мечтал о посеве, об урожае. Прошелся поперек кулижки, зашел в поле. Намеренно шагал проталиной, месил мокрую землю, трудился. Оглянулся на будущую ниву и направился в лес, к оврагу, где пролегал казачий, или, иначе, Кучманский, широкий шлях. На ходу думал вслух:
— День-два пройдут, промелькнут — и выезжай, Карло, со своим ралом. Эх, молоды бычки еще… Да ничего, сам налягу, а все-таки засею наконец…
Кучманский шлях был еще где-то за лесом, а Карло Богун издали услышал необычный для будничной
Жизнь этого шляха шум. По лесу, точно испарение весны, несся приглушенный гул человеческих голосов, ржанье колей, скрип возов и звон оружия. Шли казаки.
Карпо целиной прошел к шляху. По долине, сколько глаз хватал, шли вооруженные люди, двигались возы с пушками и со снаряжением. Из-за леса, откуда выбегала дорога, показались всадники. Они подъехали к самой реке. Передовые держали свернутые на пиках знамена. Усталые кони упорно месили дорожную грязь, — там уже не было и намека на снег. Запах пара, поднимавшегося от коней, ударил Карпо в нос.
Сбоку ехал всадник, с трудом обгоняя обоз. Поровнявшись с Богуном, всадник остановился.
— Откуда, человек хороший? — опросил казак, пристально всматриваясь ему в лицо.
— С нивки домой направляюсь. Лесниковский я… А вы чьи, воеводские?
— Да будь он проклят…
— Господь с вами… такое про панов сказать… — Богун готов был перекреститься.
— Три года уже говорим, человече… Очнись! Мы казаки, украинское войско, наливайковцы, коли слыхал о таких. А далеко еще до Острополя?
— Далеконько. Вот заночуете раза два, а на третью ночь будете в Острополе. Так, так… Украинское войско, наливайковцы… А правда, будь прокляты паны и души их! Наши Синявские еще живут, пануют, палачи…
Но казак уже отъехал и опять обгонял походные обозы.
Карпо стоял, пока не проскакали последние несколько всадников на прекрасных, точно не знавших устали конях. Солнце поднялось уже за полдень, а он все стоял и стоял.
«Так вот каковы они! Значит, это правда. Идут к Острополю, а там в Константинов, к воеводскому замку…»
Сам того не замечая, крепко потирал руки одна О другую. Оглянулся на лес, представил себе свою освобожденную от терна нивку и двинулся обратно через чащу к своему селу, лежавшему в стороне от казачьего шляха.
Дома застал во дворе панского дозорца. Никакой вины за собой не замечал, за клочок росчисти был спокоен: сам пан Синявский велел корчевать терн кто где может и сколько может, — но в сердце что-то ёкнуло: дозорцы спроста не навещают посполитых. На тихое приветствие Карпа дозорец не обратил внимания.
«Верно, не знает о казаках», — подумал Карпо.
— Послезавтра, Карпо, выедешь на бычках с этим новеньким ралом: две недели пану Синявскому на поле проработаешь, пока управимся с посевом.
— Две недели пану Синявскому?
— Да, только две недели… А ты как же думал: даром вон какую росчисть получаешь? Пан велел в этом году на этой росчисти лук посадить… Ну, чего смотришь зверем?
Карпо Богун оглянулся на бычков у яслей, на новое рало под поветью. Из хаты с Ивасем на руках вышла жена Богуна, прислушивалась, какой ответ даст ее Карпо этому надоедливому и ненавистному дозорцу. А Карпо только тревожно смотрел поверх головы дозорца, куда-то в даль, в сторону Острополя, и гневно двигал губами. Слова застряли у него в горле.
Весною дышит вокруг, а тут… этот дозорец… Создавалась земля и злаки на ней, и человек — венец всего живого и мертвого на земле… И неужели, возмущалось все существо Карпо, неужели из человека стал… дозорец? Вон стоит он: через плечо кнут, ввосьмеро плетенный татарским калачом, через другое — торба, как у нищего. В зубах дорогая трубка с цепочкой — панский подарок за верную службу.
Карпо вдруг повернул к повети, на ходу схватил с изгороди долбню и стал немилосердно колотить ею по брусьям рала. Брусья трещали, и это усиливало злость Карпо, — он еще ожесточеннее дробил их в куски, вспоминая, как работал над ними в длинные зимние ночи. Жена хотела крикнуть, остановить, но у нее перехватило дыхание, она будто онемела. Повернулась и, прижимая к груди Ивася, точно защищая его от грозной долбни в руках Карпо, убежала в хату.
— Ты что делаешь, лодырь? Не смей портить рало! С чем на ниву для пана выйдешь?
Карпо отшвырнул ногой кусок разбитого рала, обернулся и тихо сказал:
— Свое бью, хозяйствую…
Но ему показалось, что дозорец не понимает хорошего слова. Раздосадовал еще больше и звонко, с надрывом закричал:
— А ну-ка, вон, иродов сын, с моего двора!.. Не видишь — человек по хозяйству занят? Нет у меня рала, не с чем ехать на панское поле. Нету! Ха- ха-ха!..
Дозорца взяла досада. Заходя во двор, он видел новенькое рало. Глядел зимой, как его делали; «бог в помощь» говорил, когда, приходя к Богуну, здоровался, и засиживался тогда, воняя трубкой и засматриваясь на видную Карпову молодицу… А теперь новенького рала под поветью не стало, лишь обломки его валялись перед глазами. Досада взяла дозорца, да и смех Карпо больно задел его. И не подумал хорошенько о том, как Богун искусно справляется с долбней. Кнут с плеча со свистом взлетел в воздух и протянулся через голову Карпо. Вторым ударом дозорец распорол ему шею. А третий удар повис, рука занемела. Карпо навзлет размахнулся долбней, и дозорец только успел крикнуть:
— Не ударишь, лодырь пог…
— Врешь, собачья шкура… Карпо ударит…
Весна-а!.
Труп дозорца покатился по двору, задевая обломки разбитого рала. Змеей пополз за трупом плетеный кнут, а с другой стороны проложила дорожку струйка крови.
Все замерло, онемело- на миг.
— Кровопийцы, будь вы прокляты, господи прости! Карпо его не ударил бы, — словно перед кем-то оправдывался Богун.
Шагнул к мертвому дозорцу и сплюнул. Еще раз оглянулся в сторону Острополя, потом на бычков, на хату. По-хозяйски бросил долбню под поветь.
— Ну, Карпо Минович, и распахал и посеял. Теперь в казаки. Бить их, иродов, дотла извести, чтоб отродья панского не осталось на земле. Тогда, Карпо, и посеешь, и пожнешь…
А немного погодя на Карповом дворе собрались люди. Труп дозорца все еще лежал у разбитого рала. Издали смотрели на него с омерзением. Кто-то из пожилых рассудительно заметил:
— Закопать нужно ночью, а то, как собака, начнет смердеть, холерою заразит.
Богун вышел из хаты, с губ не сходила закаменелая, злая улыбка. Заплаканную жену в последний раз обнял и поцеловал при всем народе. На боку у Богуна висела старая отцовская сабля.
— Вот наше рало в нынешние времена, люди добрые! — крикнул Карпо соседям, хлопая рукой по сабле. — Панов бороновать надо, а земля пусть немного подождет. Пойдем, кто согласен на это…
И пошел, высоко подняв голову. Не оглядывался, но знал, что идет не один. И действительно, за ним шла большая толпа, вооруженных односельчан. За селом они остановились, низко- поклонившись родному селу, и по целине прошли за Богуном в лес, на большой казачий шлях.
В вечерних сумерках терялись очертания предметов, лес густел и оживал ночными привидениями. Карпо Богун и его товарищи спешили пройти лес еще до наступления темноты, чтобы к ночи поспеть в Мацийовичи. Ноги, уставшие за несколько дней ходьбы, передвигались автоматически, голоса охрипли, лица загорели на весенних ветрах. Шли вразброд. Растянулись по дороге, иногда останавливались, чтобы собраться, и опять двигались. Уже завиделся сквозь дорожную просеку тонкий дымок из трубы крайней хаты, стоявшей на пригорке, когда Богун, вышедший на опушку леса, услышал позади шум.
Остановился, чтобы узнать, отчего так горячо зашумели отставшие товарищи. И пошел назад.
На дороге стоял всадник, окруженный- людьми Кар по.
— Это кто? Отчего задержались, ребята? — заспешил к ним Карпо.
— Лях! — крикнуло несколько голосов.
Лях оглянулся на Богуна. Он все еще сидел в седле, однако поводья были уже не у него в руках. Таврованный жолнерский конь поводил ушами, прижимал их при каждом движении незнакомых людей. Лицо молодого всадника расплывалось в сумерках, но все же Карпо Богун приметил на нем тревогу и напряжение.
— Кто такой? — еще раз спросил Карпо, желая показать всаднику, что он тут старший.
На диво высокий, хотя и охрипший голос юноши смело зазвенел:
— Положим, что имя мое… Роман. Роман из Олики, например. Пожалуйста, пан, отдайте мне поводья, очень спешу.
— Постой, постой, казаче, успеешь. Скажи прямо: кто такой, к кому едешь?
Юноша испуганно огляделся, и недавняя решительность, просквозившая было в его движениях, погасла. Его окружили так плотно, что нечего было и думать о бегстве. В этом диком лесу от этих людей избавишься разве вместе с собственной жизнью, попробуй только один положиться на свою силу.
— Скажите хоть мне, кто вы, какого войска люди.
Допрашиваете меня, а сами не говорите, кто вы такие. Что вам нужно от меня? Пристало ли воинам останавливать мирного всадника? Я панский слуга.
— Синявского?
— А что, если бы и не Синявского? Вы не сказали, кто вы такие.
Богун вплотную подошел к всаднику, опустил глаза в землю, приказал:
— Слезай! — и только тогда посмотрел на всадника. Всадник метнулся рукой не к боку, где должна бы висеть сабля, а… в пазуху. Но Карпо подпрыгнул и ловко схватил эту руку, в которой уже оказался кривой турецкий кинжал. Карпо сжал в кулаке кисть всадника и вынул из нее кинжал.
Всадник застонал и зашатался в седле. А Карпо быстро распахнул одежду на груди, всадника и отступил.
— Девушка… — тихо промолвил он, словно для того лишь, чтобы уверить в этом самого себя. — Признавайся, девушка, не то догола разденем, не укроешься!..
— Да… Правда… Отпустите меня.
— Э, нет, казак в юбке! Признавайся, куда и зачем спешишь? Хлопцы, обыщите-ка ее, это, может быть, шпик коронный. Только… обыскивайте где следует, а… пазуху пусть сама вывернет…
— Постойте! Так вы…
— Мы… наливайковцы! — отрубил Карпо, впервые с тех пор, как вышли из Лесников, присваивая себе это грозное имя.
И еще больше удивился: девушка стремглав соскочила с коня, залепетала:
— Наливайковцы? Так ведь к нему-то я и опешу!.. Помогите. Две недели блуждаю в степях и лесах, не могу найти этого… ветра в поле. Мне нужно важное… слово сказать сотнику.
Эта новость настолько поразила Богуна и его товарищей, что они забыли и про обыск. Переодетая девушка-всадник две недели ищет Наливайко в степях Украины! Дело, у нее, верно, не простое. Кто поверит ей, что любовь к этому казаку заставила ее сесть в седло и погнала по такой распутице в степи и леса навстречу опасностям? Карпо с нескрываемым интересом слушал рассказ девушки, но ни одному слову не верил. Любить так, как эта девушка полюбила Наливайко, можно. Такой девушке не стыдно полюбить его, и кто бы пренебрег любовью такой прекрасной, да еще и смелой молодой девушки? Но хранить эту любовь, ожидая где-нибудь в замке, пусть и в Олике, а то даже и в селе, гораздо естественнее, чем растрачивать ее на Ветру и по бездорожью. Врет девка…
— Хорошо, — согласился Карпо, потому что уже надвинулась ночь. — Мы согласны взять тебя с собой и сдать Наливайко такой… как есть. Но коня заберем себе. И кинжал. Такие, как ты, влюбленные, иногда и до сердца любимого достать могут. А конь для отряда пригодится.
Девушка вздохнула и молча покорилась. К седлу ее коня приторочены шаночки с продуктами, а кинжал Карпо заткнул себе за пояс. Повинуясь какому- то внутреннему чувству самозащиты, придвинулась поближе к Богуну и без принуждения пошла. Неохотно отвечала на вопросы Карпо, скупыми, безразличными фразами прикрывая свои тайны. Самый ловкий дипломат не сумел бы найти в ее ответах хотя бы намек на действительную причину ее путешествия.
В это время в село с другой стороны вступал довольно большой казачий отряд. Атаманов своих называли Дурный и Татаринец; орали о панах, будто ворвались в какой-то замок, а не в село. Село заголосило. На Карпо с его людьми не обратили никакого внимания, сбегались к корчме на площади. Скоро там запылал костер, туда бегом поспешали наиболее смелые сельские парии и мужчины. Уже выкатили две бочки хмельного варева из корчмы, над которой начальствовал сам атаман Дурный. Из костра валил дым, а кроваво-черное пламя освещало атамана на бочке, как духа преисподней. Громовым голосом он благословлял этот ночной пир:
. — Братья-казаки! Вот и добыли мы себе волю, уйдя от Северина Наливайко. Казак, что ветер, гуляет, не зная границ и преград. Хватит, находились с Наливайко, наслушались про волю казачью, а он снова на Сечь ведет… Вот где наша свобода и хлеб казачий! Пей, братия, сегодня, а завтра пойдем по Украине. Присоединимся к гетману Лободе, если самим трудно станет, и поднакопим себе достатки… Я первый пью за это и вам велю, Пусть икнется Северину, а нам улыбнется удача, казачья звездочка… Эй, эй, молодицы, девчата! Уважьте казака, светлое воскресение подходит… Господь бог вам эти женские грехи простит… Слава!
Его смело с бочки людской волной, налетевшей с ведрами, с кувшинами и жбанами. Клики: «Слава казаку Дурному, слава!» — нагнали страх на шинкаря, на селян.
А некоторое время спустя село заревело песнями и криками. И затрещали льняные рубашки, заголосили матери. Разгулялись казаки. Лишь ветер притих в эту ночь да пламя костров высоко поднималось в небо, как с жертвенников… А за селом залегла темная и скрытно-молчаливая, грозная ночь.
Карпо вернулся в овин на краю села, где расположились на ночь его люди. «Романа из Олики» уложили на соломе между собой, накрыли двумя кожухами и по очереди сторожили. Девушка боялась. Скоро согрелась под кожухами, как будто успокоилась, но не опала: Сквозь плетеные стены овина пробивался свет от костров в селе, слышен был пьяный шум. Иногда она молча смотрела из-под кожуха на этот свет, прислушивалась и опять прятала голову.
Не спал и Карпо Богун. Прислонившись к стене овина, он смотрел на страшные снопы костров и тоже вслушивался в пьяный шум ночи. Неужели для этого убил он долбней дозорца, бросил молодую жену с младенцем, оставил бычков и теплую хату? Карпо метался по овину из угла в угол. Наконец остановился возле своих людей, прислушался: кто-то храпит в молодецком сне. Девушка почувствовала, что Богун стоит совсем близко, выглянула из-под кожуха.
— Не спится вам, пан казак? Я тоже не сплю, страшно. Сколько огня среди такой темной ночи…
— Ночь как ночь, Роман, чего ее страшиться? Может быть, мерзнешь?..
Карпо присел на солому у изголовья девушки, неизвестно зачем протянул руку. Девушка тотчас отшатнулась в сторону, потом присела под кожухами:
— Пан казак, далеко ли отсюда Кучманский шлях проходит?
— Кучманский шлях? Мы нарочно ушли в сторону от него. Это тут, шесть миль к востоку, вот и Кучманский шлях. А зачем он тебе, Роман?
Девушка сделала движение, чтобы придвинуться к Богуну и что-то сказать ему. Карло тоже подвинулся навстречу ей, но она порывисто вскочила и стала в оборонительную позу.
— Пан казак… я кусаюсь, как волчица, — предупредила она Карпо.
— Да бог с тобою, глупая… у меня молодая жена и сын Ивасев… Скажи начистоту, что тебя беспокоит.
На этот раз Карпо смело придвинулся к девушке, но и она почувствовала, что теперь ей не придется защищаться.
— Вы, пан Карпо, в самом деле честно служите пану Наливайко?
— Как я он — делу народному. Буду биться до смерти…
— Ну, ладно… Кучманским шляхом направляются на Украину кварцяные войска, ведет их гетман Жолкевский. Вот при таких же огнях убежала я из своего села, подожженного этим паном гетманом… Огни из села в такую ночь видны за десять миль. С Кучманского шляха пан гетман заметит их и может нагрянуть. Темень такая…
— Отчего же ты молчишь, проклятая дивчина, что гетман с войском гонится за Наливайко, на Украину пошел?
— Думала, это известно пану Наливайко и его верным казакам. А вы напрасно меня руганью осыпаете, я тоже не прогулки ради в-это лихое время в степях по холоду скитаюсь.
— Разве я ругаюсь, Роман? Это такое казачье ласковое слово. Если бы Карпо Богун стал ругаться, то не только у девушки, а и у сестры Вельзевула уши отсохли бы, матери его сто чертей в печенку…. Что ж ты молчишь?.. Письмо, что ли, везешь ему от кого-нибудь?
Девушка только пошевельнулась. Карпо хотел: было еще расспросить ее, но вдруг на селе прогремело несколько выстрелов, и из пьяного гула выделились крики:
— Караул! Спасите!
— Они! Вот именно так начиналось… — зашептала девушка и вскочила на ноги.
Карпо мигом очутился на дворе. Вбежавший в ворота навстречу Богуну хозяин двора вполголоса воскликнул с отчаянием:
— Конец, брат!..
— Что случилось?
Карпо схватил хозяина обеими руками за плечи и так держал его, ожидая ответа. Из слов девушки понял, что Жолкевский и в самом деле мог нагрянуть на село, но хотел знать это из уст крестьянина.
— Жолнеры, — сказал крестьянин, держась за сердце.
— Хлопцы! — крикнул Карпо, вбегая в гумно. — В селе Жолкевский напал на пьяных казаков…
— Убивают всех, — рассказывал дальше хозяин. — Обоих атаманов схватили и потащили, спящих в хате рубают… Я за горилкой пошел и… вот прибежал. Удирайте!
Люди Карпо вышли из гумна. Вывели коня; он уже отдохнул, поднял голову и заржал на пламя, на шум и выстрелы.
Девушка подскочила к нему.
— Я так и знала, что это случится с проклятым жолнерским конем…
Всем было ясно, что нужно немедленно уходить. Но как убежишь? Жолкевский окружил село конницей и, верно, хорошо позаботился, чтобы ни одна душа не прорвалась из него. Кровавой расправой с казаками гетман преследовал еще и другую цель — отрезать от Наливайко даже слух о том, что жолнеры уже здесь. Несколько дней Жолкевский гнал этим шляхом свою конницу, — вот-вот настигнет Наливайко, — и, увидев огни в Мацийовичах, как буря налетел, не щадя ни казаков, ни селян, заботясь лишь о том, чтобы ни одна душа не прорвалась на юг, к Наливайко.
— Жолнеры ищут в селе какую-то девушку, которая убежала от них, как полагают, через Мацийовичи. Насмерть замучивают девчат, расспрашивают, пытают…
— Ох… — застонала девушка, схватила Богуна за руку и потянула вниз.
Карпо нагнулся и подставил ухо.
— Это я, пан казак, за меня пытают… Какая-то пани Лашка с гетманом мудрят, письма отправляют, а дед Влас украл письмо, мне передал… Замучили деда, а ведь он же ее, потаскуху такую, осенью от погони спас. Я на жолнерском коне и помчалась по степям… В собственные руки Наливайко должна я отдать это письмо, покойник дед Влас велел, хотя бы смерть грозила мне…
— Хлопцы! — крикнул Карпо. — За селом Романа отправим верхом на коне к Наливайко, а сами… жолнеров задержим, пока Роман вырвется в степь. А потом… кто жив останется, прорывайся сам… Роман, саблей владеешь?
— Да ведь у меня ее нет.
— Возьми мою, а себе я достану. Ну, двинулись, хлопцы…
Северин Наливайко спешил на своем вороном коне к высокому кургану в степи. Два казака едва поспевали за ним на турецких конях. А там внизу, у брода, остановилось все войско.
Юрко Мазур еще вчера достиг реки, всю ночь ладил переправу, — возы, имущество, артиллерию перебрасывали на верховых конях. Наливайко оставался в прикрытии.
Лишь вчера утром Наливайко перехватил слух, и то не совсем достоверный, что гетман Станислав Жолкевский все-таки выступил на Украину: идет, мол, по большой дороге и распускает вокруг слухи о расправе с наливайковцами, чтоб нагнать страх на крестьян.
Вступать в бой с Жолкевским Наливайко пока еще не хотел, да и не был в силах, и потому сутки напролет двигался с войском на юг от Кучманского шляха, заметая следы. Если гетман Жолкевский в самом деле начал поход на Украину, то не иначе как с навостренной саблей и сухим порохом. Свой позор в Стобнице гетман до конца жизни не забудет и, напав на след Наливайко, будет гнаться за ним, как пес на охоте. Трудно оказать, какие побуждения сильнее в гетмане: коронная служба и слава победителя или лютая месть врагу-сопернику? Счастливое бегство Наливайко удвоило воинственный пыл Жолковского и его ожесточение в погоне за казаками.
Часом подмывало и Наливайко повернуть войско навстречу Жолкевскому, перемолвиться с ним понятным словом, а то и казацкой саблей.
Зачем идет он с кварцяными войсками на. Украину, бросив незаконченными молдавские дела? Для устрашения украинских воеводств? Или гетман хочет с оружием в руках осуществить давнишнюю мечту польского панства — назвать Украину Польшей?.
Пацификация!.. Прибрать к рукам восставших батраков и крестьян направляется так поспешно пан гетман на Украину. Пацификация…
— Как жаль… Матвей отделился… — вслух высказал Наливайко тревожившую его мысль.
Матвей Шаула с многочисленной артиллерией и пешими казаками остался в литовских краях. Несколько отрядов, приставших к Наливайко на границе Украины, теперь опять отошли от него. Одни предпочли добывать вольный казачий хлеб, славу и добычу; другие направились на соединение с гетманом Лободою, который, грабя и насилуя, не растрачивал попусту казачьей силы на Украине.
Вчера чуть ли не бунт устроили два атамана, Дурный и Татаринец. Около полутысячи людей сманили они с собой и вечером завернули в Мацийовичи. К Лободе пойдут или снова вернутся к войску? — этот вопрос всю ночь волновал Северина, и он ждал.
В ту ночь в Мацийовичах полыхали огни; Наливайко несколько раз останавливался и следил за пламенем, вселявшим в душу тревогу. Кто поджег? И кого? Огни не потухали, а на рассвете все село превратилось в сплошной костер и пылало, как факел. Черная полоса леса, вдали, на горизонте, грозно оттеняла пожар, точно Мацийовичи погружались вместе с пламенем в пропасть.
Казаки прислушивались к ночи, один из них даже припал ухом к сырой, пока еще погруженной в тень и стылой земле. Похоже было, что в Мацийовичах идет бой, беспорядочно палят ружья…
В утреннем рассвете словно из глубокой бездны всплыла широкая степь с реками, с лесами, с тревогами. На востоке небо засверкало полосами оранжевого, огненного утра и вытягивало их по горизонту на ют. А на западе пылало село, споря заревом пожара со сполохами восточных лучистых полос.
Наливайко вскачь пронесся на вершину кургана.
— Неужели Татаринец позволил этому глупцу Дурному оставить войско и напиться?.. — опять вырвалась у него вслух тяжелая дума.
Но на полуслове умолк: Наливайко увидел, как шестеро верховых выскочили из лесу и, словно борзые наперерез зверю, врассыпную помчались по степи на восток. Привычный взор воина заметил и еще одну точку — всадника, который мчался вдоль опушки, стараясь проскочить к другому краю леса, у реки. Что один убегает, а шестеро гонятся за ним, было совершенно ‘ясно. Привыкший стоять на стороне обиженного, Наливайко в тот же миг решил помочь беглецу. Кто он, кто гонится за ним в рассветную рань — издали не разберешь. Но вот ближайший из погони выскочил на бугор. Он резко изменил направление, повернулся, и скупые лучи раннего утра осветили его всего. Сомнения рассеялись: по хвастливому перу на шапке Наливайко узнал польского жолнера.
— Жолнеры Жолкевского! — бросил Наливайко казакам, полуобернувшись лишь на миг.
Белокопытый конь его сорвался с места и помчался вниз, как пущенная из лука стрела.
Беглец не видел помощи и понимал, что ему не убежать от более сильных, чем у него, жолнерских коней. Шестеро жолнеров с обеих сторон преграждали ему путь к лесу.
Северин мчался почти беззвучно, точно ветер нес его по степи, как страшное перекати-поле. Не спуская глаз с беглеца, заметил, что тот не один, а держит впереди себя положенного поперек седла человека.
Жолнеры с победными криками приближались к беглецу, все теснее смыкая кольцо вокруг него. Измученный конь ли умерил бег или всадник придержал его — бежать было некуда. Чуть блеснула сабля в руке беглеца. Он повернул коня и опять погнал его, теперь уже прямо навстречу ближайшему врагу. Даже Наливайко, умевший рубить врага на самом быстром скаку, даже и он ахнул, когда беглец неожиданным маневром налетел на жолнера. Жолнерский конь, будто одичавший, взвился на дыбки и страшным прыжком умчал в степь опустевшее седло.
Но остальные жолнеры кольцом приближались к смельчаку с этой странной ношей на седле. А беглец остановил измученного коня и, оглядываясь, ловчился поскорей и как можно бережней опустить на землю свою ношу, — это была девушка, полураздетая и окровавленная. Беглецу мешала сабля в руке, возбужденный конь вертелся, не стоял на месте. А жолнеры уже взметнули сабли высоко над головами и, пригнувшись, набирали разгон, чтобы быстрее разделаться со своей изнемогшей и отягченной ношею жертвой.
Наливайко сколько голосу хватило крикнул вовсю широкую и пустынную степь:
— Агов! Слушай! Саблю… Саблю держи, мямля несчастный!..
Голос гулом пошел по степи, ударился в стену леса и опять вернулся к полю битвы. Неожиданность и сила голоса на мгновение остановили польских всадников.
Услышал тот голос и беглец, даже догадался, чей он, душою почувствовал, что в украинской степи на солнечном восходе спасти его может только один человек.
— Наливайко! — не раздумывая, что было мочи отозвался беглец.
То был Карпо Богун. Он снова положил девушку в седло перед собой и пустил коня…
Жолнеры повернули к тому, чей голос прозвучал как спасение беглецу. Ближайший из них понял, что отступать поздно, и решился на поединок. Северин осадил коня и словно взвился в седле. Высоко вверх взметнул руку с саблею и молниеносно махнул ею сверху вниз, не соразмерив силы, будто сорвал ее с цепи.
Кованый, с пером, шлем и голова жолнера треснули от этого внезапного удара. В первое мгновение и сам Наливайко не понял, что произошло, и погнался за остальными жолнерами, размахивая в воздухе лишь обломком смертоносной стали, — сабля его от удара разлетелась на куски. Услышал окрик Богуна:
— Куда тебя нечистый прет с голым кулаком?!
Наливайко опомнился, остановил коня. Четверо жолнеров удирали в. лес, не разбирая дороги. Теперь нагонишь их разве только в лесу. А догнав — напорешься на целую сотню…
Повернул коня к Карпо, отбросил прочь позолоченную рукоять сломанной на жолнерской голове сабли.
— Проклятый князь Друцкой для барышень, а не для боя сабли готовил… Золото — не сталь. В мошне ростовщика ему место, а не в казачьей руке…
Остановился, присмотрелся и узнал:
— Меланка?
Стремглав соскочил с коня и бережно перенял от Карпо девушку на свои сильные руки.
Она стонала. Несколько глубоких царапин от сабли на лице и на руках уже покрывались струпьями запекшейся крови. Мелашка открыла глаза, протянула окровавленную руку к Наливайко и прошептала чуть слышно:
— Северин?.. Так и знала. А я… убегаю от Лашки, Северин…
Мелашку поставили на ноги, одели в кунтуш Наливайко и подали ему на руки. Когда двинулись к лагерю, над рекою всплыло сквозь тучи весеннее солнце.
Карло тронулся последний.
«Удалось ли его хлопцам вырваться через дубраву?»
Он оглянулся на Мацийовичи и рукавом стер со щеки вместе с потом набежавшую слезу.
10
Битва началась за рекой, у леса, когда солнце уже клонилось к закату. В бой против Наливайко пошли жолнеры Жолкевского и украинская конница князя Кирика Ружинского, та самая, которая этой ночью гак безжалостно расправлялась с казаками и крестьянами в Мацийовичах. Жолнеры и Ружинский еще с утра должны были напасть на казаков. Однако казаки были уже за рекой и, пока отходили обоз и пехота, не допускали переправы Ружинского. Жолкевский тем временем поспешил с остальными войсками в обход, чтобы пересечь Наливайко пути к отступлению.
Бой начали жолнеры на своем левом фланге. Две сотни поляков, храбро переправившись через реку, за оврагами, обошли дубраву и напали на Юрко Мазура. Но Мазур во-время узнал об их переправе и поставил в лесу сотника Дронжковского с частью конницы. Когда поляки вступили в бой с Мазуром, Дронжковский выскочил и отрезал им отступление. Жолнеры, отчаянно отбиваясь, продвигались направо, к реке. Чтобы спасти их, князю Ружинскому пришлось, пренебрегая осторожностью, немедленно бросить через реку всю свою конницу.
И тут началось страшное побоище. Наливайко направил казаков прямо на берег реки, не боясь численного перевеса конницы Ружинского, так как она вступала в бой постепенно, задерживаясь у брода. Казаки так бы и не выпустили Ружинского из реки, если бы не жолнеры, которые прорвались на помощь своим двум сотням и стали теснить Юрко Мазура к лесу.
Заметив его затруднительное положение, Наливайко вынужден был сняться с реки, перебросить свои силы против поляков. -
Поляки теснили конницу Мазура. Юрко Мазур скакал с одною конца поля боя на другой, иногда налетал на жолнеров и саблей прокладывал себе путь, чтобы соединиться с Дронжковским. Надежды на лес были слабы, — лес мог только скрыть позорное бегство.
Когда Наливайко со своей конницей налетел на поляков, Мазур >был уже окружен с трех сторон. Уверенные в своем успехе поляки, издеваясь над казаками, предлагали бросить оружие и сдаться. А на лице у Северина Наливайко уже расцвела его неизменная в упорном бою улыбка. Сама смерть, казалось, не могла бы улыбаться страшнее, пожирая свои обреченные на гибель жертвы.
Рядом с Наливайко, как косарь, шел Карпо Богун.
Он заметил улыбку Наливайко и почувствовал, как его стало знобить. Он закричал диким, истошным голосом:
— А-а, проклятые ляхи!.. Добрался я до вас!..
Наливайко увидел в Карпо надежную защиту с правой стороны и, перегнувшись в седле, без промаха разил ошеломленных жолнеров. Его натиск был так неожиданен, что прошло некоторое время, пока передовые жолнеры заметили удар сбоку. А когда заметили, то поняли, что их основные силы уже сломлены, и целыми отрядами бросились в бегство. Мазур остановил свое отступление и ударил с новой силой.
Поляки потеряли строй и стали поодиночке и отрядами прорываться к реке. Не ища брода, метались по болотистому берегу, вязли и гатили собою переправу другим. За ними гнался, как безумный, Карпо Богун. Наливайко со своим отрядом волною прошелся по разбитым полякам, пока не соединил силы с Мазуром, и остановился.
Но до победы было еще далеко. Кирик Ружинский использовал время и перебрался через реку, но не вступил в бой, а повел свои войска в обход казачьим, чтоб отрезать их от леса и прижать к реке.
План был бы страшен, выполни его Ружинский. Северин Наливайко понял это, но не бросился взапуски с Ружинским к лесу, а, наоборот, отступил назад, к реке.
— Юрко! — крикнул он Мазуру. — Этому украинскому князьку штаны снять или умереть тут… Загораживай ему брод…
Казаки послушно загнулись крылом, загородили брод. Юрко снова первый бросился на конницу Ружинского, за ним пошли его победоносные казачьи сотни. Сеча завязалась в этот раз с врагом, втрое более многочисленным.
Князь Ружинский был далеко от места битвы. Ему уже мерещились лавры победителя, голова его изобретала наилучшие способы, как начисто уничтожить наливайковцев. И он отдал приказ, столь же решительный, сколь — безрассудный: рассыпаться войску полосой, чтоб охватить Наливайко подковой и притереть к реке. А бой уже развернулся. Передовые войска Ружинского несли большие потерн, пока два его боковых крыла охватывали Наливайко. Вместо удара всеми силами Ружинский бился только частью их, едва пополняя невероятные потери.
Наконец… Правое его крыло доскакало и вступило в бой с Дронжковским. Силы Ружинского соединились. Но изнуренное переправой и форсированным обходом войско Ружинского уступало наливайковцам в отваге и стойкости. Оно могло рассчитывать только на свой очевидный численный перевес.
К Наливайко прискакал мокрый от пота и кровавых брызг Юрко Мазур.
— Нас окружают, Северин! — крикнул он.
— Вижу. Руби…
— Лучше прорваться налево и отступить в лес.
— Руби, говорю, полковник Мазур! Сейчас начнется ад…,
И бросился в бой, туда, где князь Ружинский наступал более густой лавой. Мазур понял, что Северин пускает в ход последние силы, но зато — наверняка.
Из лесу прямо «в спины конницы Ружинского вдруг беспрерывно загремели ружейные выстрелы, и, как вихрь в тонкой траве, закрутились всадники, взбесились раненые кони. Гром огнестрельного оружия и убитые конники, и паника парализовали пана Ружинского. Оба фланга увидели, что князь вдруг повернул конницу центра на лес, легкомысленно подставляя спины Наливайко.
Две сотни конницы Шостака, вооруженные литовскими самопалами и рушницами, Наливайко нарочно припрятал на опушке леса и приказал стрелять только тогда, когда враг окончательно станет побеждать. Не дождался Шостак такого момента, не утерпел и расстроил ряды окрыленных победой войск Ружинского. Теперь Шостак должен был отступить. Ружинский попытался погнаться за ним в лес, но в это время джуры и поручики сообщили, что Наливайко разрубил его подкову надвое.
Отрезанные друг от друга казаками Наливайко, обе половины знаменитой подковы Ружинского, обещавшей такую триумфальную победу, бросали теперь оружие и удирали.
Не задумываясь, Ружинский отдал приказ об отступлении вдоль реки. Его сбитая с толку конница растерялась. Сотни гибли от рук настойчиво преследовавших их казаков или тонули в болоте и в реке. Ружинский сам пустился в бегство и только в миле от места битвы с трудом собрал свои уцелевшие части и повел их вдоль реки, чтобы там встретиться с гетманом Жолкевским…
Вечерело. Гетман Жолкевский только что переправился через глубокую и холодную реку. Дал отдохнуть войскам, а сам поджидал сообщения об исходе сражения.
Эхо пронесло по долине реки несколько ружейных залпов, потом все смолкло.
— Ну, значит, им конец, пся крев…
Однако скоро стало известно, что князь Ружинский в беспорядке отступает вдоль реки и просит помощи у гетмана. Добрая половина его казаков полегла в бою, погибла в болоте и реке, а от жолнеров осталась какая-нибудь сотня, без командиров и знамен..
Около гетманской походной кареты пани Лашка допрашивала пленного. Ружинский послал его еще в момент первой стычки с Наливайко. Пленного сначала допрашивали с нагайками. А так как он отмалчивался, пустили в ход раскаленное железо, которым тавровали жолнерских коней, и принудили заговорить.
— У нас она, эта дивчина. Утром привезли ее, израненную, больную…
— Ну, а что дальше? Ну, скажи, что дальше, скот! — допытывалась нежная пани Лашка.
А пленный молчал. И сказать ему больше нечего было, да и изнемог уже, умирал. Лашка отступилась.
— Пожалейте его, — обратилась она к сотнику жолнеров.
— Пожалеем, любезная пани… Хлоп умер…
Как раз в это время подоспел Жолкевский, бросил взгляд вокруг, спросил пани Лашку:
— Признался?
— Нет, пан гетман. Мое письмо пану Лободе, верно, читал только Наливайко.
— И то лишь в том случае, если эта девчонка довезла ему письмо, пани Лашка. Уверен, что этого не случилось. Снестись с паном Лободою придется другим способом, через надежных людей. Написанное пером — не вырубишь топором, а за золото и на самые болтливые уста можно замок надеть… Пан Григор может и без нашего совета пойти на то, чтоб объединиться с Наливайко. И этим поможет короне. Потому что иначе, любезная пани, он повредит чести своей любимой женушки и утратит не только ее, любезная пани, но и милость короля, и… здесь мы будем жестоки, как закон, он потеряет жизнь. А пока что прошу пани в карету. Этот мерзавец Наливайко разгромил пана Ружинского, вынужден нагонять его сам…
Часть четвертая
1
На брацлавские земли нахлынули жолнеры Жолкевского и повели себя здесь как в завоеванном краю. Не оплаченный гетманом и короною кварцяный долг давал им право своевольничать. Гетману Станиславу Жолкевскому и хотелось бы навести в коронном войске более строгие порядки, да обидные напоминания про тот долг заставляли ослабить вожжи, махнуть рукой на бесчинства, на жадность жолнеров и старшин. От этого грозного похода Жолковского, от грабежей в селах и хуторах стонала земля, и воздух от пожаров накалялся, как в пустыне. Гетманская слава пана Станислава Жолкевского лишь росла от того, что его войска грабили мирный люд, от того, что украинские села опустошались, а опустошать их сам закон Речи Посполитой Польской благословлял ради вящего устрашения непокорного короне украинского народа.
Гнаться за Наливайко в степях в ту пору года было бы безрассудно. Размытые дороги, вскрывшиеся реки и озера, нищета края, опустошенного недавними переходами войск Лободы, — все это удерживало гетмана от преследования, и он медленно продвигался на восток, часто останавливаясь, чтобы дождаться обозов с порохом и имуществом.
Пани Лашка не понимала своего положения в лагере польного гетмана короны. В Кракове она пожаловалась князю Янушу на казачьи набеги, напомнила ему о своем насильственном браке и об оскорблении, нанесенном шляхте этим кощунством казачьего гетмана. Совершенно случайно встретилась там с гетманом Жолкевским и даже сама попросила его, чтобы он разрешил ей доехать вместе с войсками до имения Оборской. Без. всяких опасений отправилась в эту дорогу. Случайно обронила в пути несколько слов про свое отношение к Наливайко, про месть пану Лободе напомнила в дружеской беседе с гетманом и почувствовала, что стала его сообщником. Сначала только сообщником… У нее был отдельный экипаж и две девушки-служанки при багаже. Но часто приходилось ехать под особым присмотром услужливого гетмана. А когда начались боевые стычки и пацификация, Лашка испугалась и совсем перешла в его экипаж.
В брацлавских землях, в имении Оборской, в конце одною скромного, но приятного ужина Жолкевский, между прочим, заметил:
— Казачий старшина Григор Лобода, моя любезная пани, находится от нас всего в нескольких десятках миль.
— Ох!.. — простонала Лашка.
— Не пугайтесь так, — любезная пани. Я получил указания не вступать в бой с паном Лободой, но самовольства его не допущу.
— Вы обещали мне, пан гетман, полную защиту от этого… Лободы. Я вам поверила и… доверилась.
— Будьте совершенно спокойны, моя любезная пани. Однако… вы можете рассчитывать на мою непосредственную защиту, только находясь при мне. К сожалению, я должен отправиться с войском дальше.
— Что же из этого, не понимаю?
— Пан Лобода найдет способ наказать свою непокорную женушку. Пока он жив, любезная пани, вы не сможете спать спокойно. А жить ему, к сожалению, не запретишь, по крайней мере до того времени, как он, будучи разумным, не выдаст правосудию короны этого разбойника Наливайко. Помогите в этом слуге короны, вразумите пана Лободу, — ведь вы, любезная пани, патриотка, истая полька…
Лашка задумалась. И поняла, что гетман прав, предлагая ей свою защиту и требуя ее сообщничества. Польный гетман войск, увенчанный славою побед и дружескими отношениями с коронным гетманом 3амойским, может принять отказ как личное оскорбление. А пани Лашка не позволит себе оскорблять человека, чей путь к славе устлан лаврами.
— Вы разрешите мне, любезный пан, дать ответ завтра? Мне нужно обдумать его…
— Хорошо, моя любезная пани. Прикажу приготовить экипаж и место для вас.
Светским поклоном попрощался и ушел. Словно и не слышал, что Лашка хочет обдумать свой ответ. Ответ был для него ясен.
В Белогрудке Жолкевский остановился на короткий привал. Узнав в окрестностях имения Оборской, что в Белогрудке проживает семья видного повстанца, одного из старшин в армии Наливайко, Матвея Шаулы, Жолкевский приказал приготовить себе постой в его хате, а сам поехал на ужин к Оборским.
Теперь, возвращаясь от Оборских в Белогрудку, вспомнил, как жена и дочь Шаулы встречали его. Празднично одетые, они обе, повинуясь приказу поручиков и джур гетмана, стояли на пороге открытых дверей и низким поклоном приглашали его в дом. А когда вошел, засмотрелся на дочку… И какой же он будет гетман, если эта свеженькая хлопка не развлечет его этой ночью? В завоеванном краю он хозяин. Съесть ли кусок хлеба, протянуть ли какому- нибудь простолюдину ногу, чтобы тот натянул на нее узорчатый сапог, принять ли ласку от дивчины, пусть и вынужденную, — одинаково естественно для вельможного пацификатора…
По пути спокойно объехал войска, приказал командирам сняться на заре и двинуться вслед князьям Ружинскому и Вишневецкому, которые по двум дорогам на Белую Церковь опять погнались за Наливайко.
Наступила темная ночь. Еле нашел двор Шаулы. В оконце мигало светлое пятнышко от каганца, — верно, ждут гостя. Джур оставил снаружи. Громко отдавал последние приказания не тревожить его по пустякам до утра. Слышал суету в хате, — должно быть, готовят ужин. Но не ужина желает пан гетман от круглолицей Насти, семнадцатилетней дочки его врага Шаулы. С этой мыслью и вошел в хату.
У каганчика стояла рано поблекшая Шаулиха, поправляя заостренной палочкой фитиль. Настя отошла от стола, чтобы пройти за печь, в маленькую комнатку, но гетман заступил ей дорогу:
— Бегаете от коронных войск, как чорт от ладана?.
— Да где уж нам убегать, любезный пан!.. Ужин вам приготовили, что бог послал, — запричитала мать.
А дочка только съежилась, сделала несколько шагав назад и исподлобья взглянула на польного гетмана.
— Ужина вашего не нужно мне, можете идти, матушка. Пусть панна… девушка постель приготовит мне и… посторожит около, чтобы никто не помешал моему отдыху, — цинично приказал Жолковский.
Шаулиха бросилась от каганца к пану, — ведь все- таки душа у него человеческая.
— Паночек, дорогой! Настя еще молода и глупа и постель такому важному пану постелит не так, как следует, да и устеречь ли ей вашу милость… Пусть бы джура какой…
— Цыть, поганое отродье изменника! С тобою у нас еще будет разговор насчет мужа.
Но Шаулиха не унималась. Бросилась перед гетманом на колени. Девушка тоже опустилась на колени, держась рукою за стол. Шаулиха молила:
— Не я ведь, не я посылала его вырывать правду из панских рук, паночек дорогой… Сама в изголовье у пана стану, всю ночь глаз не сомкну, стеречь буду.
Гетман смотрел на Шаулиху сверху, и припомнилось ему, как борзая сука защищала своего щенка, которого он как-то за ужином подарил соседке. Пришлось суку вытолкать ногою за дверь, когда не послушалась нагаек, а щенка взять за загривок и бросить слуге соседки…
, — Прочь с глаз, быдло хлопье! В ногах тебя поставлю, чтобы стерегла, пока… пока дочка будет нашептывать мне любовные сны… — прошипел гетман.
Ногою грубо оттолкнул Шаулиху, а Настю поймал, как коршун, и бросил в угол кровати.
— Эй, джуры! — крикнул в дверь. — Заберите ее! Эта жена изменника по муже своем соскучилась, пся крев…
Двое джур схватили Шаулиху за руки и потащили в сени. За дверью ее крик оборвался внезапно, словно вместе с джурами она провалилась сквозь землю.
Только перед рассветом заснул Станислав Жолкевский. Позвал жолнеров, ногою пнул растерзанную девушку на пол и в то же мгновение захрапел.
Но чуток сон военного. Не раз приходилось гетману по нескольку бессонных ночей проводить в боях и все же просыпаться от малейшего шороха. Так и теперь сквозь крепкий сон до его сознания дошло чуть слышное кряхтение под досками крестьянской кровати, на которой лежал. Прислушался: как будто дышит там кто-то. Вскочил на ноги, выхватил саблю и уже хотел пощупать ею под кроватью, как услышал испуганный, молящий голос:
— Пожалуйста, вельможный пан, пожалейте…
— Кто ты? Вылезай, шельма!
И отступил, держа оружие наготове. Из-под кровати вылезал человек. В скупом, предутреннем свете гетман еле различал, как тот выползал на четвереньках из тесного запечка, бренча саблей с рассохшейся рукоятью.
— Кто ты, опрашиваю?! — уже закричал Жолкевский.
На крик вскочили со двора жолнеры и джуры.
— Я, простите, вельможный пан гетман, сотник Стах Заблудовский.
— Стах Заблудовский? Какого дьявола вы… пан сотник, пристроились здесь?
— Еще с вечера, вельможный пан гетман… Мне и в голову не пришло, что я… засну в этом запечке, пусть он провалится вместе с этими хлопами, а вы, пан, любезно развеяли мне этот сон… Но я, вельможный пан, ничего не видел и не слышал.
Гетман вспомнил имя сотника. Это над ним не раз потешалась пани Лашка, рассказывая о своем рискованном бегстве от Лободы. И в тот же миг возникла мысль: этот сотник ему вон как даже может пригодиться, такие люди не часто попадаются под руку. Приказал Заблудовскому отдать жолнерам свою ржавую саблю и толком рассказать, зачем он залез в запечек именно в этой хате. Сотник пожаловался на свою горькую судьбу, рассказал, что слоняется уже немало времени, скрываясь от гнева Лободы и не находя себе пристанища.
— Эта коварная пани Лашка за один свой неискренний поцелуй так зло наказала меня, вельможный пан гетман… Прослышал я, что вы остановитесь в этой хате на ночь, и решился встретиться с вами, ваша мощь, чтобы обратиться с просьбой: хочу опять поступить сотником на коронную службу. А так как ваша охрана очень тщательно оберегает покой вашей милости — и я не мог добиться доступа к вам обычным способом, то и вынужден был таким образом устроить себе встречу с вами, ибо все средства хороши, когда они приводят к успеху…
Утро застало гетмана за продолжительной беседой с сотником.
При свете дня хата Матвея Шаулы казалась пустой и тоскливой. В сенях лежал прикрытый содранной с крыши соломой труп Шаулихи, а в повети ее дочки Насти…
Всю ночь раздумывала пани Лашка. Наконец решила все-таки покончить со своим двусмысленным положением при войске Жолкевcкого и вернуться в Краков вместе со своей благодетельницей дани
Оборской. Решила и заснула. Проснулась на восходе солнца. Снова одолели ее думы. Вспомнила о беглом поцелуе, которым откупилась от навязчивого Жолкевского. Гетман тогда затрясся весь, — будто железными обручами охватил ее объятьями… Потом появился князь Ружинский возле экипажа… Минуты стыда, гнев гетмана…
Эти воспоминания ее — были неожиданно прерваны. Без разрешения, без стука открылась дверь в комнату. Лашка подумала, что это пани Оборская зашла посоветоваться насчет отъезда в Краков. Медленно повернула голову, и… по телу у нее пошел жгучий мороз.
«Может быть, я сплю?» — мелькнула спасительная мысль. Закрыла глаза, а тело трепетало. Дверь скрипнула, закрылась. Вскочила, прикрывшись чем попало.
— Как вы… смели?!.
На пороге стоял сотник Стах Заблудовский. Одетый в новый жупан, с новой саблей на боку, он казался женихом. Почему-то именно эта мысль первой пришла в голову Лашке.
Стах уже не хвастал своей красивой улыбкой. И Лашка поняла, зачем он пришел. В еще больший трепет ее бросила положенная на рукоять сабли рука сотника, — она красноречиво — говорила про самые страшные его намерения. Кричать? Да разве это поможет? Кричала однажды, когда тот же сотник тащил ее под венец с паном Лободою. Никто не спас тогда, и крик тот только осрамил ее же самое. Но тогда сотник улыбался. Теперь же и этого нет. Спастись, во что бы то ни стало спастись!
Какое-то мгновение стояли вот так молча. Лашка закрывала руками свою полуобнаженную грудь, а Стах пожирал ее всю глазами.
— Стах! — вдруг радостно воскликнула пани Лашка.
Лицо ее расцвело улыбкой, руки раскрылись для объятий. И не опомнился ошеломленный сотник, как почувствовал у себя на шее нежные, горячие руки, а пылкие уста целовали его, целовали в щеки, в глаза, в лоб и губы.
— Ох ты ж, такая… моя! — смог только вымолвить сбитый с толку Стах и, забыв все обиды и гнев, схватил на руки и понес по комнате. А она не переставала ласкаться.
Так спасала себя пани Лашка, как вдруг за дверью раздались сильные шаги и звон шпоры через один шаг. Выпустила из своих потных объятий шею Стаха, попробовала оттолкнуться от него, но не успела, — в дверях уже стоял Жолкевский.
— Матерь божья! А я-то думал застать страшную картину ревности… Пан сотник, стыдитесь обнимать чужую жену при посторонних.
Лашка сделала большие глаза, не скрывая радости от такого спасительного посещения гетмана, но, обессиленная нечеловеческим напряжением нервов, упала на кровать и, лишившись чувств, сползла, полуобнаженная, на пол…
Двумя часами позже Лашка, одетая в дорожное платье, стояла у кареты гетмана и ждала, прислушиваясь, как он наставлял Заблудовского. Мимо кареты проходили пешие, проезжали конные жолнеры. На женщину у гетманского экипажа смотрели как на привилегию гетмана в походе и даже не скрывали улыбки. Пани Лашка должна была отворачиваться, чтоб не замечать этих красноречивых, оскорбительных улыбок.
При виде Стаха Заблудовского, сидевшего в седле на хорошем гнедом коне и вновь красовавшегося своей улыбкой, Лашка пожалела, что выехала из Кракова. Встречаться с живым Заблудовским, которому столько наобещала за спасение от Лободы? Или стать опять женой Лободы? Нет! Лучше принять великодушную защиту гетмана…
— Вы должны, пан сотник, любой ценой убедить Лободу, что именно так следует ему поступить, — внушал гетман, как заповедь. — Корона простит ему кое-какие вольности на Украине, оставит и на дальнейшее время старшинствовать над реестровиками… вернет ему законную жену…
— Позвольте, вельможный…
— Вы должны, пан сотник, привыкнуть терпеливо выслушивать то, что говорит польный гетман коронных войск… Пусть знает пан Лобода, что корона считает главным вожаком бунтарей и изменников государству разбойника Наливайко. Не учить нам ловкого воина Григора Лободу, как лучше действовать, но объединением своих войск с войсками мятежника он немало поможет нам. Сначала задержал бы отступление Наливайко, а потом… и выдал бы его коронному суду… Вы хорошо поняли, пан сотник, что я вам сказал?
— Все понял, вельможный пан гетман. Если господь бог вразумит меня провести пана Лободу…
— Не провести, пан сотник, а умно повести себя…
— Извините… умно повести себя с паном Лободою и остаться в живых, то будете, ваша мощь, довольны Стахом Заблудовским: я собственными руками передам Наливайко вельможному пану гетману.
— И если выполните это, пан сотник, получите шляхетство польское.
— Вы обещали мне, вельможный пан гетман…
— Опять торопитесь, сотник, не дослушав гетмана. Умный пан сотник сам уже сообразит, когда и как оставить пану Латку вдовою… Однако, пан сотник, это случится не раньше, чем разбойник Наливайко будет в моих руках!
Лашка не слышала этих слов, — чтобы укрыться от двусмысленных взоров и усмешек жолнеров, она забилась в угол кареты, укутавшись теплым турецким плавком, еще в Кременце подаренным ей Жолкевским.
2
Ночью прошел холодный дождь, и лужи покрыли не оттаявшую землю. А утром потянул ветер с востока, выглянуло солнце из-за клочкастых туч. День обещал быть хорошим, весенним, и, точно приветствуя его, где-то защебетала проснувшаяся пташка.
Северин Наливайко приказал Двигаться дальше. Он знал, что в войске растет недовольство, что беспрерывный поход по такой распутице и в непогоду сильно ослабил дисциплину и боевой дух казаков. Даже кое-кто из старшин не разговаривает с ним по нескольку дней. Вчера пришлось казнить двух казаков, которые подбивали других идти в Киев к Лободе. Казнили их за измену общенародному делу освобождения, как панских агентов.
А тут еще и личные тревоги. Мелашку, еще не вполне выздоровевшую, пришлось оставить на Брацлавщине у надежных людей. Не выдал ли ее кто Жолкевскому, не схватила ли ее опять горячка? К этой девушке у него было странное чувство. Любил он ее, но любил как обиженную врагом сестру, как самого себя. До появления ее в лагере иногда вспоминал ее, как женщину, с которой связал бы свою жизнь. Ее девичья любовь в те тяжелые часы, когда он скрывался от Януша Острожского и Радзивилла, была живительной струей, которая развеивала в нем упадок душевных сил, зажигала жаждой жизни. Но женская покорность Мелашки напоминала о страшной рабской покорности крестьян в воеводствах Острожского, о покорности, которую так ненавидел Наливайко, против которой он так решительно восстал, как и против панов. Он боялся признаться себе, что только искренняя благодарность освящает и поддерживает его любовь к этой девушке. И он будет ее любить…
И резко отгонял от себя непрошеные мысли и воспоминания. В жизни один раз изведал и он такую женскую ласку, когда чувства на миг были покорены мимолетным страстным угаром… Но, к сожалению, такого же равновесия не постигла в этом и душа его. То была женщина, чуждая ему по положению, чуждая его общественным устремлениям. То была графиня Барбара…
— Тьфу! Навязнет такое на зубах! — сплюнул Наливайко и погнал коня вперед войска, которое уже выровнялось по дороге длинным и достаточно бодрым для начала военным строем.
Догнав Мазура и Шостака, поехал рядом с ними. Шостак уже несколько дней не разговаривал с Наливайко, считая себя обиженным. Подолянин, он никак не мог свыкнуться с мыслью, что должен оставить землю и людей своего Подолья и податься на Низ, в Сечь. Зачем и надолго ли? Вернется ли он вновь в свои края? и когда? Во имя обещанной Наливайко призрачной свободы украинского люда он оставляет свой славный Подол, свой участок поля, свою, пусть и захваченную паном, но такую родную землю.
— Да помиритесь, чорт вас возьми! Сопят оба, как быки в ярме… — заговорил Мазур и дал место коню Наливайко рядом с конем Шостака.
— Все еще серчаешь, Петр?
— Серчаю, Северин? Не серчаю, а тоскую. Куда и зачем мы идем? Разогнались свободу добывать людям, а себя закабалили вот уже который год. Как проклятые, идем и идем. Сожгли кучи панских грамот, сотню панов отправили на тот свет, — может быть, и мучениками станут пред праведным небом. А что мне от этого?
— В тебе, Петр, кровь высыхает, остался только перекисший квасок.
— Какой, к чорту, квасок? Ничего во мне не высыхает. Не выдумывай, Северин, не мудрствуй. Подумай лучше о том, на каком кваске мы держим людей в постоянном походе. Зимой конину ели, в уманских лесах на морозе ночевали, болезни снегом лечили. Добрая половина людей отошла от нас.
— Трусы отошли. Зато новые, с хорошей кровью, готовые к борьбе за человеческие права, каждый день приходят и пристают. Это уж настоящие, те, что и о завтрашнем дне думают.
— Да к Лободе теперь, Северин, их еще больше идет, и тоже о борьбе говорят. Нечего и тебе за старшинование бояться… Нужно присоединяться к войску Лободы.
Юрко Мазур с другой стороны подъехал к Шостаку. По натуре своей Мазур был только воякой, политика раздражала его. И он чувствовал недовольство Наливайко, но по другой причине.
А по-моему, нам нужно подождать Жолкевского и напасть на него. Бронек на рассвете вернулся из разведки, передает, что жолнеры тоже с неохотой подчиняются гетману, грабежом и горилкой забавляются.!
Наливайко молчал. Он прекрасно понимал обоих: живут сегодняшним днем и не думают о будущем. Одному Подолья жалко, другой скучает по крови врага, от нечего делать саблей рубит дубки в лесу.
— Если бы человек не заботился о своих потомках и жил только для себя, вот как вы, то род человеческий давно вывелся бы, — вот что должен сказать вам обоим. Не для себя восстаем, а для всех людей, для потомства. И как хороший хозяин в своем хозяйстве, мы должны думать не только о сегодняшнем дне, но и о завтрашнем, и о послезавтрашнем…
— Послезавтра пасхальная суббота, Северин… Эти разговоры мы уже слышали, а я хочу жить и праздновать светлое воскресенье.
— Так празднуй и не морочь голову ни себе, ни другим. Поворачивай и празднуй, как праздновал Марко Дурный и Татаринец в Мацийовичах… Старшины народного повстанческого войска называется! Не своим положением старшого дорожу, а делом нашим святым, как верою новой и великой. Схватить саблю и уничтожить какого-нибудь пана в замочке на Подолье, а потом светлое воскресенье праздновать, пока другой пан еще крепче не затянет петлю на твоей шее, — вот и вся ваша дума о свободе. Не нужно мне таких старшин! Я хочу до конца уничтожить панство. А ради этого не грех и пострадать какой-нибудь год. Волю народа голыми руками не возьмешь, как горсть подсолнухов из девичьего кармана. Страдаем, зато науку хорошую, как пана бить, получаем, и потомки наши, если не мы, добьют-таки панов… Явимся в Сечь, договоримся, если с нами будут разговаривать, а разговаривать они должны. Соберем все распыленные по Украине силы и выступим. Пусть тогда будет старшим тот, кого выберем сообща и кому присягнем, как ты, паи Шостак, присягал мне. Нашего дела не должна задушить корона польская, хоть войско наше и будет терпеть временные поражения. А к этому идет с нашими раздробленными силами и такими вот гнилыми разговорами.
— Так объединимся с Лободой, с Шаулой. Скажи им то же, что говоришь нам. И здесь, хотя бы в Белой Церкви, свою Сечь оснуем.
Наливайко предпочел смолчать. Тогда Шостак решил сказать ему все:
— Выслушай меня, Северин, спокойно. Я верен своей присяге и тебе, друг. Ночью Бронек вернулся не один, а привез с собой сотника одного от Лободы.
— Может быть, он шпион, этот сотник?
— А чорт его знает, кто он. Послом от Лободы называет себя и предлагает объединяться. Знаем, что ты против этого, упорствуешь, и не хотели даже показывать тебе этого посла.
— А куда его девали?
— Панчоха на допрос взял, он его давно знает.
И Наливайко приказал остановиться под лесом, разыскать Панчоху с сотником и Бронеком. Как потревоженный в берлоге зверь, гонял он вдоль войска, успокаивал свою смущенную душу. Останавливался на скалистом берегу Роси, может быть и не видел ее, а вглядывался в тайны будущего, искал там лучшей доли. И не себе искал, а людям. О своей доле иногда говорил:
— Моя доля в ножнах на боку острой сталью висит. Чем острее ее лезвие, тем дольше его хватит. До самой смерти хватит мне моей доли…
Подошла обеденная пора. Над лесом разбушевался суховей, по небу мчались растрепанные тучи, конца им и краю не видно. Надеялись на солнечную погоду, радовались теплу, а солнце и не выглядывает уже больше из-за туч.
К одинокому Наливайко, стоявшему у обрыва над Росью, подъехали старшины — десятка два коней. Панчоха с Бронеком сопровождали чужого, неизвестного всадника на гнедом красивом коне. Держал он себя независимо, на губах застыла на диво красивая улыбка. Наливайко тоже улыбнулся и проговорил про себя: «Недоношенный какой-то в чреве матери, сразу ж видно». Потом, не дождавшись приветствия, не выслушав своих постоянных разведчиков Бронека и Панчоху, сказал:
— Вижу, войско пана Лободы не жалуется на бедность края, одето не хуже кварцяных жолнеров… Пожалуйста, пан сотник, назовите свое имя и скажите при наших старшинах, зачем и как попали в наш лагерь.
— Уважаемый пан старшой… Я сотник войска гетмана Лободы Стах Заблудовский. По приказу пана гетмана приехал, чтобы изложить его предложения пану Наливайко.
— Выкладывайте.
Сотник перестал улыбаться и на минуту спрятал свои женские ровные зубы, но Наливайко не смотрел на него.
— Пан Лобода не возражает против того, чтобы ваше войско присоединить в Белой Церкви к своему. Еще в Киеве пан Шаула с артиллерией и двумя тысячами вооруженных присоединился к пану Лободе и тоже идет к Белой.
— Шаула присоединился?
— Да, присоединился, и ничего удивительного здесь нет: украинские войска соединяются для единой цели… Сегодня ночью пан Шаула должен войти в Белую Церковь с киевской дороги. Пан Лобода советует вам тоже войти в город, соединиться с Шаулою, а затем вас нагонит и сам пан гетман.
— Фамилия пана сотника, кажется, знакома мне немного. То не он ли помог жене гетмана напугать своего супруга бегством?.
Обычная улыбка расцвела на губах сотника. Он даже не задумался над тем, издевается- ли над ним Наливайко или восхищен героическим его поступком.
— Да, это я, Остап, собственно Стах, Заблуда.
— А-а, пан Заблуда? Слышал, слышал про вас…
Так скажите еще раз: присоединился Шаула или это выдумки чьи-то? Скажите всем еще раз, если это правда.
— Ото и правда, пан старшой. Я сам это узнал, да и Бронек пусть подтвердит, — вмешался в разговор Пан- чоха.
Казалось, Панчоха оглушил старшого этими словами. Наливайко повернулся к товарищам и долго, опечаленный, смотрел на них, словно предчувствуя страшный конец. Потом приободрился на коне, показал рукой на сотника:
— Так решаем, друзья мои. Это будет последнее ваше решение, и дай боже, чтоб оно было счастливым. К Белой Церкви повернуть нам не трудно, к ночи будем там. Я стою на том, чтоб идти на Низ, чтоб собрать силы и так ударить на коронное войско, чтоб оно у нас просилось, а не мы у короны. Таково мое мнение, вы его знаете. Но я давал вам рыцарское слово и без вас никуда не пойду. Решайте…
Повернул коня и поехал вдоль берега. По щекам покатились горячие слезы. И был рад, что слез этих не видели его товарищи и побратимы. А они увлеклись спором. Шумели, бранились, а Северину Наливайко уже было ясно, что войско теперь повернет к Белой Церкви.
Весь конец дня Северин Наливайко в молчании ехал впереди войска. Приказы отдавал коротко и чувствовал, что выполняют их усердно, даже со страхом, как и подобает на войне. Приказы эти и все поведение- старшого были с его стороны тяжелой жертвой товариществу. Он подчинился решению круга старшин и вел свое войско назад, на Белую Церковь. Отгонял назойливую мысль, что подчинение это — свидетельство бессилия, а мысль преследовала и мучила. Но есть ли надежда таким путем повернуть по- своему, собрать опять сильную армию, сильную уже не только численностью, а и сознанием величия их дела? Как жаль, что и у самого сознание это приходит так медленно, медленно оформляется под. давлением суровой действительности и иногда слишком поздно становится устойчивым! Такое же состояние переживает, верно, и Петро Шостак. Жалко его, жалко дела!.Может быть, первый же бой с Жолкевским протрезвит и его, и многих казаков? Если бы это было так! Пусть окажется прав Юрко Мазур, лишь бы только так случилось….
Панчоху, Бронека и Хацкеля послал вперед разведать, что делается в Белой, а казакам приказал готовиться к бою.
До позднего вечера переправлялись через Рось у Сухолесья. Сам Северин, не отставая от казаков, ожесточенно рубил липовые колоды, вязал камышовые связки, крутил черную лозу и мастерски связывал колоды, готовя плоты. Казаки и старшины еще никогда не видели таким своего старшого. Его поведение и радовало, и тревожило. И каждый старался уловить малейшее желание старшого, угождая ему, как больному, — он ведь шел, подчинившись воле большинства.
Когда опять двинулись, уже левым берегом Роси, через густые леса, по узким казачьим тропам, Наливайко даже повеселел. Шутил с казаками, затягивал песни, вопреки военным обычаям в походе. И никто не посмел напомнить ему про эти железные законы казачьего похода. Тихо ступали кони, топотом разговаривали люди, вслушиваясь в любимую песню, которую два года распевали в сотнях, а то и всем лагерем. Молодецкий голос Наливайко взмывал среди деревьев, добирался до сердца каждого. И казалось, что то не Наливаико поет, а душа каждого из них ведет беседу с долей людской:
Ой, не шуми та й не грай синє море хвилями,
Не міряйся з козаками нерівними силами.
Бо на хвилі — байдаки, шабля і кулі — у полі
А найбільша наша сила — мати людська воля!
Ой, ти, Орле, рідний край, доле людьска мила, —
Задля тебе мене мати в неволі зродила…
За лесом на поляне остановились. Черная ночь окутала поле. А впереди, всего в миле пути, была Белая Церковь. Отдал приказ — ждать разведку. Мазуру велел разделить конницу надвое: одну половину оставить с войском, а с другой обойти город справа и вступать в нега с полуночи. Шостак должен был прикрывать поход, а в случае вражьей засады идти на помощь. Сам же Наливайко будет первым брать ворота города, если они окажутся запертыми на ночь. И так стояли наготове, казалось, целую вечность. Уже затих топот Мазуровой конницы, пошедшей в обход. Усталые лошади ложились на сырую землю, перестали шептаться казаки.
Наливайко недвижно стоял, обернувшись лицом к Белой Церкви, держа своего белокопытого коня за поводья. Малейшего шороха там, в ночном просторе, не пропускал, первый услышал, как где-то впереди пошли вброд кони. Прислушивался и угадывал, сколько ног переходило через ручей. Потом вскочил в седло и помчался, будто в западню, в сырую и холодную ночь.
Вернулся только Бронек и Мотель-Хацкель. Пан- чохи с ними Наливайко не увидел.
— Бронек! А где же Панчоха?
— В городе, пан старшой, остался, — верно, заложником у горожан.
— Как заложником? Рассказывай толком, что случилось?
Слегка заржали кони. Втроем вернулись на поляну, где ждало все войско.
— Мещане Белой Церкви, пан старшой, охотно впускают нас в город, обещают сами ворота раскрыть. Вчера пан Ружинский заскочил с войском и, услышав о приближении пана Шаулы из Василькова, тут же вышел вон из города. Одни говорят, что князь вступит в бой с Шаулою, другие уверяют, что он ждет за городом гетмана Жолкевского. Вместе с ним выступила вся шляхта: не терпится проклятым пану Шауле отомстить. Восемнадцать возов на волах повезли с заостренными кольями, чтобы казаков и самого пана Шаулу на те колья посадить. Несколько батраков и двух ремесленников в Белой вздернули на виселице.
— За что?
— А чтоб остальные устрашились и не примыкали к казакам да чтобы не бунтовали против шляхты.
— А про нас что говорят?.:
— Ничегошеньки, пан старшой, не слышали. Верно, не знают, иначе оставили бы стражу какую-нибудь… А Панчоха остался следить за мещанами, чтоб не предали, когда будем входить, и наверное узнать, не сообщили ли о нас пану Ружинскому.
3
Ошалелая от пьяной жажды мести белоцерковская шляхта к ночи кинулась навстречу Шауле и неожиданно напала на него, не дав казакам даже приготовиться к бою. Сам Кирик Ружинский, памятуя недавний позор своего поражения от Наливайко, руководил сражением гораздо разумнее и рубился в первых рядах.
Матвей Шаула, положившись на сообщения послов Лободы и уверенный, что Наливайко вот-вот займет Белую Церковь, беспечно вел своих людей по грязной, размытой дороге. Первая. стычка на правом крыле показалась Шауле ночным недоразумением. Послал туда надежных людей, а сам поспешил вперед. Но скоро понял, что его войско окружено коварно притаившимся врагом, под ударом которого передние ряды легли трупами, даже не успев взяться за сабли. Шаула с трудом пробился и остановил наиболее смелых и стойких. Левым крылом, как мог, ударил на врага, не зная даже, кто он. Понемногу казаки пришли в себя, схватились за оружие. Но Ружинский уже успел прорваться в середину войск Шаулы и разрезал надвое его силы. Надо было спасать хотя бы имущество, артиллерию и порох. Неминуемое поражение нависло над армией Шаулы. Только темная ночь еще верно служила казакам и не позволила Ружинскому закончить полной победой успешно начатую атаку.
Это была темная и холодная ночь. Дождь перешел в мокрый снег, который слепил глаза, холод пробирался под одежду. Поля и дороги превратились в сплошные озера вязкой грязи. И кто разберет, чьи и кого рубают сабли! Войска Ружинского и белоцерковская шляхта вышли из города навеселе и страх свой заглушали нечеловеческим шумом. От одного их крика могла закружиться и трезвая голова. И по этому крику Шаула и его казаки узнавали чужих. Артиллеристы Шаулы успели выстрелить несколько раз, и смертоносные ядра просвистели над головами пьяной шляхты, охладив ее воинственный пыл. Шаула старался соединить свои разрозненные силы. Казаки стягивались к пушкам и организованно отступали в глубь ночи, на неразмякшую степь.
Князь Ружинский уже торжествовал победу. Поднялся предутренний ветер, начинало светать. Ружинский приказал охватить левое крыло Шаулы, где рубился сам предводитель. Возы с кольями велел поставить в центре, около курганов.
Но вот со стороны Белой Церкви донесся тревожный шум. Запылали над городом пожары, донеслись оттуда и выстрелы. Не будь этого шума, этих пожаров, — и Ружинский, возможно, последним ударом покончил бы с войском Шаулы.
— Пан князь, беда! Хлопы взбунтовались в городе, усадьбы шляхты горят!..
И крик бешенства взметнулся к небу в ответ на это донесение. Вмиг шляхта опустила занесенные над войском Шаулы мечи и в панике бросилась к городу спасать свое добро и дома.
— Назад, до мяста!
— А, пся крев, хлопская вера… — выругался
Ружинский и приказал прекратить бой, собрать и повернуть войска.
Что происходит в Белой Церкви — толком никто не знал. Весть о хлопском бунте молниеносно облетела шляхту и войско князя. Не дожидаясь приказов, беспорядочно помчались к Белой Церкви. Запряженные волами возы с кольями были оставлены в поле, а право первым доскакать до ворот города иногда добывалось саблей среди своих же. Над полем носился уже не крик, а звериный рев.
Из Белой Церкви спешил к полю битвы Наливайко. Услышав шум сражения за городом, он тотчас же дал приказ выступить. С половиной Мазуровой конницы он прошел через киевские ворота, за ним с улиц и площадей пошли казаки Шостака. Юрко Мазур, пробравшийся к городу в обход, через кустарники, поджидал теперь у ворот. Наливайко приказал ему ударить на шляхту сбоку.
Разбушевавшаяся шляхта была принята наливайковцами в сабли и боя не выдержала. Князь невпопад стал менять свои приказы, бросался из одной стороны в другую, наскочил на Мазура и, ошалелый, рубился даже со своими. А с тылу теперь двинулся на него Шаула. Загремели по городу выстрелы из пушек Шаулы, и конница врезалась в хвост охваченной паникой шляхты. Ружинский понял, что продолжай он бой — его люди погибнут все до одного, и, воспользовавшись минутой, через свободный проход между Наливайко с Мазуром удрал с недобитками в город. Половина его людей полегла в поле, а восемнадцать возов с кольями, которые предназначались для казни бунтарей, остались у курганов, как свидетельство княжеского позора. Ревут покинутые волы, то ли тоскуют, то ли приветствуют новых и настоящих своих хозяев. Запирай, князь, городские ворота, чтоб тебя самого не посадили на кол хлопские руки.
И в ту же минуту Ружинский через южные ворота выслал гонцов к гетману Жолкевскому, взывая о помощи.
4
В толпе чумазых, облепленных грязью, обрызганных кровью казаков проходил спешенный Северин Наливайко. Казак, сопровождавший его, немилосердно расталкивал локтями толпу, пробиваясь к пушкам. Долгое время он терпеливо проделывал это, лишь иногда цедя сквозь зубы ругательство, но, наконец, не выдержал и закричал что было силы:
— Да пропустите же, остолопы! Пана Северина к Шауле пропустите…
Сначала кто-то переспросил. Потом обратили внимание. Нашлись и такие, что узнали в лицо Наливайко, бывшего когда-то их старшим во время валашского похода.
— Наливайко! Наливайко!
Толпа — заколыхалась, подобно волнам морским. Ночной бой и слякоть и холод клонили усталых казаков Шаулы «о сну, но они держались на ногах, прослышав, что предполагается объединение с войском Наливайко.
Появление самого Наливайко подтверждало слухи. Тогда они затеснились к нему еще более плотным кольцом. Все труднее и хлопотливее стало продираться сквозь эту взбаламученную толпу. Казак уже принялся ругаться всерьез:
— Чтоб вам в печенках так жало, ошалелые души!
Наконец Северин Наливайко продрался вбок, к возу с кольями, так бесславно брошенному Ружинским. Колья одним махом были скинуты с воза, и Наливайко вскочил на него. Пред его глазами волновалось море голов, и, возбужденный, он обратился к ним:
— Казаки! Вольные сыны Украины! Волнуется ваша душа и стонет натруженное сердце!.. Челом вам, дорогие братья! Принимайте в общество и нас… Пан Жолкевский, верно, еще сегодня нагонит нас со своими жолнерами да с нашими украинскими панами. И староста Черкасский, и пан Язловецкий, и князь Ружинский, которого мы сегодня угостили малость, — все они продажные шлюхи! Все они готовы четвертовать нас, своих батраков и «доверенных» слуг, лишь бы подслужиться короне и не дать свободы украинскому народу. А кроме них, с Жолкевским да с Потоцким идут паны литовские и наемные рейтары…
— Ого-о-о!.. — пронеслось в ответ из толпы.
— Пугаешь, пан — Северин, а ведь воевать с ними мы должны, — проговорил стоявший сбоку Матвей Шаула,
Только по голосу и узнал его сначала Наливайко, На груди — стальные латы, на голове — шлем. Жестокая война с польско-литовскими панами словно подменила Шаулу, превратив его из мирного селянина в воина. Заросший лохматой бородой, загрубевший на ветрам и в сражениях, Матвей Шаула в своих стальных латах и шлеме походил теперь на средневекового рыцаря.
Обернувшись на его слова, Наливайко внутренне даже отшатнулся от этого закованного в сталь человека. Однако узнал глаза, увидел бледную улыбку Шаулы, скрытую под отвислыми усами. Да, это был один из его первых побратимов и единомышленников в борьбе против пана и короны. Вспомнилась первая встреча с ним в Каменце. Тогда тоже слились войсками и мыслями, но только не на бранном поле, не под стон раненых и не у трупов после отчаянной сечи…
— Не пугаю, брат Матвей, уже пуганных, а зову к священному, освободительному бою! Ну, здоров, брат- рыцарь! Опять сходимся мы, одна нам дорога суждена судьбою…
Взялись за руки, глянули друг другу в глаза. А вокруг гремели приветствия.
Из лесу подошли наливайковцы, смешались с шаулинцами. Смотрели, как на возу в дружном объятии стояли их командиры. И гулкое «Слава!» покатилось по полю.
К этому же возу с обеих сторон проталкивались старшины. Юрко Мазур полез на воз, а Шостак по очереди обнимался с сотниками Шаулы. Стах Заблудовский подошел к сотнику Дронжковскому и, пожав ему руку, шепнул на ухо, словно в шутку:
— Мужицкие паны, пан сотник… Слыхал я, что пан сотник поляк и только неволя в плену заставила его принять эту службу в войске Наливайко.
— Ошибаетесь, пан сотник. Если б я служил из принуждения, то мог бы не один раз оставить Наливайко и перейти в ряды тронных войск.
— Не всегда, пан сотник, только та служба считается коронною, которая местом при короне числится..
— Что вы говорите, пан? Ведь вы сами служите пану Лободе, надеюсь, не для пользы панов и их государства…
Стах состроил самую простодушную улыбку и дружески ударил Дронжковского по плечу:
— Вы характер себе, пан сотник, испортили в. этом казачьем походе, шутки не понимаете..
— Странная, извините, пан сотник, шутка.
— А это, извините, пан сотник, как кому. Казаки привыкают ко всякому.
Дронжковский отошел в сторону и оперся о широкий обод колеса. То, что этот сотник Лободы мог заподозрить в нем шпиона, больно задело Дронжковского. Радостью встречи пенилось вокруг все это пестрое людское море, а в его душе щемило от нанесенного ему оскорбления. Неужели чужой он им и их делу? Поднял вверх глаза, на воз, и случайно встретился с глазами Наливайко: они, ушедшие в себя и затуманенные, перенеслись на человеческий водоворот, не задержавшись на глазах Дронжковского.
Дронжковский даже задрожал от ненависти к этому сотнику Лободы, оглянулся на место, где оставил его, но Заблудовского там уже не было.
С особенным шумом проталкивалась в толпе кучка возбужденных казаков. Среди них, наравне с другими отругиваясь и орудуя локтями, двигался оказаченный Лейба. Скинув шапку, он то и дело вытирал полою искристо-зеленого жолнерского жупана свою вспотевшую голову.
— Лейба! Лейба вернулся из глубокой разведки! — орали в этой толпе, перекрывая своим криком речи старшин на возу.
Старшины обернулись. Шаула выступил навстречу:
— Ну, наконец-то, Лейба!.. Живой-здоровый?..
Подал руку и помог влезть на воз. Лейба надел шапку, прежде подвернув куценький, редковолосый оселедец к уху.
— О, пан Северин! Кого я, бедный еврей, вижу!..
— До сих пор бедный? Когда уж ты, пан Лейба, разбогатеешь? Э, брат, да ты сильный стал… А я, Лейба, скучал по тебе. Из разведки прибыл? Ну, рассказывай..
Чувствительный Лейба даже слезу смахнул. Потом, разведя руками перед старшинами и полуобернувшись к Шауле, заговорил:
— Разбой, дорогие братья, разбой и насилия идут по Украине!..
— Это известно, Лейба, рассказывай про войска.
— Нет, пан Матвей, тебе еще не все известно. Лейба… кое-что побольше знает… А о войсках вот что: я оставил их в Погребищах. Пан гетман отдал приказ оставить все тяжелое и гнаться за нами, чтоб не пустить в Белую Церковь. Левым берегом Роси направляются, вечером будут здесь.
— Сколько их?
— На пальцах не считал, пан Матвей. Но был бы я плохим разведчиком, если б не знал, сколько. Жолнеров у пана гетмана всего полторы тысячи кварцяных наберется, но все на конях, имеют самопалы немецкие. У Вишневецкого около четырех сотен злых, как янычары, казаков. С Вишневецким идут также несколько сотен Язловецкого, Собесского, Горностая. Еще пешие венгры В ерика с ними. Вот и все. Впереди сам гетман с конницей и казаками Вишневецкого. А в Погребите остались войска обоих Потоцких, Жебржидовского, старосты Гербурта. Еще и Богдан Огинский, кажись, направляется с литовским войском на помощь Жолкевскому. Вечером завяжется дело…
— Так, Лейба. С Жолкевским, значит, только полторы тысячи?
— Может, немного больше, пан Матвей. Но зато это отъявленнейшие живодеры, и гетман не препятствует им грабить и истязать крестьян и…
— И что, Лейба?
Лейба запнулся, будто язык прикусил. Так посмотрел на Шаулу, что Матвей Шаула почуял беду в этом взгляде. Рукою повернул к себе лицо Лейбы:
— Говори, Лейба!
— Все?
— Все говори… Дочка жива осталась?
— Померла…. Замучили. И дочь и мать замучили… Сам Жолкевский…
— Хватит, Лейба! — Шаула схватился обеими руками за голову. — Кровопийцы проклятые! — да так и рухнул, сокрушенный страшной вестью,
К возу в это время сквозь толпу народа горделиво подъезжал полковник войска сеченого и гетман казачий Григор Лобода. Рядом с ним на невысоким степном коне ехал полковник Сасько, а немного поодаль каневский полковник Кремлский и десятка два старшин Лободы. К ним приладился пеший сотник Заблудовский, завершая подчеркнуто пышный гетманский кортеж.
Лобода торжественно держал в левой руке гетманскую булаву, время от времени брал ее в правую и поднимал высоко над головою. Понимая этот жест, казаки Шаулы и Наливайко расступались, давая проезд чванливому гетману, но ни слова приветствия не раздалось в честь Лободы даже тогда, когда сотник Заблудовский несколько раз выкрикнул, поспешая за конями старшин:
— Слава пану Лободе! Славному рыцарю Лободе! Слава!
На возу было тесно, и дородный Лобода, с помощью Петро Шостака и Стаха Заблудовского взобравшийся, наконец, на воз, не задумываясь, столкнул с него несколько человек, стоявших с краю. Прежде всего Лобода подошел к Щауле, отеческой улыбкой одарил:
— Дай бог здоровья казаку-рыцарю Матвею Шауле! Что это за притча такая: молишься или плачешь, брат?:.
— Проклинаю, пан Ригоре…
— Кого, пан Матвей: непогоду лихую или долюшку злую, хе-хе-хе? Челом панам старшинам и всему рыцарству казачьему! — Потом, словно случайно, заметил Наливайко: — О, не пана ли Наливайко Северина вижу? Позволь поцеловаться, брат-казак…
Не ожидая ответа, смело подошел и, грубо оттолкнув Лейбу, крест-накрест расцеловался с Наливайко. Не выпуская руки Наливайко из своей, шутливо заметил:
— Сильнехонькая, молодая рука!
— Спасибо родителям, запарили на совесть. Да и у пана гетмана, не сглазить бы, ручка! — в том же тоне ответил Наливайко, зажав, как клещами, увесистую руку Лободы.
— Ге-ге-ге! Запарили родители? Годится, брат, против врагов наших?
— Годится, была б остра и крепка сабля… А пану Шауле, вишь, не ко времени страшную новость разведчики «сообщили.
— Знаю о ней, слухи такие ходят, да правда ли? Про нас тоже слухи разные распускают злые люди, на то и война.
Шаула поднялся с колен, подошел к Лободе и нехотя подал ему руку. Рука была горячая и заметно дрожала.
— Это не слух, пан Лобода, а злая правда… Слухи, правда, всякие бывают. Брешут, будто жена пана Лободы в лагере Жолкевского находится. Заложницей или союзницей?.. Или это только слухи, пан Лобода?
— Не об этом предстоит нам говорить на сегодняшнем круге, пан Шаула, — резко оборвал Лобода. — Известно и нам, паны старшины, что «пан гетман польный Станислав Жолкевский идет из Погребища ускоренным маршем под Белую Церковь, чтобы, нагнать пана Наливайко. Должно «быть, идет не для приятельской встречи с паном Северином… собственно, с войском нашим. Будем бой давать или послать к нему послов наших? Что скажет пан Северин? Как думает пан Матвей и все начальство казачье?
— А каково ваше мнение, пан полковник? — спросил Наливайко, умышленно обходя гетманский титул Лободы, который тот «носил в походе уж второй год.
— Не полковник, извините, а гетман. Пан Северин два года не был на Украине, сразу видно, ге-ге-ге!
— Я знаю положение на Украине, пан Григор. Однако мы собрались здесь не о чинах спорить, а о судьбе Украины совещаться.
— Впрочем, и гетмана объединенного войска украинского выбрать нужно, — прибавил Шоетак снизу.
— Правда, «пан Шостак, — поспешил поддержать его Лобода. — Чего, бишь, вы, Петро, не в компании, не на возу? Давайте вашу руку, а ну-ка на воз, будем здесь, на кольях княжеских, решать эту, как говорит пан Наливайко, судьбу Украины, ге-ге-ге-ге!
И все, кто слышал эти несколько реплик Лободы и Наливайко, поняли, что произошла короткая, но острая размолвка между двумя рыцарями украинской земли, меж двумя мировоззрениями. Справедливое замечание Наливайко словно ножом резануло по душе каждого, в ком душа болела за родной край. Впервые в этом казачьем движении судьба Украины и ее честного люда была невидимым, но признанным всеми знаменем и кличем. И это облагораживало души казаков. А ответ Лободы будто едким рассолом пролился на раны казачьей души. Нашлось немало и таких, на кого от этого ответа повеяло охлаждающей струей. Судьба Украины или личная судьба должна каждого волновать в эту минуту?
И зашумел стоявший у воза вооруженный люд, потом шум перекинулся дальше, все больше разливаясь вширь. Два мнения известных им людей боролись между собой, кипели водоворотом, бушевали в споре и перебранке. Круг решал!
Около воза очутился Карпо Богун. Реплики Наливайко и Лободы дошли до него, пройдя через сотни уст. Голова работала, добираясь до истины. Хмурилось чело, воздух распирал легкие.
— Что правда, то правда, товарищество честное.
Гетмана. выбрать нужно, нужно навести порядок в таком войске… Но гетман нужен для того, чтоб он наше войско восставших хлопов возглавил да за правду нашу бедняцкую, за счастье наших детей, наших жен, за вольную жизнь для всего народа ратовал бы!..
— Кто это говорит? — спросил Лобода у Шостака.
— Карпо Богун, верный рубака Наливайко и боевой побратим его.
Шаула подошел к краю воза, оперся ногою о боковой брус и торжественно снял тяжелый шлем. Вынырнувшее из-за туч солнце засияло на блестящей стали его лат, а ветер заиграл толстым оселедцем на его голове. Над толпой взметнулись шапки, шум умолк.
— Дорогие братья и казаки и вы, уважаемые рыцари-старшины! Разведка доносит, что паны идут всем выводком, паны погнались за нами. А раньше мы гонялись за ними. Брат наш Северин Наливайко разумно сказал, что пока жив пан, не будет счастья людям на земле. И мы, сколько могли, сделали, чтоб меньше осталось на земле панов и ляхов. А теперь паны послали за нами своего верного пса Станислава Жолкевского. Гонятся они за братом нашим Северином Наливайко, это верно, но кого из нас обойдут или помилуют? Наливайко с его казаками принимаем в свою семью и нападение на него примем на всех нас…
— Однако, по справедливости сказать, так князь Ружинский этой ночью напал не на Наливайко, а на пана Шаулу. И если б…
— Не перебивай, Панчоха, когда говорят старшие… — остановил его Шостак.
Лобода одобрительно наклонил голову в сторону Шостака. Но около воза зашумели наливайковцы, им ответили лободинцы. Зашумели и шаулинцы, разделившись на сторонников тех или других. Матвей Шаула помахал в воздухе шлемом и, не дождавшись пока настанет тишина, заговорил:
— Это верно. Ночью Ружинский напал на наш лагерь, про это я и говорю, братья-казаки. Да на кого ни напади он — на Наливайко, на Шаулу или на пана Лободу, — это все одно. Для того и объединяем силы. Мое мнение таково: выберем гетмана и двинемся на Киев. Нас поддержат киевские мещане и ремесленники. А когда корона сломает зубы о такой дружный отпор, пойдем на Буг. Заставим увеличить реестры, признать казачество и прекратить раздачу ляхам привилегий на нас…
— Хоть и увеличит корона польская реестры, но бедному крестьянину от этого пользы — как от смазанной салом петли на шее, — не утерпел Наливайко. — Я тоже за то, чтобы выбрать гетмана и поклясться упорно защищаться от пана и ляшской короны. Только делать это нужно с ясной головой. Лучше нам соединенными силами пройти на Сечь, побольше собрать в одно место наши хлопские силы, обратиться к Москве, а друг другу ясно сказать, за что поднимаем меч против короны и панов. Мы поднимаем его за нашу свободу, за родной «рай, за то, чтоб обширные земли и леса и рыбные ловы перешли в наши хлопские руки, за равные законы и жизнь без пана и без батрака. Каждый себе пан и собственного труда хозяин. А для защиты края и охраны наших порядков, заведем свои реестры, пан Матвей. Довольно служить панам, сбросим позор рабства, вводимого по прихоти и по привилегиям панским, и самих панов поровняем в правах человеческих…
— К себе, пан Северин, воеводу Острожского приравняешь? — едко спросил Лобода.
— Никого из панов, даже пана Лободу, к себе равнять не буду…
Хохот прокатился в ближайших рядах казаков. Лобода отошел к Шауле, стал рядом с ним и так оперся своею тяжелой ногой на продольный брус, что тот даже заскрипел.
— А я предлагаю стать лагерем и отправить послов к пану польному гетману коронных войск. Поставим свои условия, которые изложил пан Матвей. Заслушаем корону и на чем-нибудь договоримся, лишь бы не проливать напрасно крови.
— Не жалей панской крови, пан Лобода, а то свою расхлюпаешь, удирая от жолнерского меча. Я, бедный крестьянин Карпо Богун, не жалею своей крови, чтобы сыну моему и всему народу спокойнее жилось в краю. Пан меня нагайкой наказывал, — почему ж это я должен с ним так миролюбиво договариваться? Позор!..
Сильный голос Богуна и слова его зажигательной речи всполошили передних, перекинулись дальше, вихрем понеслись над тысячами вооруженных людей. Старшины то один за другим, то все вместе пробовали успокоить поднявшуюся бурю голосов, но потом и сами заспорили меж собой. Богун соскочил с воза и скрылся в толпе. Наливайко, не вмешиваясь в спор старшин, тоже соскочил с воза на землю. Его место на возу занял Шостак. Резкий голос Шостака прозвучал над головами, и шум стал понемногу стихать.
— Выберем своим гетманом славного рыцаря Матвея Шаулу и поручим ему наши души, нашу свободу и наш край. Пан Наливайко Прав, что на нас может напасть, как коршун на цыплят без наседки, этот перевертень польский, гетман Жолкевский. Послушаемся пана Наливайко, ударим на ляхов, когда в этом будет нужда. А сейчас выступим в Киев, дальше видно будет, как бог повернет судьбой казачьей… Так поднимаю шапку за Шаулу!..
— Шаулу-у!.
— Наливайко!
— Лободу, Лободу!
— Шаулу! Матвея Шаулу! — надсадно кричали шаулинцы, в лагере которых происходил этот решающий круг.
Они еще теснее сомкнулись вокруг воза и в один голос громко выкрикивали имя своего вожака и командира. Лобода метался по возу из стороны в сторону, размахивал булавой и хотел было соскочить с воза, чтобы оставить круг. Но Юрко Мазур схватил его поперек туловища и опять поставил рядом с Шаулою.
— Узнаю полковника пана Лободу. Опять он горячится, как и в Сечи. Отдайте, пан Лобода, булаву, как бы вы не потеряли ее часом. Ни по-вашему, ни по-нашему, — пусть Шаула гетманует, порядок дает…
Лобода посмотрел на Мазура свысока, но потом огляделся с неприкрытым отчаянием. К возу проталкивался Стах Заблудовский, единственный, кто выражал слепое желание не то чтобы спасти, а хотя бы угодить Лободе своей преданностью. Это и была последняя капля, переполнившая чашу, испитую Григором Лободой на этом круге. Еще раз, уже сдержаннее, посмотрел на Юрко Мазура. Ответив на его насмешливую улыбку презрительным взглядом и слегка поклонившись толпе, Лобода протянул булаву Матвею Шауле.
— Казак привык подчиняться воле круга, как самому суровому приказу казачьего похода. Прими, пан гетман, этот знак власти и прикажи… полковнику Лободе действовать, как тебе, пан гетман, разум подсказывает и бог велит…
Шаула задумался. То было не колебание, а лишь глубокая и до боли напряженная проверка: что же это творится А за возом, и многотысячной толпе, уже гремело:
— Слава гетману Шауле, слава!..
Толпа своими возгласами уже отняла булаву у Лободы. Не взять ее Шаула теперь уже не мог. И властно взял, словно вырвал из рук Лободы захваченное им сокровище.
5
В покои старого князя Острожского еще никто не заходил в это утро. В замке гостил зять Острожского князь Криштоф Радзивилл, и его сотни драгунов охраняли покой замка. Воевода не радовался нынешнему приезду зятя. Смута в стране, дыхание войны и крови вокруг вселяли в душу старика страх. Одинаково боялся и казаков Наливайко, и жолнеров Жолкевского, и даже этих драгунов любимого зятя, чья защита пришлась как будто так кстати.
Сам открыл внутренние ставни в комнате и из бокового окна посмотрел на обрывы Горыни, на леса и степи, которые простерлись далеко-далеко на восток. Смотрел — и мерещилось ему: по степям катился гул войны, эхом отдавался в лесах и рвался в небо, чтоб заглохнуть в его просторах.
— К богу взывает народ украинский… — тихо промолвил про себя князь и оглянулся.
Его шепот стоголосо прозвучал в больших покоях. Но в комнате воевода был один, никто не слышал, как простонала его душа. Успокоенный, что никто не слышит его жалобы, князь громче закончил свою мысль:
— К богу взывай, народ украинский! Всевышний сам знает, какому гласу внемлет слух его, и рука всемогущая поднимет меч на непокорного воле божьей. Не нам, смертным, судить дела смертных, понеже и меч попущением божьим очутился в руках раба…
Подошел к дверям, распахнул их и крикнул:
— Гей, кто живой, отзовись! Отца Демьяна ко мне…
Давно уже здесь я, ваша мощь… Господи, да не яростию твоею обличиши меня, ниже гневом твоим…
— Я уже молился, батюшка. Читайте молитвы про себя. Что слыхать в замке? Какие новости из воеводства?..
— В замке, вельможный князь, драгуны его мощи пана Криштофа распоряжаются, да помилует нас провидение божье. Из воеводства не слыхал чего-либо нового. Пан Булыга примчался из Белой вот утром. Казачок от гетмана Жолкевского с Булыгою в Варшаву направляется: должно быть, от него и все новости узнаете, ваша мощь… Еще вчера вечером какую-то женщину или девушку драгуны поймали у задних ворот замка. К вашей мощи добраться хотела.
— Украинка?
— Похоже, украинка, ваша мощь. Из Волынского воеводства, говорит, добралась с важным делом к воеводе.
— Следовало бы расспросить… зачем билась в такую даль по бездорожью…
— Спрашивали. Не говорит. Князь Радзивилл велел в застенок для допроса взять…
— Остановить! Немедленно остановить и ко мне направить ее.
В комнату вошел Криштоф Радзивилл и ввел с собой Курцевича-Булыгу, готового к поездке в дальний путь. Сухо приветствовал их князь. На Булыгу смотрел с любопытством, потом смягчился, пригласил сесть. У зятя спросил про женщину. Радзивилл недовольно взглянул на отца Демьяна, молча упрекая его.
— Какая-то хворая хлопка из Волыни, ваша мощь. Зачем приехала — не говорит, а я не верю, чтоб в такую слякоть и холод женщина или девушка могла добраться из самой Волыни.
— Прикажите драгунам немедленно привести ее ко мне!..;
— Однако у вашей мощи мягкое сердце, а хлопка на слезы падка…
— Женским слезам пан Криштоф должен бы внять. Ведь не из-за государственных же дел плачет эта хлопка. Верно, с нелюбимым не хочет жить или для родителей своих-облегчение в податях хочет у меня вымолить. Прикажите привести.
Булыгу задержка эта раздражала. Ему нужно как можно скорее в Варшаву с важным поручением Жолкевского, а тут какая-то оборванка так интересует воеводу трех воеводств украинских.
— Ваша мощь вельможный князь! Я хотел сказать только несколько слов и коней свежих взять из конюшен воеводских. Пакет от гетмана Жолкевского канцлеру короны должен я срочно доставить.
— Пожалуйста, пан Булыга, вы можете днем и ночью без моего разрешения пользоваться лучшими конями для этой поездки… Какие новости из Белой привезли вы нам, князь?
— Новости неутешительные, но надеемся на милость божью.
— Благородная надежда, пан Булыга… Что случилось? Ведь вы находитесь под защитою наисильнейшего из воинов короны польской, самого рыцаря Бычины, Станислава Жолкевского!
— Ваша милость правду говорит. Если б не пан гетман, Белая Церковь опять превратилась бы в руины, как от рук Косинского.
— Молиться на такого мало…
В этой реплике не трудно было почувствовать злую иронию. Булыга переглянулся с Радзивиллом, но воевода перехватил этот взгляд, и неудовольствие отразилось на его покрасневшем лице.
— Да рассказывайте же по порядку, пан Булыга!
Воевода вдруг оживился. Сел на скамью рядом с Булыгой, внимательно прислушивался к каждому слову.
Булыга рассказывал:
— Некоторое время тому назад пан Ружинский напал под Белою Церковью на войско разбойника Матвея Шаулы, который некогда работал кузнецом у княжича Януша. Произошел бой, и, верно, князь Ружинский поймал бы этого разбойника…
— А почему же не совершил он этого благоразумного поступка?
— А опять же доверенный слуга вашей мощи сотник Наливайко…
— О, пся крев, этот сотник!.. — вмешался Радзивилл и заскрипел зубами. — Собрал таких же, как сам, головорезов и покушается на покой панства, короне угрожает.
— Прошу вас, пан Криштоф, успокойтесь. Я хочу знать все подробности.
— Не могу успокоиться, ваша мощь, отец мой князь…
— Однако, пан Криштоф, придется вам вести себя спокойнее в моем замке! Через Брацлавье по следам Наливайко пронеслись, как ураган, жолнеры пана Жолкевского. Не порядок, любезные паны мои, охраняют или защищают эти жолнеры коронные, а беспорядок и страх приносят с собою больший, нежели казаки Наливайко… Так догнали бы этого бунтаря и привлекли его к закону, вместо того чтобы таскать по Украине десяток тысяч пацификаторов и опустошать край…
Нервность старика передалась попу Демьяну, и тот встал со скамьи. Но князь резко прикрикнул на него:.
— Сидите, батюшка! Дело идет о дне насущном, можете послушать. Вот я и говорю, поймали бы его и избавили бы нас от каждодневного трепета, от этого страшного нашествия бунтарей и от экспедиций этих… пацификаторов.
— Прошу вас, ваша мощь, я еще не кончил, — отозвался Булыга. — Ружинский едва вырвался от этого, этого… Наливайко.
Воевода раскатисто захохотал:
— Ха-ха-ха!.. Носитель железных законов короны едва вырвался из рук бездельника, бунтаря… Ха- ха-ха!.. -
— Однако же, бога ради, ваша милость, прошу дослушать меня?
— Да рассказывайте, пан Булыга. Только же… не так смешите меня этими… защитниками…
—.. Под Белою объединились все военные силы хлопов и часть запорожцев, которая находилась в Каневе на пасхальных праздниках у полковника Кремпского. Пан Лобода гетманства лишился, а Наливайко, говорят, его и не взял. Выбрали гетманом кузнеца Шаулу и двинулись на Киев. Но на Остром Камне настиг их сам вельможный гетман Станислав Жолкевский…
— Ну, пан Булыга, разбил, уничтожил, пацифицировал? Да скажите же…
— Не привел господь бог.
Острожский порывисто встал со скамьи, хлопнул руками о полы и, по прежнему нервно усмехаясь, стал упрекать:
— Да, конечно, святые слова: не привел господь бог… Сам польный гетман не одолел. Это с кварцяными-то войсками. Так что ж мог сделать я, только воевода? Из Варшавы высокомерные советы давать оно куда легче. Гневаются на воеводу за бунты, семейной ссорой называют этакую гражданскую смуту… Святые слова: не привел господь бог…
— Не привел, ваша мощь. Горы трупов легли с обеих сторон. Казаки успели огородиться возами, в середине лагеря поставили пушки и на все четыре стороны громили пана гетмана. Посчастливилось тяжело поранить Шаулу, руку ему оторвало пушечным выстрелом князя Ружинского. Пан Лобода с Кремпским готовили отступление, а бой вел Наливайко со своими полковниками да с Сасько Федоровичем. Сасько был убит уже перед концом боя, да и то… Надеюсь, ваша мощь, что тут все свои?..
’— В покоях воеводы Острожского чужих не бывает, пан Булыга, продолжайте, — обиделся Острожский.
—.. Сасько проколол саблей в спину их же сотник Остап Заблуда, или, вернее, Стах Заблудовский, ваша мощь…
— Бесчестный поступок!
О благородстве трудно было думать, когда лучшие коронные силы, как трава, ложились под саблями таких воинов, как Наливайко и Сасько! Наливайко поставил Сасько сбоку, а сам, как зверь, бросился прямо в лоб коннице гетмана. К самому добирался, и добрался бы, проклятый хлоп. От его сабли и из-под копыт ого страшного коня высекался огненный след, горело поле боя, а от адской его улыбки без- умели самые отважные ротмайстры и поручики… Гетман уже приказал отступать, но даже и отступать было некуда. Сасько загородил путь к отступлению и клал труп на труп. Только меткий удар Заблудовского в спину этого хлопского полковника дал возможность гетману выйти живым из сражения. Тогда Наливайко послал туда своего головореза Мазура, с другой стороны какой-то Богун врезался не хуже самого Наливайко, но своевременное отступление гетмана предотвратило полнейшую катастрофу, вельможный князь…
Острожский мелкими, тяжелыми шагами стал ходить по комнате, обхватив обеими руками пышную седую бороду. Перед его глазами встал образ сотника Наливайко.
«Ах, почему он мятежник, зачем взбунтовала такая сила!»
Глубокое душевное волнение старого воеводы продолжалось еще долго после того, как отправился в Варшаву князь Курпевич-Булыга. Острожский стоял у окна, хоть окно выходило не во двор и отъезда Булыги из него не увидишь. Потом спросил у Радзивилла, не убили ли драгуны арестованную вчера женщину. Громко выражал свое недовольство отцом Демьяном за то, что тот не вмешался во-время и не забрал к себе арестованную. А когда услышал шаги в соседней комнате и женский голос, о чем-то спрашивавший у драгуна, старик не по летам живо зашагал к дверям. Криштоф Радзивилл угодливо опередил его, но медлил открыть дверь и как бы невзначай спросил:
— Можно подумать, ваша мощь, что вы ждали эту бездельницу. Тайны какие-то. Может быть, нам выйти?
— Будьте добры, пан Криштоф… откройте двери.
На пороге, стояла худая, пожелтевшая от болезни девушка в бедной крестьянской одежде. На серой потертой свитке лепились в нескольких местах полотняные заплатки. Взглянув на девушку, старик отступил к скамье и сел. Губы его успокоенно прошептали:
— Не она! Это еще не она…
Радзивилл понял этот шепот тестя и тоже облегченно вздохнул. Весь интерес к девушке вдруг пропал. Но теперь он прикажет страже бдительнее охранять все проходы в замок и каждую женщину приводить к нему на допрос.
— Разрешите мне, ваша мощь, не присутствовать при вашем разговоре с крестьянкой? — спросил Радзивилл, стоя у дверей.
Острожский почувствовал скрытую иронию в этом вопросе. Пусть он и зять, но князь Василий-Константин Острожский никому не позволит насмехаться над собой.
— Князь Криштоф — мой уважаемый гость, а не опекун и не обязан затруднять себя, слушая, о чем и с кем говорит воевода…
— Прошу простить мне милостиво, ваша мощь, неосторожное слово.
— Стоит ли об этом говорить, пан Криштоф?.. Предупредите, пожалуйста, стражу, что я жду крестьянку из Дубно. Должны были привести ее или… труп ее принести… Надеюсь, мой возлюбленный пан Криштоф позаботится об этом.
После того как девушка пропустила мимо себя Радзивилла и старательно закрыла за ним дверь, воевода спросил:
— Чья ты и как тебя звать?
— Меланжа, вельможный князь, а чья? Божьей должна бы быть, если милосердный в гневе своем не отрекся от меня, грешной…
— Мелашка? Народное украинское имя… Все мы божьи и… людские. Подойди, Мелашка, под благословение батюшки, если веруешь в бога нашего, православного.
— А как же, верую… Благословите, батюшка, болящую.
Несколько шагов сделала к попу, руки на груди сложили; словно в обе руки собралась взять то благословение. Голову набожно склонила и смиренно поцеловала обе руки у попа. Но в глазах ее поп Демьян прочитал не то затаенное отвращение, не то ненависть. А может быть, это болезнь оставила свою печать в глазах, холодную и язвительную.
— Так ты больна?
— Недавно оправилась, вельможный паночек. К вам по очень важному делу приехала… Помогите, вельможный. Будем век молиться за вашу душу.
Опустилась на колени. На коленях поползла к ногам воеводы, хваталась за них и умоляла. Воевода не препятствовал ей, выжидая. Когда девушка успокоилась, он встал со скамьи и отошел на середину комнаты.
— Не люблю слез… Говори, зачем пришла. Батюшка тоже будет слушать тебя, как на исповеди.
Сдерживая слезы, поднялась с колен, но голову держала низко свешенной на грудь.
— Я круглая сирота из-под Олики, что на Волыни. Дед мой рыбаком был и умер от рук пани Лашки.
— Постой, постой! Какой пани Лашки?
— А бог ее знает. Говорят, что она с паном Лободою повенчалась, а теперь в войсках пана гетмана Жолкевского находится, — верно, женой ему служит, прости господи!.. Но я удрала от нее, проклятой. Пожалуйста, не сердитесь, вельможный князь… Мой Северин Наливайко…
— Наливайко твой… Нареченной или кем ты приходишься этому… этому сот… бунтовщику, грабителю?
Мелашка подняла голову, выпрямилась. Полою утерла глаза и уставилась ими на князя, точно хотела насквозь пронизать его.
— Северин про вашу милость так не говорит, вельможный князь.
— Я князь и воевода.
— Вот то-то же…
— Если ты пришла за него просить, то заранее предупреждаю — ничего не выйдет. Его… дела…
— Он за край наш, за людей воюет, вельможный князь, а на войне не без убитого.
Острожский воззрился на Мелашку совсем другими, словно испуганными глазами. Из уст простой рыбачки он ожидал услышать что угодно: слова рабской покорности, нищенскую мольбу о помощи хлебом или деньгами, даже грубую брань. Но услышать от хлопки такое ясное понимание событий — этого он никак не ожидал. Одна ли она знает это со слов Наливайко или и другие крестьяне так рассуждают? Недаром же они присоединяются к мятежникам, грамоты панские уничтожают и свободы от короны польской добиваются. Теперь понятно, почему в селах, через которые проходил Наливайко, люди говорят с воеводой и его дозорцами совсем новым языком. Слова прежние, а звучат по-иному. Да уже и слова другие появляются там, где прошел Наливайко. И разве только слова?..
— Верно, на войне не без убитого. Да ты посиди, Мелашка, и… скажи, какой помощи просишь у воеводы. Я старик уже и за Украину воюю не мечом, а добрым словом.
— Об этом и говорил Северин, вспоминая вашу милость.:.
— Твой Северин обещал меня, старого князя, повесить на площади в Остроге. Об этом не говорил он со своей нареченной?.
— Ей-богу, об этом не говорил. Да об этом и говорить негоже, срамно. Гневитесь на него, не зная за что.
— Чего же ты хочешь от воеводы?
— Пусть ваша милость пошлет джуру на Низ, «в Сечь, уговорить запорожцев идти на спасение Наливайко с повстанцами.
— Ого, девушка! Да ты, вижу, ума лишилась от любви к своему Северину! Однако он… стоит того.
Не смейтесь надо мной, вельможный князь. Вам ничего не стоит послать человека. А спасете вы тысячи наших людей, и эти тысячи всю жизнь будут охранять вас от настоящих злодеев. Или так уж вы счастливы под короной польских панов? Не вы ли книжки, говорят, пишете про веру и грамоту нашего края? Не над вами ли насмехаются коронные гетманы польские? Ведь все это знает Северин и нам говорит, знают его люди. Они уважают вас и, уважая, прощают. Мне рассказали…
— Что она говорит?! — со страхом шептал старый воевода, и губы у него дрожали, как в лихорадке.
Оперся рукою о стол, подошел к Мелашке вдоль стола. Вдруг заметил отца Демьяна, про которого забыл в странном разговоре с этой девушкой. Махнул рукой, чтоб замолчала, чтоб не пересчитывала все его болезненные раны. Тихо обратился к попу:
— Скажите ей, батюшка. Нас и так считают сообщниками вашего брата Северина… Запорожцы сердятся за Пятку.
— А в Сечи пусть и не знают, что это вы человека к ним засылаете. Он может сказать, что послан от… людей Украины.
Теперь Мелашка уже не была похожа на несчастную и немощную женщину, которую драгуны могли убить или выгнать за город. Она стояла гордая сознанием, что действует во имя великого дела. Она уже не просила, а предлагала, как своему тайному союзнику…
Отец Демьян ерзал по скамье, не зная, встать ему для ответа или остаться сидеть. Наконец, полуприподнявшись, повернулся всем телом к Мелашке, хотя слова свои обращал не только к ней:
— Если с Низу прибудут запорожцы, то это уже не будет спасение одного человека. Они вступят в бой с гетманом и…
— Это ж и нужно, батюшка!
— Избави, господи, душу мою от меча вражьего…
Кому это нужно в наше время смуты в стране? Не время нам в бой с короною вступать. Взявший. меч от меча и погибнет, раба господня, и не нам в спор вступать, останавливая меч в руке польской державы.
— Северин считался братом вашим, батюшка, — задумчиво произнес воевода.
— Про это слышали вы, ваша мощь, из уст покорного духовника вашего три года тому назад. «Гнева божьего достойный раб…» — милостиво сказать Изволили вы тогда, ваша милость. Теперь, когда этот богоотступный брат секиру поднял и над моей головой, пренебрегая кровью родной, — не брат он мне!..
На минуту все смолкли в комнате, и жизнь природы ворвалась сюда со своими шумами. Гудел весенний ветер, скрипели столетние липы и дубы. Внизу, где-то меж крутыми берегами, ревела — казалось, торжественно — вода в водопадах Горыни. Все трое прислушивались к этим звукам, забыв на миг свои заботы.
Поэтично настроенный старый воевода, вслушиваясь в голоса весны, вдруг высказал неожиданную даже для него самого мысль:
— Пан сотник имел право гневаться на нас с вами, отче. Он служил роду нашему не только оружием, а и разумом… А в гневе человек веяного наговорит.
— Так милостивый пан воевода все-таки пошлет?
— Нет, Мелашка. Отец Демьян все сказал. Прощать не он нас, а мы его должны. А делать то, что не в наших силах, мы не станем. Иди с миром и молись за своего падшего Северина. Я умываю руки…
— Как Пилат Понтийский?
— А ты откуда это знаешь? — всполошился оскорбленный и удивленный князь.
— Пятнадцать лет каждую страстную пятницу слушаю это, из евангелия читает батюшка в церкви, и теперь понимаю, про кою там говорится… Да дайте хоть коня! Из воеводства, из рук этих… драгунов выпустите. Сама на Сечь подамся и сделаю, что смогу.
Воевода молчал. Он терзался внутренней борьбой между чувством и долгом… Приняв молчание князя за согласие, Мелашка шагнула к нему в порыве благодарности, но Острожский настороженно отступил и почти гневно ответил:
— Нет, и коня не дам… Единственную милость получишь — живую из замка выпущу, и то если никому не скажешь, зачем приходила.
Мелашка опять поникла. Вот-вот на колени упадет и полы княжьего жупана слезами обольет. Но не упала и не заплакала. Только сгорбилась и ушла, старательно и тихо прикрыв за собой дверь. Даже «прощайте» не сказала. Слышно было, как шла по соседней комнате, как присоединился кто-то к ней и проводил до выходных дверей.
Воевода внезапно вскочил с места, протянул обе руки к дверям и крикнул:
— Остановите ее!.. Отец Демьян, велите дать ей коня и охранную грамоту. Люди же мы и ответ перед богом вместе с ней держать будем!.. Пусть идет. Мы умрем, а они должны жить, и пусть какую хотят Украину себе создают… Чего ж вы? Я вам приказываю!..
Отец Демьян вскочил, на минуту задержался у дверей и вышел. Но в дверях соседней комнаты Острожский снова остановил попа:
— Постойте… Я вспомнил: «Бедняцким судом, — говорит, — осудим, и народ вас накажет на площади!..» А что делается на Брацлавщине, где он прошел! Убивают сольтисов, дозорцев… Своих старост в селе выбирают, займанщину не платят и свои земли засевают в первую очередь… Не нужно! Пусть идет, куда знает, а если… Украина! Бунтовщик… и за Украину воюет…
Острожский глубоко и тяжело вздохнул. Побежал обратно в комнату. У двери остановился.
— А может, велите, батюшка, дать ей коня. Грамот не нужно, а коня и пищу дайте… Уважают, говорит, и, уважая, прощают. Так, прощают… Господи, царю всевышний, подаждь ми силу… Это мое последнее слово, отец Демьян.
Отец Демьян покорно направился к выходу.
Перед ним раскрылись двери, и моложавый сотник драгунов Радзивилла, вежливо поклонившись, сказал:
— Пожалуйста, любезный пан духовник, передайте его мощи, пану воеводе, что гетман великого княжества литовского Криштоф Радзивилл казнил женщину из Дубно… Перед смертью эта хлопка городила что-то про отраву для пани Середзянки и про плату — за это от воеводы…
В открытых дверях насупротив стоял побледневший князь. Старческое лицо еще больше покрылось морщинами и дрожало.
— Замолчите вы, пан сотник!..
Когда через час отец Демьян зашел в комнату, старый князь лежал в кровати. В княжеском, черного сафьяна кресле сидел-Криштоф Радзивилл и на полуслове прервал разговор с тестем.
— Дали ей коня и продовольствие, отче Демьян? — спросил Острожский.
— Каюсь, ваша мощь, не выполнил приказа. Задержался у вашей милости, а она ушла неизвестно по какой дороге…
Воевода пристально всматривался в своего духовника; все, что ему нужно было узнать, он прочитал по выражению глаз попа, по его окаменелому лицу. Поп ему солгал, как лгал себе, когда отказывал Мелашке в помощи. Воевода почувствовал глубокое удовлетворение. Его сердце спокойно и совесть чиста, и честь княжеская сохранена. Никто не обвинит воеводу в дружбе с бунтовщиками, и Украина не будет в претензии на равнодушие старика к ее судьбе…
Радзивилл нарушил глубокую задумчивость князя:
— Верно, речь идет о той хлопке? Ну, так мои драгуны потешатся этой смазливой девчонкой, если она без грамот и писем попытается выйти из замка.
— Хорошо, батюшка. Хорошо, что вы так поступили. Сгоряча хотел… добро сделать по просьбе хлопки. Однако… Да, можете идти, отче.
Окаменелое лицо духовника чуть-чуть шевельнулось. Склонилась голова в низком поклоне, — отец Демьян, отдав должное почтение обоим можновладцам, вышел. Его глаза могли бы сказать Радзивиллу о насмешке над ним. Ибо Мелашка, вновь переодетая в мужской костюм, на глазах у Демьяна выехала за город на испытанном в беге коне из воеводских конюшен. За пазуху положила короткое письмо, полученное от отца Демьяна за печатью воеводы Острожского: «.. к панам знатным земель и воеводств украинских поднепровских, чтобы не чинили вреда слуге верному воеводскому…»
«А может быть, и в самом деле не следовало выполнять этого приказа? Князей и в ступе не разберешь… — тревожно раздумывал поп, уже выйдя за двери воеводских покоев. — Э, да все равно не приведет господь грешной женщине в такую даль добраться, по-мужски сидя верхом на коне…»
И совесть и честь княжеского духовника тоже не были ущемлены этими действиями.
Круг старшин, собравшись на скорую руку, снова выбрал гетманом войска Григора Лободу. Шаулу отвезли в Переяслав и сдали на руки лекарю, пленному крымскому татарину Мурзе. Наливайко не было в кругу, — ему пришлось караулить на Днепре и портить Жолкевскому настроение, мешая его переправе с киевского на левый берег. Весть об избрании Лободы Наливайко принял спокойно, только поинтересовался мнением круга о дальнейших действиях войска.
Юрко Мазур сообщил ему:
— Лобода хочет защищать Днепр и договориться с Жолкевским…
— О чем договориться?
— О мире. Собственно, не о мире, потому что об этом и речи не было, а об увеличении реестра и о том, чтобы корона не строила крепостей на. Днепре.
— Не выйдет это. Корона будет строить крепости, потому что шляхта польская хочет прибрать к рукам нашу страну. Мы должны защищаться, защищать Украину от насилия. Нобилитация нескольких тысяч украинцев — это бесчестная взятка, которой польский пан хочет купить нас, ослепить нам глаза, а в нобилитованных казаках получить себе верных псов. Не будет этого! И Днепр караулить сейчас тоже не время, не будем.
— Однако, Северин… Гетман Лобода приказывает стоять и караулить.
"— А я прикажу идти па Низ или На… Путивль, к русским!..
Мазур и дивился, и любовался, глядя на Наливайко. Слова друга резали слух, тревожили казачью Душу:
— Так это… черная рада?
— Не черная, а кровью наших сердец окрашенная рада. Юрко! Что ты выторгуешь у этого бесноватого пса, у перебежчика Жолкевского, у злого янычара? И отчего это я обязан торговаться с насильником, с непрошеным захватчиком моих земель, моих вольностей, моей жизни? Он захочет ввести унию, а то и католичество на Украине, захочет построить польские крепости на границах с Москвой, захочет стать гетманом над украинцами, выдав наши головы на глумление Варшавы и всего света. На наших костях он будет строить свое можновладство, свою славу, будет расширять границы Речи Посполитой Польской! Не хочу я торговаться с ним, не буду торговать Украиною, вот и все!
Мазур пожал плечами. Из лесу к ним, на широкую песчаную косу берега, направлялась группа всадников. Впереди на тяжелом коне тяжело ехал дородный Лобода. Зеленый пояс широко опоясывал его толстый живот, а за поясом торчала гетманская булава.
Наливайко и Мазур двинулись навстречу старшинам. С киевского берега донесся звук выстрела из гаковницы. Оба коня порывисто повернули к Днепру.
— Жолкевский подает кому-то сигнал, — вслух подумал Наливайко.
Вглядывались в противоположный берег. Там, под высоким обрывом, ниже печерской церкви, суетилась толпа людей. Над ними всплывала серая тучка дыма от выстрела из гаковницы.
— Из кустарников лодку спускают в воду. Иди, Юрко, вели Демьяну два раза выпалить из пушки и заставить повернуть, если не потопить смельчаков.
Лобода услышал приказ Наливайко. Крикнул Мазуру:.
— Не нужно! Должны вернуться от пана Жолкевского наши послы.
— Какие послы, пан Лобода? — удивился Наливайко. — Со вчерашнего дня караулю на Днепре, должен бы знать, кого посылали на киевский берег.
— Наши послы — есаул Морчевский и сотник Заблудовский. Еще вчера с утра под Троещиною в тумане переправились.
— Пан… гетман, насчет этого ведь не было совета старшин.
— Это сделали они по собственному почину, чтобы выведать про войско нашего врага, пан Северин. Я велел им на случай, если б они попались в руки пану Жолкевскому, выдать себя за послов и после переговоров выстрелить один раз из гаковницы. Вчера я был полковником, караулил под Троещиною, а пан Северин был гетманом. Сегодня же я… гетман и этот поступок двух наших смельчаков вполне одобряю. Правильно, господа старшины?
Несколько голосов из группы старшин подтвердили: -
— Правильно…
Лодка пошла от берега наискосок. Вода сносила ее. И вся компания старшин двинулась следом за Лободой вдоль берега вниз по течению. Наливайко остался и сошел с коня. На него оглянулись полковники, сотники, есаулы. Оглянулся также и Лобода. И остановил коня. Мгновение подумал, посмотрел на лодку среди Днепра:
— А зачем, в самом деле, ехать им навстречу? Пан Северин караулит при войске на берегу, останемся и мы с ним.
И полсотни коней повернули, окружили вороного коня Наливайко. Старшины соскочили с коней. Двое самых молодых из реестровых полков подбежали к Лободе и помогли ему по-гетмански торжественно последним сойти с седла.
— А погодка, Панове, деньки пошли!.. — как ни в чем не бывало восторгался Лобода, заходя в толпу.
Рукою поправил булаву, снял с цепочки под поясом золотую турецкую табакерку и, следя глазами
За лодкой на Днепре, смачно, но два раза в каждую ноздрю, затянулся табаком. Несколько старшин по его примеру принялись набивать на зеленовато черный ноготь большого пальца табак, — кто из серебряной, а кто и вовсе из роговой табакерки. Иные отворачивались, скрывая свою бедность при виде гетманской роскоши. По берегу над Днепром стало разноситься смачное чиханье с выкриками, со сладким кряхтеньем. Увлажнились глаза, засветились приветливей.
— Нюхайте, Северин, га-ап-чхи-и! — протянул Лобода свою драгоценную табакерку Наливайко.
Наливайко взял ее из гетманских рук, осмотрел, как следует осматривать, принимая из важных рук знак — почтения. Для виду даже стукнул раза два ногтем о крышку табакерки и вернул ее гетману.
— Покорно благодарю, — пан Григор.
— Га-апч-хи!.. Что, не употребляете? Какой же вы казак после этого, го-го-го…
— Не по коню корм, пан — гетман. Трубкой иногда балуюсь.
И тоже рассмеялся — внезапно и громко. Этот смех Наливайко привольно раскатился над толпой, восторжествовав над насмешливым гоготанием Григора Лободы. И Лобода умолк.
Лодка пристала к берегу вдалеке, за самым углом днепровской косы. Оттуда, увязая в песке, к группе старшин направились четверо. Ожидавшие только двоих — Морчевского и Заблудовского, старшины переглянулись и невольно двинулись навстречу. С казачьими послами прибыли два поляка. Оба были одеты в простую жолнерскую одежду; на поясах у них висели кривые карабели. Приблизившись к группе, они стали озираться, как пойманные, оглядывали коней и глупо улыбались каждому из старшин. Наперебой, слишком громко и неуместно здоровались:
— Челом — вам, рыцари славные!
— Челом панам полковникам и пану Наливаю!
Лободу это задело за живое. Ни Заблудовский, ни Морчевский не знали еще про избрание его гетманом… После тяжелого ранения Шаулы гетмановал Наливайко, переправой через Днепр руководил Наливайко, его слушались в полках и в обозе.
— Вы кто будете, послы пана Жолкевского? — спросил Лобода, подступая к ним, как резник к приведенному быку. — Я гетман войска украинского Лобода! Прошу отвечать мне…
— Челом, челом гетману, славному пану Лободе! Были мы послами, да стали казаками, пан гетман.
— Как это стали казаками?
— А так… — человек в жолнерской одежде, который старался, но не мог скрыть своеобразного польского акцента, смешно расставил руки перед Лободою.
Сотник Заблудовский пояснил:
— Они, вельможный пан гетман, еще в лодке выразили желание сделаться казаками и не возвращаться на коронную службу.
— Вот как!
Лобода высоко поднял брови и полунасмешливым взглядом обвел окружающих. Заявление послов показалось старшинам настолько неожиданным, что каждый из них только и мог, что удивленно поднять брови. Сказать что-нибудь так, сразу, никто не отважился. Неожиданных перебежчиков окружили кольцом людей и коней. Их осматривали, пытливо вглядывались в лица, вдумывались в их неожиданное заявление. Лишь сотник Заблудовский, гордый этой своей «победой», важно заговорил:
— Пан гетман и славные старшины… Должен доложить…:
— Говори, пан сотник.
— Пан Жолкевский хотел нам головы снять за наше появление в Киеве. Тогда мы оказали, что мы послы, и должны были держать пред ним и речи посольские.
— Что же вы ему сказали?
— К миру призывали. Пан Жолкевский согласен принять этот артикул, но требует выдачи ему всей артиллерии и знамен с клейнодами да в придачу еще и зачинщиков этого бунта.
— Зачинщиков?.. — Лобода опять недоуменно посмотрел на старшин, пожимая плечами, разводя руками. и этим подчеркивая свое удивление. — Каких ему зачинщиков?
— То же самое точно сказали и мы ему. И пан гетман взбесился, ногой топать стал. «Не знаете, — кричит, — зачинщиков своих не знаете?..» Однако и сам одного только пана… Наливайко назвал да батраков велел вернуть панам, от которых удрали они.
— Холера его матери!
— В печенки ему сто болячек!
— А кукиша витого он не захотел?
Гетман Лобода важно взялся за булаву и стал успокаивать старшин:
— Спокойно, Панове! Это ведь только слова… В ответ на эти требования пана Жолкевского мы можем поставить свои. К примеру, пусть выдаст нам…
— За Наливайко, пан Лобода? — резко и недружелюбно спросил Карпо Богун, порываясь с конем в середину.
— Говорю: к примеру. Это и означает, что за пана Северина я никого не намерен выменивать. Успокойтесь, Панове… Пусть говорят теперь эти два перебежчика. Вот хоть бы вы, пан жолнер. Прошу пана сказать, какие условия пан гетман приказал вам отстаивать.
К середине круга, где стояли перебежчики и Лобода, прошел Наливайко, отдав Богуну своего коня. С виду он казался спокойным, лишь глаза у него пылали. Перебежчик, не выдержав уничтожающего взгляда Наливайко, отступил перед ним.
— Ну, пан перебежчик, скажите, пожалуйста, кого предлагаете выменять за Наливайко? Я Наливайко. Кого, паны ляхи, не пожалеете за меня, а?
— Помилуйте, пан Наливайко… я искренний сторонник ваш. Пану гетману позволительно было только сказать…
— Примеряла Химка свиту, не по ней шиту… Я не свитка, к сведению пана гетмана, и из него порядочной Химки не будет. Не примеряйте меня, я шит не на польские плечи. А вам, братья-казаки, хочу сказать, что не верю я этим перебежчикам.
Круг старшин, словно кто толкнул его в самое больное место, раздался. В центре остались поляки, Лобода и Заблудовский. Лобода оглянулся и опять ухватился за булаву, вытащил из-за пояса и пригрозил ею в воздухе. Но говор среди старшин не только не прекратился, а из шепота перешел в крик. Как обычно, старшины разделились на сторонников Наливайко и сторонников Лободы.
Стах Заблудовский подошел к Лободе и на ухо прошептал:
— Пан Жолкевский желает поговорить с паном Лободой с глазу на глаз. Предлагает послать Наливайко на лодке для переговоров, а потом… пан Лобода выехал бы. Пани гетманша… сердечно приветствовала, любви и прощения просила у пана…
Как ужаленный отскочил Лобода от сотника. Искал слов и не находил. Лицо налилось кровью, даже посинело, грудь дышала тяжело, как кузнечный мех. Но Заблудовский мигом исчез в толпе. И гетман, сдержав себя, обратился к Наливайко:
— У вас, пан Наливайко, верно, есть доказательства?
— Никаких. Известна лисья натура Жолкевского и подлость всего отродья шляхты. Не верю я шляхте, нельзя им верить, потому что, как ловкие воры, и душу могут выкрасть у неосторожных. В ответ Жолкевскому, чтоб хитрил умнее, предлагаю обоим послам снять головы.
— Ай! — не выдержал один, и крик этот, как кнутом, резанул присутствовавших.
Непроизвольный возглас перебежчика как бы подтверждал правоту Наливайко. Лобода видел, что (ряды его сторонников редеют. Поведение Наливайко, его прямота и решительность нравились казачьему характеру старшин. Жолкевский обращается с ними так, будто не они его разбили под Острым Камнем, будто существуют они только по его милости. Он выставляет требования, издевается над военными обычаями. Где это видано было, чтобы разбитый противник начинал с требований выдать ему на глумление самых отважных воинов?..
Лобода понял настроение старшин и решил во что бы то ни стало спасти свой авторитет:
— Пан Наливайко слишком смело ведет себя… Ведь тут есть гетман, выбранный вами, господа старшины!.. Ради спокойствия в нашем краю мы не должны останавливаться ни перед чем и даже…
— За смерть Наливайко этого спокойствия не выменяешь, пан гетман, — опять отозвался Карпо Богун, садясь на коня.
— Разве что… гетманшу свою, распутную пани Латку, выменяешь за наши головы, пан Лобода…
— Кто это сказал? — вскинулся разгневанный гетман.
— Я, пан гетман, это сказал и могу сказать еще больше, господа старшины, если еврею Лейбе позволено будет все сказать…
Лобода оторопел, но быстро овладел собою и схватился за саблю. Но Лейбу отодвинул Наливайко, и пред гневным гетманом встала его крепкая фигура. Он не хватался за саблю, не ел глазами противника и гнев свой держал закованным в спокойствие. Как два льва, смотрели друг на друга. Грузный и словно распухший от злости гетман стоял с булавой в левой и с саблей в правой руке. А против него — на полголовы выше, с открытым лицом и молодой отвагой — стоял Наливайко, уперев левую руку в бок, будто собрался идти в пляс. В этих двух существах бушевала стихия, кипело море гнева и пенилось, в бессилии ударяясь о каменную скалу силы и спокойствия. Наткнувшись на. скалу, Лобода отступил, оставил саблю, а булаву переложил в правую руку. Сторонников у него осталось совсем мало. Гетман мигом рассчитал свои шансы, набрал воздуху в широкую грудь и даже примирительно улыбнулся:
— Айв самом деле пан Северин прав. Эти паны ничем не доказали…
— Вы не посмеете! — воскликнул перепуганный «перебежчик». — Это есть… это есть… любезный пан гетман…
Его перебил другой перебежчик, который до того молчал:
— Пан Жолкевский не стерпит этого надругательства над своей честью…
— А мы сообщим ему, что вы перебежчики, изменники короне. — успокоил Наливайко.
Поляк заметался в кругу, точно ища союзников среди старшин.
— Пожалейте… Я шляхтич… Я все открою… Гетман посылает войско в Триполье, чтобы перейти Днепр и захватить ваших жен в Переяславе… Пожалейте, признаюсь…
Шляхтич хорошо знал казачьи обычаи и не ждал повторения приговора. Пустился бежать прямо в толпу, где увидел сотника Заблудовского. Лобода из грузного гетмана мигом преобразился в ловкого рубаку. В руке у него сверкнула сабля — отрубленная голова шляхтича с лету упала к ногам старшин. В то же мгновение молодой полковник реестровиков наискось разрубил второго перебежчика.
— На копья головы, на пики! Пусть видит Жолкевский, как мы принимаем его хитрости! На копья! — свирепствовал Лобода.
Стах Заблудовский первый бросился к казакам доставать пики, и скоро две головы торчали высоко над песчаным левым берегом Днепра.
С правого берега Днепра донеслись пушечные выстрелы, но ядер видно не было. Нагорной дорогой двигались несколько возов с лодками и прочим имуществом. Замолкли казачьи старшины, всматриваясь в это движение поляков на киевском берегу. И Стах Заблудовский пояснил:
— Пан Жолкевский еще ночью отправил войска в Триполье, а теперь посылает им на возах приспособления для переправы и орудия для сражения. Вероломное киевское мещанство готовило эти лодки, сам видел…
В напряженной атмосфере эти слова, словно порох, зажгли людей. В одно мгновение старшины уже были на конях. К Лободе только ради приличия обращались:
— Пан гетман, прикажи на Переяслав гнать. Там имущество, дети и жены…
— Вдоль Днепра на Низ пойдем… Хану крымскому передадимся, а не быть нам в руках Жолкевского.
— На Переяслав! Там решим. На Переяслав!
Лобода пытался как-нибудь унять панику, хватался за булаву и все-таки вскочил на коня вслед за старшинами. Только сильный голос Наливайко заставил умолкнуть всех вокруг.
— Не в Триполье, а здесь, под Киевом, Жолкевский переправит свои войска!!! Господа старшины! Этот десяток возов и сотня жолнеров за ними на киевском берегу не что иное, как обман, маневр. Какой дурак станет показывать врагу, что он собирается делать? Нас дурачат. Предлагаю не снимать охраны с Днепра, а войско направить в степи, на Путивль, к Москве! Нам нужно спокойно разобраться, кто чего хочет. Жен, детей оставим в Переяславе, — ведь не дети нужны ляхам, а мы, живая казачья сила, и нас они будут преследовать…
— Верно!
— Что он мелет?
— В степи! Это правда! К бою строиться в ряды надо заблаговременно и силы свои соединить с московитами против ляха!..
Лобода и тут молниеносно оценил положение. Не таким себя дураком считал, чтобы снова оказаться без поддержки, без старшин. Пустил в ход булаву и голос, коня своего поставил рядом с конем Наливайко. И приказал полковнику Кремпскому идти с войском в степи, в направлении на Лубны, забрав весь лагерь из Переяслава, с женами и детьми.
— А защищать здесь днепровскую переправу останемся мы — я и пан Северин, да несколько сот казаков с паном сотником Заблудовским…
— Согласен, остаюсь! — словно принимая вызов, крикнул Наливайко.
Только пристально посмотрел прямо в глаза Лободе, потом повернул коня и поехал вдоль Днепра, против течения.
Рано на рассвете следующего дня, когда еще держался слабенький утренний морозец, на берегу Днепра из лесного куреня выехал Лобода. На песчаной косе он уже застал Наливайко и сотника Заблудовского. Несколько всадников-казаков стояли в стороне среди тальника. Их приглушенные голоса доносились невнятно, будто из-под земли, да лошади изредка похрапывали ноздрями.
Заблудовский выехал навстречу Лободе и сообщил, что на киевском берегу уже готовят две лодки с белыми полотнищами на пиках. Гетман остановил коня, не доезжая до Наливайко, долго всматривался в лодки, прищурив глаза. Легкий туман как-то торжествено поднимался над рекою, глаза гетмана едва нащупали сквозь него противоположный берег. Не поворачивая головы, приглушенным голосом спросил:
— Говорили, пан сотник?
— Разговаривали, пан гетман. Это какой-то дьявол, а не человек. Только намекнул я, что ему следовало бы выехать на лодке для переговоров с доверенным лицом пана Жолкевского, а он… и слушать не захотел.
— Что говорит?
— А ничего не говорит. «Не надоедай, — говорит, — пан сотник, не приставай с глупостями».
— А вы бы, пан Стах, сказали ему, что это мнение гетмана.
— Сказал, пан Лобода, оказал и это. Так ведь он желает сам с вами, пан Лобода, посоветоваться об этом и такое еще сказал…
— Что именно? Скорее, не тяните!
. — И сам не пойму, пан гетман, к чему это: «Казак, — говорит, — на воле, пока на коне в поле…»
— Правду сказал! — грубым голосом ответил гетман.
Наливайко не понравилась секретная беседа Лободы с сотником, и он двинулся к ним. Услышал грубый голос Лободы и шутливым тоном отозвался:
— «Когда пан гетман натощак ругается, весь день ему удачи нс будет», — говорит казачья мудрость.
Но ни шутливый тон, ни поговорка не скрыли от Лободы, что Наливайко издевается над ним. Догадывается ли он о планах гетмана Жолкевского или нет, но поговоркой намекает на неудачу этих планов… На устах Лободы заиграла приветливая улыбка, и тем же шутливым тоном, что и Наливайко, он ответил:
— А гетман ту неудачу руганью покроет, пан Северин, и вновь начнет удачи добиваться… Доброго утра! Пан сотник сообщил, что тот берег снаряжает парламентеров, пан Наливайко?
— Вероятно, что-то снаряжают. Шумят с ночи, белые тряпки на лодки нацепили. А там где-то дальше, может быть, и жолнеров уже посадили в лодки. Имеем дело с Жолкевским, а он действует всегда наперекор и правилам войны, и обычаям рыцарским, и даже собственным словам и обещаниям. Предлагаю послать берегом казаков вверх и вниз во Днепру.
— Правильно. Пан сотник, делайте, как пан Наливайко предлагает.
Тяжело сошел с седла, поводья отдал джуре и направился напрямик по шелестевшему песку косы к воде. Слегка хрустела примороженная корка под тяжелой поступью Лободы. Когда мелкая тиховодная зыбь коснулась сафьяновых сапог, он остановился, нагнулся и обеими руками набрал в пригоршню воды.
— Господи боже, благослови, — произнес вслух и, хлебнув из пригоршни, добавил: — Ну, вот и не натощак, пан Северин. А хороша вода в нашем Днепре!;
— На то и Днепр, пан Григор, чтоб вода в нем была наша… Кажется, весло в кольце заскрипело? Так и есть, лодка идет.
Сквозь поредевший туман на поверхности воды вырисовалась лодка с двумя гребцами. Оба сидели лицом к корме и так налегали на весла, что лодка, лишь слегка направленная против течения, быстро приближалась к левому берегу. На пруту, прилаженном к носу лодки, развевался белый полотняный платок.
Наливайко тоже сошел с коня, но не отдал его джуре. Совсем рассвело; заметно спадал заморозок; размяк под ногами насыщенный водою песок. Конь Наливайко низко гнул шею, нюхал вязкий песок или игриво старался укусить хозяина за ноги. Лобода, не оглядываясь, равнодушно произнес:
— Вам, пан Северин, придется быть нашим парламентером. Князь Острожский высокого мнения о ваших дипломатических способностях.
— Должен поблагодарить пана гетмана за высокую честь. Скучный и излишний разговор. Тем более, что и разговаривать придется не с Жолкевским?
— С его послом, верно. Однако пан Северин мог бы отправиться и к тому берегу и вызвать для переговоров самого гетмана.
— Нет… Хотел бы я на этом берегу, и то только на саблях, договориться с паном ляхом.
— Неуместная шутка, пан Северин. Не мешало бы посерьезней говорить о таких важных вещах. Дело идет ведь о нашем войске…
— И об Украине, пан Григор.
И замолчали оба, внимательно следя глазами за лодкой. Она наехала на косу, нагнала низкую волну, залившую острые, по-турецки загнутые вверх носки сафьяновых сапог гетмана. Он отступил. Наливайко все так же неподвижно стоял и всматривался уже не в прибывших на лодке, а в противоположный берег, где снаряжалась к отплытию вторая лодка побольше.
— Челом уважаемому пану Лободе! — обратился гребец, вылезая вброд на косу.
Второй остался в лодке. Весла взял к себе на колени, поставив их так, как птица поднимает крылья перед взлетом.
— Челом, челом, Панове. Что скажете, с чем прибыли?
Лобода взялся за булаву и все еще отступал — то ли от зыби волны, чтоб опять не замочить дорогой турецкий сафьян сапог, то ли заманивая подальше от лодки и от Наливайко этого посла Жолкевского.
— Его мощь польный гетман войск, пан Станислав Жолкевский, предлагает пану Лободе переговоры на середине реки. В той второй лодке выедет на Днепр пан Струсь, которого пан Лобода хорошо знает. От вас, верно…
— От нас поедет… пан Северин Наливайко.
И в ту же секунду Лобода обернулся. В окружении казаков, стоя рядом с сотником Заблудовским, тихо, но очень весело хохотал Наливайко.
— Вам, пан, весело, а… дело совсем не смешное…
— А я люблю смешные дела, потому и не поеду, пан Лобода. Передайте своему Жолкевскому, что Наливайко согласен разговаривать с ним только на саблях… Ну, чего ж, вы, пан Лобода, медлите? Садитесь в лодку, поговорите с паном… Струсем. Ведь не за мной же Жолкевский посылает на Днепр пана Струся?
И, закинув поводья, молодецки сел на коня. Круг казаков расступился и пропустил Наливайко на заросший луговой травою берег. Остановившись против лодки, Наливайко полушутливо, но тоном приказа крикнул гребцу, все еще державшему весла в руках:
— Гей, пан гребец! Выходи, выходи на берег, своих гребцов пошлем с паном гетманом. Выходи, трубку выкурим, пока пан гетман будет договариваться со Струсем. Ну, кому я сказал?
Наливайко выхватил саблю и пустил коня к лодке. Гребец выскочил в воду и с поднятыми руками побрел на берег. Тем временем Наливайко велел четырем джурам Лободы отдать коней казакам и сесть в лодку. Обнаженная и блестящая сабля в руках Наливайко грозно взлетала в воздухе, и джуры исполняли его приказания проворней, чем приказы Лободы. Лобода оторопелыми глазами смотрел на все это и не находил слов. Джуры вытащили лодку на песок и выжидающе стали по-двое с обеих сторон. Гетман, словно ожидая, что Наливайко вот-вот и ему отдаст приказ, на какую-то секунду замер на месте, а потом проворно направился к лодке и сел в нее. Высоко возвышаясь над берегом, сидел на вороном белокопытом коне, как ночь мрачный и страшный Северин Наливайко. Ни один мускул ни на лице, ни во всем его существе не шевельнулся, и даже конь камнем замер в те минуты. Лишь тогда, когда лодка, оттолкнутая джурами, качнулась на воде, Наливайко выдохнул воздух из груди и вытащил из- за пояса трубку и кисет. Не спускал с Лободы задумчивого взора, но тот почувствовал, что самое страшное, что могло случиться, уже прошло. Вздохнув, пожаловался:
— Прямо в зубы врагу приходится ехать, пан Северин. А все ради дела, ради великого дела…
— Ради такого дела, пан Григор, и враг вас не тронет… — многозначительно ответил Наливайко, беспечно опустил поводья на гриву и, пригнувшись, высек огня в трубку.
Возле поля ков-гребцов стояла казачья стража.
В лодке, выехавшей навстречу Лободе, тоже были четыре гребца. Посреди лодки, во весь рост, маячила вооруженная фигура воина. Обнаженною саблей он оперся о борт лодки, четырехугольную шапку с горделивым пером и самоцветами немного сбил рукою со лба и пристально смотрел на косу левого берега. Наливайко показалось, что, переступая в лодке, он будто припадал на левую ногу. Усмехаясь, затянулся из трубки, сказал про себя:
«И когда это пан брацлавский староста на ногу охромел?»
На середине Днепра гребцы в обеих лодках без уговора и приказов повернули против течения и стали грести медленней, почти сближаясь. Течение не позволяло лодкам двигаться вперед, и они, будто привязанные, остановились на месте.
— Я Струсь, брацлавский староста, уважаемый пан Лобода. Вы обещали другого посла для переговоров прислать…
— Виноват, вельможный пап Струсь. Тот посол разве что завязанный в мешок сел бы в лодку. Не переносит лодки, степь любит и спит в седле с саблей в руках наш пан Наливайко, вельможный пан Струсь…
Лобода невольно отшатнулся, в лодке он увидел не Струся, а переодетого самого гетмана Жолкевского. На правом берегу Днепра жолнеры высыпали на самые высокие пригорки, и их пьяный гомон доносился на середину реки. А на левом, как монумент, стоял один лишь всадник. Мог бы ускакать прочь, исчезнуть в лесных чащах, в просторах степных. Так нет «же, стоит и будто вслушивается в затаенные и тревожные думы Григора Лободы.
— Готов выслушать, ваша мощь, условия мира меж казаками и войском Речи Посполитой Польской.
Лодки теперь сблизились настолько, что гребцы чуть не задевали веслами о весла. Лобода увидел, что в лодке Жолкевского притаились на дне спрятанные жолнеры.
Чувство стыда проснулось даже в Лободе, и он повернулся спиною к всаднику, стоявшему на косе левого берега Днепра. Жолкевский пересел на борт лодки, качнув ее и еще больше открыв спрятанных жолнеров.
— Пан Лобода знает, как милостиво корона польская отнеслась к нему, и сейчас кое-какие проделки казакования на Украине простит ему, если… Наши лодки сносит течение, сильнее гребите, господа мазуры!
— Если? — напомнил Лобода глухим басом.
— Если пан Лобода выполнит изложенные… условия: выдаст в руки короны живого Наливайко, все оружие и знамена, а батраков распустит по их помещикам.
— Слишком дорого, дан… Струсь.
— Товар стоит того… Пан Лобода получит польское дворянство и собственный герб. Похлопочу у короля, о персональных привилегиях…
— Позор предательства не имеет равной платы… К тому же у Наливайко полки верных казаков.
— Бунтовщиков, хлопов, а не казаков, пан Лобода!
— Пусть и бунтовщиков, однако казаков, пан Струсь. Да против каждого такого бунтовщика мало даже трех…
Для этого пан Лобода имеет голову На Плечах… Надеюсь, что гребцами пан Лобода взял своих людей?
Этот открытый торг задевал и оскорблял запорожца Лободу, но отступать было поздно, торг начался. Совесть свою успокаивал тем, что, расставшись с Жолкевским, можно будет в среде своих старшин пересмотреть результаты этого торга. Но вместе с тем не преминул ответить на предостерегающий вопрос Жолкевского:
— Вельможный пан Струсь может положиться на этих гребцов, но и за границы парламентера не выходить. Это мои верные джуры.
— Тогда сблизим лодки. Тайные условия мира звучат громче, чем самый громкий разговор среди Днепра.
Бок о бок сошлись лодки. По два гребца в каждой опять заработали против течения, и лодки, перестав спускаться вниз, остановились посреди реки. Жолкевский не двинулся с места и намерение Лободы встать для приветствия остановил жестом руки.
Еще совсем недавно Жолкевский был только сотником войск графа Замойского. Потом — поручик. Затем последовали война под Бычиною, война с Москвою, молдавские дела, — и былой сотник Жолковский стал вельможным паном польным гетманом. Крутой путь, и взобраться по нему Лобода и сам бы непрочь. Ведь и Станиславу Жолкевскому нужна будет смена…
— Пан Лобода должен понять, что корона ждет не писем о мире, а Наливайко в руках закона… Этот же разбойник в степи — как рыба в воде, кто этого не знает. Натыкаться на его саблю… Дан Лобода, верно, понимает меня и сделает разумные выводы. ’
Лобода совсем понизил свой басовитый голос. Да, он понял, что заботит гетмана и согласен подумать об этом.
— Пану Жолкевскому не на что пожаловаться: он хотел объединения войск, хотел, чтобы я стал гетманом объединенных войск. Все это свершилось не святым духом, любезный пан Струсь. А теперь вот опять…
— Да, теперь опять, пан Лобода. И будет опять и опять, до тех пор, пока этими руками не проверю замки на руках Наливайко. Услужит мне пан Лобода в этом — каяться не будет… А если не захотите, пан Лобода, честно служить Короне польской, то… я вынужден буду сегодня же поставить в известность Наливайко и все войско хлопов о ваших прежних делах. Выбирайте, пан Лобода.
— Ох, пан… как круто месите! Войска на Лубны повел полковник Кремпский. Наливайко настаивает податься в Москву.
— Пся крев, мерзавец!
— В степи воля пана гетмана нагнать нас, но будем защищаться. В Лубнах, если господь бог приведет добраться до Лубен, остановлюсь лагерем на более долгое время. Или… или через Горошин на Сечь подамся с войском.
— Не нужно на Сечь. Лагерем — останавливайтесь. А когда окружим вас — откупайтесь Наливайко и его сторонниками… Какого дьявола караулите на берегу Днепра? Пески сторожите или с Низу помощи ждете? Не будет помощи. Мои люди перехватили лодки и повернули их на Черкассы… Принимайте разумный совет — и делу конец…
Лобода молча ежился, потом вслух подумал, вздохнув всей широкой грудью. — Пресвятая дева богородица! Какая страшная вещь — политика!
Услыша этот тревожный вздох, Жолкевский усмехнулся:
— Верно, скучаете, пан Лобода, по женушке своей, пани Лашке?.. Вы получите ее из рук в руки за Наливайко… Спокойно, пан Лобода, мы на Днепре, в лодке не одни… и опасность течения, и мои жолнеры на дне лодки. Пани Лашка находится под защитой самого гетмана, и порукой ее добродетели пусть будет честь шляхтича и государственного мужа, пан Лобода… Необузданная женщина, пан Лобода, и, боюсь, может стать если не сторонницей, то любовницей этого Наливайко… Но это уже вам, пан Лобода, лучше знать… Осторожнее, пан Лобода! Оставить саблю! Это безрассудство… Вот так лучше… Принимаю это спокойствие за ваше согласие, пан Лобода…,
Что мог сказать Лобода, снедаемый ревнивой злобой на жену, бессильной ненавистью к Жолкевскому, завистью к Наливайко и жгучим стыдом за свою навеки потерянную Казачью честь? Адский узел личных интересов затягивался для него такой петлей, из которой не так просто было вырвать свою голову. А на левом берегу, на косе, все еще маячил, как страшное предостережение, окаменевший в ожидании всадник. Лобода впопыхах бросил Жолкевскому первое, что пришло ему в голову.
— Наливайко на берегу один, можете, пан, сами даром его взять.
— Вижу. Но сотни наши еще на противоположном берегу, а он на копе. А пока он на коне и с саблею в руке… Ну, кончили, пан Лобода…
Жолкевский встал и оперся саблей о борт лодки. Лодки начали расходиться. Лобода почувствовал, как оторвалось у него от сердца все живое, что еще иногда шевелилось там и давало ему право считать себя человеком. Животный страх и злоба душили его. Просилась на язык грязная ругань.
— Проклятый лях! Как клещами схватил, донести Наливайко угрожает… Лашкою, как пряником, манит…
Его прервал передний гребец:
— Хитры ляхи, ой, хитры, пан Лобода! А Наливайко боятся. Возьмешь его такого! Всю ночь неизвестно где скакал по лесу, сотника обезоружил сонного, каждый вздох того берега чувствует… Такого бы ляхам: и Крым, и турка завоевали бы…
— Не по вашей, Максим, голове эти дела. Гребите к берегу и забудьте, что слышали на Днепре!.. Не гонец ли это от Кремпского мчится, Максим? Что-то не узнаю издали…
— Гонец, пан Лобода…
Гонец спустился навстречу лодке. Наливайко сдвинулся с места. Из тальника казаки вывели задержанных польских гребцов. Гонец сообщил:
— Пан гетман! Войска ляхов переправились через Днепр в Триполье и идут на Переяслав. В войске паника, пана гетмана требуют…
7
Сотник Дронжковский и Наливайко сблизились при отступлении из Переяслава. Долгое время добровольно прикрывали они отступающий лагерь, часто нападали внезапно на передовые отряды Жолкевского, немилосердно уничтожая их и каждый раз задерживая погоню на несколько дней. На реке Сухая Оржица в последний раз загнали в трясину несколько сотен конницы пана Белецкого, саблями натешились над ними и в послеобеденную пору присоединились к отступающим.
Под Яблоневом Наливайко оставил сотника Дронжковского с казаками, а сам поскакал вперед, чтоб разыскать Шаулу, узнать о состоянии его здоровья. Со дня его тяжелого ранения прошло много времени, и все это время не виделись они и не разговаривали. А поговорить было о чем…
По дороге и без дороги — полем, лугами, лесами шло десятитысячное войско, скрипели сотни телег, возов с женами, детьми и имуществом старшин и казаков. Никто не спешил, в полной уверенности, что оставшиеся позади них войска Северина Наливайко не дадут Жолкевскому неожиданно напасть на лагерь. «Куда идем и долго ли будем идти?» — спрашивали иногда на возах, но никакой тревоги за свою судьбу отступающие не чувствовали. Пышные травы в нетронутых степях давали корм коням да стадам овец и коров, а озера и реки доставляли вкусную пищу; запасов на возах не трогали.
Шаулу везли на двух конях, натянув на седла мешок из веревок. Испытанный Мурза неотступно был при больном, надоедал ему, но жизнь ему спас. Шаула ехал в передних рядах войска, редко видался со старшинами и о положении отступающего лагеря знал не больше рядового казака.
Отыскивая Шаулу, Наливайко нагнал Лободу, окруженного почерневшими на ветрах и солнце старшинами. Все они, даже сам гетман Лобода, отступали, как подобает воинам, — на конях и при оружии. И это успокоило Наливайко. Еще под Переяславом передавали ему, что Лобода и несколько полковников заказали себе для похода удобные экипажи.
— О, наконец-то наш Северин! — воскликнул Лобода не в меру радостным голосом.
Усталые и подавленные долгим отступлением старшины дружески приветствовали Наливайко и наперебой выражали сожаление, что так долго держали его в прикрытии. Наливайко знал, что среди них у него мало друзей, но у него был казачий характер, и самые тяжелые мысли он привык скрывать за внешней веселостью.
— Ну, что, Панове старшины, помрачнели, будто к причастию ведет вас строгий духовник! Такие степи, зеленые травы… Да на вас глядя очумеет народ, казаки в монахи убегут…
И этот бодрый голос, эта широкая казачья улыбка на губах и неутомимый дух рыцаря степей подняли настроение старшин. Юрко Мазур пришпорил коня, шапкою в воздухе помахал:
— Го-го-го!
Зашевелились старшины. Даже кони, разбуженные поводья-ми и шпорами, заржали навстречу вороному коню Наливайко.
— Господа старшины! Вижу, все вы рады видеть в своей среде неугомонного-пана Северина. Так заменим его и казаков, что прикрывают отступление. Пан Наливайко и здесь нам нужен, сами видите.
Никто не возражал. Гетман приказал подобрать три сотни наилучшим образом снаряженных реестровиков и немедленно послал их на смену казакам Наливайко и Дронжковского. Старшим над реестровиками назначил Стаха Заблудовского, которому несколько дней тому назад, в одно время с Карпо Богуном, присвоил звание хорунжего.
Наливайко в спешке согласился с такой заменой и вместе с Юрко Мазуром поскакал вперед — туда, где ехал потерявший руку и еще слабый от ран Матвей Шаула. Войска и позы стали сразу в нескольких местах переходить вброд по-весеннему многоводную реку Слепород. Гомон людей, рев окота, скрип возов, возникая у переправ на одном берегу, вмиг прекращался на другом. Тут-то Наливайко и заметил на реке двух коней, меж которыми на подвеске лежал Шаула, и озабоченного Мурзу, который суетился, отгоняя казаков и коней вокруг.
— Вот тебе и на: чужой по вере человек, далекий родом и обычаями, а душою — наш, нашими делами болеет. Если б не он, вряд бы живым остался наш Шаула… Аго-ов! Казак Матвей, не нырни за раками!
— Агов, Северин! Здесь только жабы, да и те убежали от хлопот пана Мурзы…
Встретились радостно. Мурза позволил Шауле сесть на его шатком ложе.
— Ну, как, Матвей?
— Плохо, Северин. Хотел научиться левой рукой рубаться, но попа и ложки до рту ею не донесу. Плохое казакование без руки.
— Без головы, Матвей, еще хуже, — не скрывая намека, ответил Наливайко и усмехнулся, когда Шаула, Мазур и даже Мурза, поняв, оглянулись назад, где ехал гетман со-старшинами.
— Хочу, брат, посоветоваться.
— О чем, Северин?
— Не бойтесь, только для себя хочу совета просить. Вижу, наши паны полковники нос повесили, казаки-реестровики ропщут, наших повстанцев сбивают… Да и я… не ко двору пришелся пану — гетману.
— Не разъединиться ли снова задумал, Северин? Брось… Забил — себе голову ты этими выдумками. А мы вот перейдем за Суду, в пустые степи. Жолкевский туда не отважится идти за нами, там и подумаем —.что и для чего. Казаки толкуют, что пан Лобода больше заботится о гетманской булаве, чем о вольностях, за которые столько уже пролито крови нашей.
— А — если так толкуют, то ты и дальше соображай… Мне сказали, что Лобода собирается остановиться в Лубнах. Правда ли это?
— Правда. В кругу решено на более долгое время остановиться около Суды и участь войска решать не спеша.
— Как это решать не спеша, когда за спиною враг идет?
— Предполагают, что он не пойдет сюда в степи. Люди и скот переутомлены. идти дальше, как мы шли, под постоянной угрозой нападения, нельзя.
— Позволь, позволь, Юрко. идти нельзя, а становиться лагерем можно? Жолкевскому ведь только этого и нужно, чтоб мы остановились, чтоб не шли к московским границам. Так лучше подернуть и ударить на его передовые силы или разделиться, заставить его повести войска раздвоенными и разгромить при удобном случае… Это окончательно решено — остановиться лагерем?
— Окончательно, об этом знают все казаки.
Вороной конь с места повернул и понесся, будто вырвался из-под всадника. Мазур в первую минуту растерялся, не мог взять в толк, что случилось и что ему самому делать. Потом повернул своего коня и сначала тихо, а дальше все шибче и шибче, по-ка конь не перешел в горячий галоп, помчался за Наливайко.
А впереди войска уже виден был новый лубенский замок князей Вишневецких, построенный на высоком обрыве над Сулой. Тяжелыми тучами поднимались клубы пыли вокруг, конница ускоренным маршем входила в Лубны. На блестящем кресте новой церкви звездой горело отражение полуденного солнца. Живее заговорили люди, ускорился шаг.
Шаула смотрел на Лубны, с большим трудом оглядывался назад, где среди пыли и шума исчез Наливайко, и, вздохнув, спросил самого себя:
— Неужели он еще верит в победу?
Мурза сначала прикрикнул на больного, чтобы он лежал спокойно. Потом перекинул в седле обе свои короткие ноги на одну сторону, повернулся лицом к Шауле и мягко ответил на этот вопрос:
— Если б моя не верил, то какому шайтану нужен был бы этот шалтай-болтай по степям и лесам? Давно б… — и жестом руки, с характерным татарским причмокиванием показал, как бы он перерезал себе горло.
— Я безрукий, мне нельзя, — шутливо оправдывался пристыженный Шаула.
— Нелиза! Таким людям нелиза. Казакам холодный слово мала-мала давал и дело погубил…
А Наливайко перебрался через Слепород и несся, как ошалелый, назад. В группу старшин влетел, чуть не сбив полковника Кремпского с его небольшого буланого конька. Так и показалось всем, что впереди на возы напали крымские татары.
— Опомнитесь, пан Наливайко! Вы чуть не сшибли конем полковника. Что случилось?
— Мне стало известно, пан гетман, что мы собираемся надолго стать лагерем где-то в Лубнах или около Лубен.
— Правда. А надолго ли, об этом будем говорить, когда станем лагерем. Да и почему это так тревожит вас, пан Северин? Лубны имеют замок, форты…
— Мне также известно стало, пан гетман, что Жолкевский послал Струся с Вишневецким в Горошин. Верно, переправятся через Сулу в Горешине и, пока мы будем стоять в Лубнах, нам загородят дорогу за Сулой.
— Ге-ге-те! — захохотал гетман. — Испугался мешка, что и торбы страшно. Пан Наливайко наслушался бессмысленных шуток и слишком волнуется. А остановиться мы должны, так решено старшинами и гетманом…
— Пан гетман, — сдерживая себя сказал Наливайко-.— Прикажите немедленно же переходить за Сулу, и, если действительно нужно остановиться, то лучше остановиться на той стороне, в степях, а за собою следует разрушить все переправы, сжечь мост. Ведь ляхи идут за нами.
— Бог с тобою, пан Северин! Над нами люди смеяться будут. идти за Сулу, да еще и мост сжечь, а продовольствие в Лубнах.
— Своего продовольствия хватит на возах, а в Путивле достанем сколько нужно будет. Господа старшины! — не унимался Наливайко. — Не будем беспечны. У меня имеются точные сведения, что брацлавский и черкасский старосты внезапно повернули с войском на Горошин. Там, передавали верные люди, надежная переправа через Сулу. Пока мы будем пеленки стирать в Лубнах, нам могут перерезать пути отступления.
Лобода обратился к старшинам и, не возражая против перехода через Сулу, категорически настаивал на том, чтоб не сжигали моста. Когда же старшины поддержали Наливайко, Лобода согласился даже и с этим, только об отступлении на Путивль предложил. поговорить на широком круге казаков и старшин.
— Путивль для нас не спасение. Оставляем свои села, свой край, а кто в чужом краю нас примет, Панове старшины? О том не забывайте…
Молчат старшины, друг на друга смотрят. Ручейки пота текут по красному лицу гетмана. Неизвестно для чего, он вытащил булаву из-за пояса и важно держал ее в левой руке в продолжение всего разговора. Молчание старшин нарушил Шостак:
— Пока что ясно одно — надо переходить за Сулу.
— А мост? — опросил Наливайко.
— Мост… сжечь надо — это тоже ясно. А о Путивле подумаем. До Путивля все же ближе, чем на Пороги. Пан Жолкевский увязался за нами, как. пес за нищим, за пятки хватает. Переправу, конечно, сжечь надо.
— Так что же, переходим? Гей, пан Богун! Вам поручается вести авангард за Сулу.
— Полковника Мазура послать с Богуном, пан гетман.
— Не возражаю, пан Северин. Вам же самому придется ехать с артиллерией, а я с полковниками останусь….,
— Я тоже остаюсь! С артиллерией пойдет пан Шостак, а полковнику Кремпскому поручите возы и съестные припасы…
Никто не возражал против такого распределения старшин. Джуры понеслись выполнять приказы, понимая, что войско сейчас ведет Наливайко, а не Лобода. Юрко Мазур знал, что Северин нагонял его не для приятной компании, и ждал, придерживая коня. Вид у Наливайко резко изменился, страшные думы преследовали его:.
— Поговори, Юрко, с Карпо наедине, скажи ему все, что выложу тебе сейчас… Я остаюсь при гетмане..
— Ты это так страшно говоришь, Северин…
— А страшно! Когда гетман… колеблется, тогда войско погибает. А у нас не только войско, у нас великое дело на совести.
— Да ты в уме? Кто сказал, что гетман колеблется?.
— Жолковский недаром возит при себе жену Лободы и переговоры с нами ведет только через него… Скачи, Юрко, вперед и помни, что за неудачу или за измену чью-либо… мы с тобой на суд пред народом станем! Мчись!..
8
Вечером в Лубнах Лобода, послал последнего джуру к Стаху Заблудовскому с приказом сжечь после себя мост, после того как он с арьергардом перейдет через Сулу. Наливайко слышал этот приказ, отданный намеренно громко, — Лобода хорошо понимал, зачем Наливайко остался при нем. После короткого раздумья Лобода поехал вниз на мост. Ждал, что и Наливайко поедет с ним, и был удивлен, что тот остался. А когда узнал о желании Наливайко остаться, чтобы проверить выполнение Заблудовским гетманского приказа, поспешно одобрил его намерение. В наступивших сумерках это одобрение прозвучало настолько искренне, что Наливайко стало стыдно за — свои страшные подозрения. Колебался:
остаться ли или ехать за Лободой. Нужно было бы посоветоваться, но с кем? Его лучшие люди сейчас разбросаны в этой десятитысячной массе. Богуну в последнюю минуту при переходе через мост сам же он поручил руководить разведкой за Сулой. Панчоха, Мазур и другие верные друзья и побратимы сейчас на своих местах, где им приказано быть по предложению Наливайко. Гетман ни в одном случае не возражал против его предложений.
В этих размышлениях его и застал внезапный шум на мосту и за мостом. Медленный весенний вечер еще давал возможность видеть сверху, как засуетились войска на той стороне Сулы, как поспешили за передними, которые исчезали уже далеко-далеко в лесных чащах Засулья. Бессознательно поскакал с лубенского холма и переехал через мост, по которому торопливо проезжали лишь отсталые джуры. У воза, где перепрягали волов, догнал Лободу, которые, выслушав джур и старшин, приказал немедленно скакать вперед и остановить войско, готовить лагерь для обороны.
— Что случилось?
— Вот хорошо, пан Наливайко, что вы… Там татары с востока…
— Татары? — удивился Наливайко и пустил коня вслед за Лободой.
Потом объехал его и помчался, обгоняя отставшие возы, подхватывая за собой казачьи сотни. Гетман Лобода во весь опор гнал коня, чтоб не отстать от Наливайко. Часть старшин, которая любила греться гетманским теплом, рассыпалась среди джур и казаков и, словно хвост кометы, неслась за гетманом, захлебываясь в пыли.
Стах Заблудовский с неизменной улыбкой на устах ехал впереди своих сотен казаков. Выслушав приказ гетмана — сжечь мост, еще больше распустил улыбку, спросил у джуры:
— А что делал гетман, когда отдавал приказ?
— С Наливайко советовался, пан хорунжий, — ответил джура и помчался назад.
«С Наливайко советовался», — мысленно повторил Стах.
Ему показалось вероятные, что это был приказ не гетмана, а Наливайко. А таких приказов он может не выполнять. Но мысль эту пришлось тут же отбросить. Ведь он должен будет вернуться в войско, и тот же Наливайко за невыполнение приказа может снять с него голову, ни перед кем не отвечая за это. Так он поступил с есаулом Красенским, заподозрив его в вероломном убийстве полковника Сасько; то же самое он сделал с одним из джур гетмана за то, что тот позволил себе переспросить, не отменил ли гетман приказа Наливайко…
При этом воспоминании улыбка у Стаха угасла, мороз пробрался под одежду.
Казачьи сотни Заблудовского въехали в Лубны, а с запада друг за другом подъезжали дозорные и сообщали, что жолнеры Жолкевского все ближе и ближе.
— Пусть, Панове казаки, пусть приближаются, — заметил Заблудовский. — Мы первые будем на мосту. Темнеет уже, и заревом моста мы осветим наш путь на Засулье…
Совсем стемнело., когда по мосту прошли последние казаки. Заблудовский держал возле себя четырех казаков с горящими факелами, но моста зажигать еще не приказывал:
— Могут наши отсталые сотни или возы появиться.
На востоке, вдоль Сулы, в вечерней тишине внезапно раздались пушечные выстрелы и, казалось, вызвали шум в Лубнах около замка и на дороге к мосту. Не было никаких сомнений, что войска Жолкевского зашли в город и приближаются к переправе. И в тот же миг точно ураган сорвался с горы. Заблудовский увидел, как от замка, мимо церкви, вниз по взвозу к мосту помчались жолнеры Белецкого.
— Они! — испуганно крикнул Заблудовский и пустился бежать по мосту.
— Зажигать, пан хорунжий?
— Зажигай! Все сжечь… — последних слов не слышали уже казаки, поджигая мост.
Огонь неохотно брал отсыревшее над рекою во время половодья дерево. Казаки поливали моет растопленною в котелках смолою и зажигали. Черный дым и вечерний сумрак скрывали от казаков тучу польской конницы, а треск огня заглушал гром конских копыт и крики жолнеров. Мост, наконец, запылал в двух местах. Четверо казаков, обливаясь потом, честно выполнили этот последний приказ и головами поплатились за это.
А за мостом удирали три сотни казаков во главе с Заблудовским. Он будто прирос к седлу и мчался за казаками, боясь отстать от них. В голове вертелась одна мысль: «Кто стрелял? Неужели пан Струсь настиг из Горошина?»
Озирался на пламя моста, посылал проклятия неведомо «ому. А когда спустя некоторое время увидел, что огонь стал спадать, почувствовал, как радостно заколотилось сердце: «Потушили?.. Ну, пани Лашка… Моя, моя…»
Страшный гром от бешеной скачки жолнеров пана Белецкого по не сожженному мосту заглушал даже мысли. Казачьи кони вытягивались в струнку, уносясь от этого грозного гула. Рядом с Заблудовским под казаком споткнулась лошадь и полетела под ноги другим, как пущенная из пращи. Спасаясь, скакали кони, иногда добивая упавших.
Заблудовский все яростней шпорил коня, наконец врезался в хвост отступавшим и увидел, что возы уже связывались веревками в ряды, — казаки готовились к бою. Где-то впереди гремели выстрелы из самопалов, — верно, бой со Струсем уже развертывался.
— Все-таки опоздал я… — услышал Заблудовский из темноты меж возами тяжелый нечеловеческий вздох.
Обернулся, но не увидел в общей сумятице того, кто сказал это. Однако голос Северина Наливайко хорунжий Стах Заблудовский узнал. Куда опоздал Наливайко, так и не понял озабоченный собственным спасением Стах.
9
Днепр начинал разбухать весенними водами. Пороги прятались в волнах, — только страшный водоворот течения виден был на поверхности. Прибрежные искривленные, с обнаженными корнями вербы полоскали свои свежие ветки в вспененной, мутной, как кваша, глиною окрашенной воде. Над широкой и мутной поверхностью Днепра стаями носились кулики и чайки, а белая пена казалась их отражением.
Полковник Нечипор стоял под дуплистою вербой и любовался красотою стихийной силы Днепра. Солнце еще только стало клониться к вечеру, но набухшие влагой тяжелые тучи с запада заволокли его, и над Днепром лежала вечерняя прохлада. Загудели роями комары, и полковник не вынимал изо рта черной, обожженной несколькими поколениями курильщиков пеньковой трубки.
Когда загремел первый гром, полковник инстинктивно перекрестился и еще крепче оперся о дуплистый ствол вербы. Вот так ежегодно при первом громе подпирал он если не вербу или дуб, то стену или каменную скалу и бесхитростно повторял заученную в детстве приговорку:
— Трещите, косточки, учитесь терпеть, чтоб не болели летом…
И не прятался в дупло от весеннего дождя, а лишь еще нетерпеливее посматривал вниз по течению, откуда ожидал лодок с казаками. Но вдруг услышал стук весла о борт лодки где-то сверху по течению, а не снизу:.
— Смотри-ка, смельчак какой… через пороги идет. Аго-ов казак, держись берега!.. Быстриной о порог ударит…
Весло на миг замерло в воде, и в ту же минуту лодку завертело водоворотом…
— Не бросай весла, дурень божий! — спокойно предостерег полковник.
Но лодку уже бросило в клокочущую воронку порога, и какое-то мгновение в глазах Нечипора маячила только кипящая пена водоворота. Он пустился бежать вдоль берега Днепровского течения к порогу, чтоб хоть узнать, что же сталось с лодкой и смельчаком. Но через несколько шагов остановился. Лодка стремглав выпрыгнула из пены и вверх дном понеслась наискосок, прямо к обрыву, на котором стоял полковник.
— Это еще ничего, если лодка цела, — сказал Нечипор, облегченно вздохнув.
Его взор и на таком расстоянии заметил, что за лодку сзади уцепился гребец.
— Спасите! Тону-у! — покрывая шум водопада, прокричал женский голос.
— Вот так ловись, хоть мелка, да свежа… Видал ты, нечистый женщину на Сечь подкинул… Э, нет, голубка, не позволю утонуть! Живехонькая ты казаку милее…
В одно мгновение Нечипор сорвал с себя одежду, сапоги. Только трубку бережно положил на узловатый корень. Не спуская глаз с лодки, прошел берегом ей навстречу. Полил густой дождь, и первую секунду даже пар поднялся от горячего и крепкого тела полковника. Лодка крутилась в бушующем течении, обессиленную женщину мотало из стороны в сторону, и она уже не кричала. Над днепровской стихией разнесся зычный голос полковника.
— Да держись сзади за лодку, раззява! Не хватайся за борта…
Несчастная слышала эти советы и, как могла, выполняла их. Ей показалось, что от берега отвалилась глыба земли, подмытая течением. Именно туда стремглав несло полузатопленную лодку, которая то ныряла носом, то оседала кормой, чуть ли не выскальзывая из рук. Пронизывающий холод воды, отяжелевшее тело и особенно замлевшие ноги совсем лишали женщину сил. Хлесткий дождь и рокот Днепра становились тише, — пропадал слух. Губы, захлебываясь водой и пеной, прошептали:
— Прощай, Северин!..
— Чего там прощай?.. — не иначе, как сам грозный Днепр издевательски возразил ей среди грохота.
Слышала она это или показалось? Но собрала последние силы: в руки и как попало хваталась за скользкую и шаткую лодку.
Полковник, догнав несчастную, услышал лишь одно слово, — «прощай».
«Сказано — женщина…» — мелькнула мысль.
Грубо успокоил ее своим ответом, ухватился рукою за лодку с другой стороны. Лодка сначала качнулась, но стала не такой шаткой.
— Держишься? — спросил Нечипор с другой стороны лодки.
Ответа не было. Но он видел голову женщины на поверхности воды, — лицо ее, посиневшее от изнеможения и холода, еще не потеряло признаков жизни. Сильным толчком полковник резко повернул лодку к берегу. Перед глазами промчалась верба с кручей. Лодка задела глинистый берег и подмытые корни. Но быстрина подхватила ее и еще стремительней понесла на фарватер реки. Женщина не растерялась, выпустила лодку и изо всех сил уцепилась за корень. Вода сносила ее, вздувалась над волнами одежда, но руки закаменели на корне, и женщина крепко припала к берегу.
— Вылезешь сама или, как младенца, вытаскивать тебя придется? — спросил полковник, не оставляя лодки. — У нас лодками не разбрасываются…
Услышала. Сил не хватило ответить. Ни отец, ни мать, казалось — никто в жизни не сказал ей слов более нежных и милых, чем эти. От сознания, что она спасена, или в знак благодарности, Мелашка постаралась улыбнуться. Держалась руками. и даже не пробовала вылезать из воды, — силы совсем оставили ее.
Снизу на реке послышались голоса и скрип казачьих весел. Полковник выпустил лодку и крикнул на весь Днепр:
— Свирид! Носит вас так долго! Поймайте эту лодку!
Несколькими сильными взмахами Нечипор очутился у берега. Дождь прошел, над Днепром просветлело. Полковник берегом подошел против течения к Мелашке и прямо за одежду потащил женщину на берег.
— Жива ты еще? О, жива!.. Закрой, закрой глаза, видишь — я не одет… Да это пустое… Ого, брат, ты совсем свежеешь… Тю, в штанах!
Положил ее на берегу, торопливо раздел и принялся растирать мокрой одеждой тело. Женщина застонала:
— Спасибо… это сама сброшу…
— Ну, то-то же… Свирид, ребята!.. Горилка есть в баклаге?
— Е-ееть! — крикнуло несколько голосов с Днепра.
Наскоро одевшись, Нечипор опять подошел к Меланже, помог снять сапоги и отяжелевшие штаны. Дал выпить водки, потом водкой же растирал, приговаривая:
— Ничего. Женщине полагается краснеть… Лишь бы в живых осталась… А вы, лоботрясы, отворачивай баньки на сухой пень. Кто помоложе, давай штаны. Мой кобеняк принесите… Ничего, терпи. Я тебя во второй раз родил, мне можно, как матери… Откуда тебя принесло, такую?
— Из Черкасс. Пан Подвысоцкий снарядил только до Кременчуга…
Мокрое ее тряпье казаки выжимали, берясь вдвоем за каждую вещь. Мелашка куталась в кобеняк Нечипора и на каждое движение казаков готова была отвечать слезами радости. Развесив выжатую ее одежду на ветках вербы, казаки стали осыпать девушку шутками, будто не из Днепра ее спасли перед самой гибелью, а с посиделок вызвали на минутку.
— Из Черкасс? А как тебя сюда занесло? Не оправилась с течением?
— На Низ, в Сечь направляюсь. Дело у меня к казакам сечевым…
— Так уж ниже некуда, это и есть Сечь, голубка моя. Какое же дело у тебя?
— А кто вы такие? Так я и скажу, не зная кому!
— Как спасал тебя, неужели не узнала казака в чем мать родила? — бросил ей Нечипор, рассмеявшись над шуткой, которая подвернулась ему на язык.
Засмеявшиеся за ним казаки заразили смехом и Мелашку. Нечипор разыскал трубку, зажег ее и подал Мелашке, чтоб отгоняла дымом комаров.
— Спасибо, пан… казак. А я и не смотрела тогда, в каком мундире казак мне жизнь спасал.
— Ну, потом разглядим друг друга. А сейчас, пожалуй, повернем, хлопцы, в кош. Завтра, если живы будем и погодка подходящая будет, — выедем.
В курене гетмана сечевых казаков Тихона Байбузы собрались кошевые с Базавлука и Чортомлика, полковники и куренные атаманы. Еще никто с зимы не выступал в поход. Народу были полны острова. Весть о приключении с полковником Нечипором и девушкой из Черкасс облетела курени, и люди на лодках, на лошадях, пешком потянулись в Чортомлик к гетманскому куреню.
Гетман сидел у тяжелого стола, недоделанною трубкой в раздумье стучал об него. Рядом лежали плотничьи и токарные инструменты. За работой его и застали старшины.
Мелашка сидела с краю на длинной, скамье, еще не переодетая в свою одежду. По комнате похаживал полковник Нечипор и говорил:
.— Уже второй раз обращается к нам этот гордый рыцарь родной земли. Второй раз поручает нам жизнь свою. Татарину помогли бы, а Наливайко не хотим?
— Разве не хотим, полковник? Подумать надо.
— Я не против того, чтобы подумать, пан Тихон. Вчера Подвысоцкий прислал казака с Сулы, сегодня эта… девушка подтверждает. Значит, так: наши украинские войска окружены ляхами у нас же, в нашем доме, под Лубнами, в голой степи!.. Да еще какие войска: Наливайко, Шаула, Кремлский…
. — И Лобода, пан Нечипор.
— Ну, и этот… попал. Но он… вывернется, его не тронут ляхи. А Наливайко!., Мы-то ведь знаем, что не поднимись Наливайко — наш народ не ведал бы, кто мы, чьи мы и какому богу, а не польским панам наша земля принадлежит. Украина теперь заговорили, не просто про войну с ляхами, а про войну с короной польской, про свободу и про свои порядки в нашем краю, вот оно что выходит, господа старшины, от того Наливайко. Я стою за то, чтоб немедленно же, сегодня-завтра, выплыть в поход на Сулу. Водичку бог дает — через неделю-другую и на Суле будем.
— Такого еще и сроду не было, чтоб Сечь с весны выступала не по казачий хлеб, а прямо в войну встревала. Подумал ли ты, пан Нечипор, об этом? Обносились мы за зиму, проелись. Ни коням съесть, ни за стол сесть. Бочонки пересохли, которую неделю горилки не варили…
— Подумал я, атаман, и об этом. Такого еще, правда, не было, но не было и того, чтоб ляхи окружили десять тысяч украинского войска и голодом принуждали его к послушанию. А в Варшаве или в Кракове виселицы готовят — и не только этим храбрым воинам, но и всему народу нашему. За что, спрашиваю? За какие грехи такой позор? Ксендзы с попами нашими, вероотступниками, унию опять хотят насильно вводить в наших землях, ополячить нас собираются. Такое было, пан гетман? Если не прикажешь выступать кошем, то позволь мне куренем выгребать.
— Да ты не спятил, пан полковник? Мы решили вниз по половодью спускаться, а тут вдруг… Не позволю! Пошлем Касперу Подвысоцкому наш приказ и булаву, пусть выступает. Ему ближе, ему и божье благословение. А насчет польской веры я спокоен. Наш народ… безверный какой-то: ни польская, ни татарская вера к нему не пристает, даже своей чурается. Возьми хоть нашего попа Мартына: молитву, как прибаутку, кое-как прогнусавит… Нет, не разрешу. Пусть Каспер…
— А я, пан Тихон?.
— Ты, Нечипор?.. Не знаю, что с тобою делать…
— Так-то вы, господа запорожцы, своей украинской земле добра желаете? — вмешалась Мелашка. Глаза ее горели от лихорадки и гнева, голос был хриплый. — Сегодня ляхи замучат Наливайко, а нас, что скот, еще больше к панским рукам приберут.
А завтра они и до вас доберутся. Слышала я, Северин говорил, их король приказывает по Днепру крепости строить и жолнеров, как за пазухой у нас, в тех крепостях поместить. Харч им давай, да, полагать надо, не ради забавы гулящим панам обо всем этом стараются. А знала б я, разве послушалась бы людей наших и перла бы в такую дорогу? По селам, по воеводствам послали бы своих людей, подневольную челядь, крестьян подняли бы на это святое дело. За них гибнет столько честных людей…
Как женщина, не выдержала. Слезы полились, дыхание захватило в груди. Плакала. Но гордо стояла перед полковниками и старшинами, одетая в чей-то красный, шелком расшитый кунтуш. Хоть говорить и не могла дальше, но не запричитала, не поникла в женском бессилье…
Старый, поседевший куренной атаман подошел к Мелашке и стал рядом. Синий жупан, такие же синие широкие штаны, серебро на ремнях и на сабле — все свидетельствовало о том, что атаман не тратил напрасно своих лет. Непрошенная седина — это только свидетель бурной жизни запорожца.
— Если не разрешишь, Тихон, то я… нарушу обычаи сечевые, выступлю самовольно с куренем на Сулу… Выступлю с паном Нечипором!
Потом рукою торжественно и величаво показал на Мелашку:
— Это не слезы, а гнев смертельный нашего народа против вечных врагов Украины, поганых панов! Там, на Украине, наши кровные попадают под сапог мерзкого жолнера Станислава Жолкевского… Господа старшины! На Суле решается судьба нашего края, наших людей. Жолкевский посмеется над нами, замучит лучших наших воинов, и не простят нам этого дети и внуки наши.
Полковник Нечипор в обхват обнял атамана и трижды поцеловался с ним. Старшины зашумели, заволновались. Несколько человек вышли было на казачий шум во дворе.
Гетман встал из-за стола. Внутренние, во время зимнего прозябания заснувшие силы разбужены запальчивым выступлением куренного, кровь ударила в лицо. Недоделанною трубкой пригрозил в воздухе:
— Стойте, кто там выходит! Выбирали меня гетманом на смех, подчиняться обещали для вида… Заставлю подчиняться! Тебе, полковник Нечипор, не диво, ты сроду такой. А ты, старый, стыдился бы, какому поведению младших научаешь?
— Прости, гетман, погорячился. Но разреши…
— И прощу!.. Кому другому не простил бы, а тебе, старый чорт, прощаю. Таких не удержишь, да и засиделись без дела тут. Выступайте с Нечипором. Но деритесь, чтоб и в Варшаве было слышно… Подумать нужно, девка правду говорит. И у нас слыхать про эти крепости на Днепре. В Киеве, во Львове унией, а на Днепре крепостями нашего брата поработить да ополячить хотят. Подумаем, господа, не время ли и нам послушаться советов Наливайко… Ну, с богом, выступайте! Чигиринцев прихватите по дороге…
10
В лубенском замке Вишневецкого были отведены покои для гетмана Жолкевского и его штаба. Пани Лашке отвели комнату, которая окном выходила на крутой берег Сулы. Джуры, специально приставленные к комнате Лапши, старательно выполняли все ее желания, все приказания, и двум девушкам-прислужницам нечего было делать. Пани Лашке было позволено все в пределах замка, зато категорически запрещено выходить за ворота, где, как заявили ей, ее жизни могла угрожать опасность.,
— У нас война, любезная пани. Неприятность всякая может случиться и повредить пани, — объяснил Жолкевский.
Каждый вечер Лашка выходила на прогулку, в дикую, заброшенную рощицу в южной части замка. Вслушивалась в стрельбу внизу, на Засулье, и нервно вздрагивала. Не боязнь выстрелов побуждала ее вести счет: кто выстрелил, в кого? Одного лишь хотела: как можно больше убитых. Когда гетман рассказывал про сражения, трупы и кровь, она заставляла его останавливаться на самых страшных подробностях резни, — тем и жила последнее время, зайдя в тупик своим положением при гетмане, которое, даже в глазах наиболее дружески настроенных приверженцев Жолкевского, чем далее, тем становилось все пикантнее.
Однажды вечером стрельба была особенно сильна и закончилась неимоверным шумом на Солонице. Пани Лашка нетерпеливо ждала гетмана, который один только и имел право говорить с ней об осаде казачьего войска и о всяких боевых эпизодах.
В тот вечер гетман долго не возвращался. Пани Лашка, не дождавшись его, ушла к себе. Служанок держала дольше, чем обычно, и потом легла в постель.
Жолкевский, как только сошел с коня, направился к Лашке и постучался к ней. Дверь была не заперта, — так приказала служанкам. Услышав в ответ короткий и невнятный звук, вошел, бряцая шпорой. Попросила не зажигать свечи, так и говорили в неосвещенной комнате. Пани Лашка последнее время упростила титул Жолкевского, называла его только «пан гетман», отвечала измученным голосом, будто крадеными словами:
— Пан гетман задержался, — верно, бой был?
— Да, любезная моя пани. Несколько сот этих мерзавцев сделали вылазку и опять пана Струся и хозяина этих комнат потрепали в бою. Если бы не подоспел пан Ободовский с литовскими драгунами, эти разбойники прорвались бы в степь, уничтожив казаков пана Струся.
— Кто же правил этой казачьей атакой, пан гетман? — как безнадежно больная, продолжала выспрашивать она.
— На этот раз… Но минутку, моя любезная пани, кажется, за мной идут…
Жолкевский открыл дверь. На пороге стоял жолнер, который разыскивал его по всем комнатам.
— Вельможного пана гетмана просит пан… Заблудовский.
— Иду…
Дверь порывисто закрылась за Жолкевским. Лашка соскочила с кровати и подбежала к двери. Слышала, как, удаляясь, прохромал Жолкевский, как затихал звон гетманских шпор в ночных покоях Вишневецкого.
Постояв немного у двери, Лашка медленно доплелась до кровати, упала на постель и, спрятав в подушку мокрое от слез лицо, прошептала:
— Кто же этот предводитель казачьих сотен, кто, пан гетман?
В комнате, куда зашел Жолкевский, на длинном столе горело несколько свечей в бронзовых подсвечниках. Два войсковых писаря вскочили из-за стола и склонились в почтительном поклоне. У скамьи стояли двое старшин, покрытые пылью и пятнами крови, неподалеку от них — несколько вооруженных жолнеров Жолкевского окружили Стаха Заблудовского. Его обнаженную саблю держал жолнер, стоявший около стола.
— А-а, пан Заблудовский? — невнятно произнес гетман, на минуту останавливаясь в дверях. Властным взором окинул присутствовавших. — Оставьте нас вдвоем. Карабелю отдайте пану. А впрочем… заберите ее, потом отдадим.
Стал у стола, смакуя чувство власти, потом обернулся к хорунжему, тяжело оперся на стол. В дверях еще толпились жолнеры, писаря, оглядывались на гетмана, не изменит ли он свой приказ. Он стоял, охваченный таким чувством, словно счастье его жизни сосредоточилось в эти минуты, которые, как казалось фантазии гетмана, продлятся целую вечность. Вот стоит среди комнаты человек, из которого он сделал своего верного пса. Не один такой спущен в лагерь его страшных и вечных врагов. И эти-то псы покорно слушались его и подготовляли неизбежную победу Станислава Жолкевского, которой и род его будет гордиться до тех пор, пока…
— Вечно… — почти прошептал гетман мысль, которой отогнал промелькнувшую в глубине души тень сомнений…
Даже после того, как закрылась дверь за последним писарем, Жолкевский продолжал молчать.
На губах Заблудовского уже зацветала его улыбка, и белый ряд зубов игриво проступил меж губами. Стах понял, что может говорить, что здесь никто не помешает ему.
— Вельможный пан гетман, уже пора. Вечернею вылазкой, наконец, руководил сам Наливайко. Наливайко мог бы прорваться в степь, но вернулся помочь казакам, которые очутились в беде. Наливайко настаивает, чтобы все вооруженные казаки прорвались в степь, оставив вашей мощи жен с детьми и пустые возы. Это может случиться в ближайшее время… Пан Лобода до сих пор колеблется, но я подговорил немало казаков и нескольких старшин. Один раз мы хотели было тайно от пана Лободы схватить Наливайко и Мазура. Но подоспел Шостак. Догадался он или нет — не знаю, но помешал. А Наливайко догадывается, это уже наверняка, вельможный..
— Из чего вы, пан, делаете такие предположения?
— Каждый день идет перепалка между паном Лободою и Наливайко. Он называет изменой состояние лагеря.
— Кого винит?
— Ничего не известно, вельможный пан гетман, имени не называет.
Гетман задумался над сообщением Стаха. Стратегия его могла быть удачной до того времени, пока противник не доискался причин своих неудач. Но если Наливайко стал подозревать измену, эта стратегия может обернуться против замыслов гетмана. Орудие мести стоит перед ним, надо его только направить.
— Я получил достоверные сведения, пан Заблудовский, что канцлер коронный подал королю на подпись грамоту о даровании вам польского дворянства за рыцарский поступок в бою под Острым Камнем…
Заблудовский заметно вздрогнул… Отчаянный бой… широкая спина полковника Сасько… Заблудовский смежил веки, отгоняя непрошеное воспоминание. Потом упал на колени и пополз к гетману. Тот жестом остановил его, но с колен не поднял.
— Наливайко, пан… шляхтич, это не Сасько Федорович. Не труп его, а душу вы должны сдать мне на руки. Вам необходимо заслужить доверие у этого разбойника и скрутить ему крылья…
— Понимаю, вельможный… скрутить ему руки.
— Да, пан, руки… Руки ему скрутить…
Гетман сам на себя рассердился за вырвавшийся
у него образ — крылья…
«Да, это орел — хочешь или не хочешь этого, пан гетман. А орел — крылом силен».
Небольшое возбуждение, вызванное этими мыслями, Жолкевский старался унять, шагая вдоль комнаты. От души ненавидел этого пса, что на коленях поворачивался за ним, но в лагере врагов этот пес был рукою гетмана, его мозгом, его волей… Потом опять сел на скамью. Успокоившись, смилостивился:
— Встаньте и расскажите о лагере.
— О чем прикажете, что хотите знать, вельможный пан гетман?
— О лагере я должен знать все: чем кормится хлоп и о чем говорит, на кого надеется…
Глупая улыбка опять заиграла на губах Заблудовского:
— Убитых и дохлых коней доедаем, вельможный… Гнилую воду пьем из болот и родничков. Вонь от не зарытых трупов с ума женщин сводит… Лагерь надвое разделился.
— Чьи сильнее, пан… шляхтич? Только… правду говорите. Получите в награду еще и такую… пани.
— Вельможный пан гетман не может пожаловаться на верного слугу его мощи. Наших больше, пан, но упорнее те…
— А как… этот изменник, сотник Дронжковский?
— Злой, как дьявол, в беседу не вступает и в вылазке рубался вместе с Наливаем.
— Кто еще?
Никто из старшин, на этот раз. А допустит господь бог до другого раза, то с Наливайко будут и Мазур, и Дронжковский, и, верно, пан Шостак,
— Пан Шостак, шельма?
— Да… С того времени, как стали лагерем, он опять повернул к Наливайко и на меня сердится за то, что я мост не успел сжечь перед паном Белецким.
— Кто еще из старшин?
— Начальник разведки Панчоха, Карпо Богун.
— Про этого знаю. Все?
— Пока что…
— Достаточно. Можете идти, пан, ночь кончается.
Заблудовский замялся. Не все сказал или о чем-то хочет просить гетмана? Жолкевский слегка усмехнулся:
— Пани Лашка жива и здорова, ждет вас, пан шляхтич… Не сегодня, не сейчас, успокойтесь, пожалуйста, пан Заблудовский, дело еще не кончено. Можете идти…, Стойте, еще один вопрос: какие связи у казаков с… коронными войсками, с жолнерами? Надеюсь, вы понимаете мой вопрос?
— А как же, вельможный… Полковник каневский, пан Кремпский, по совету пана Лободы, посылал посла к пану черкасскому старосте князю Вишневецкому… Видать, ничего из этого не вышло… Ради бога, прошу прощения, вельможный… забыл одно…
— Слушаю.
— Броней, бывший слуга жены канцлера, пани Замойской, — и жидовин Лейба одному богу известными путями вчера вернулись через Солоницу с Днепра.
— С Днепра? Пся крев, вы, пан, головой отвечаете за такие сообщения! Как это — с Днепра? Ведь лагерь окружен и жолнеры караулят день и ночь… Что говорит этот изменник?.
— И еврей…
— Да, да, и еврей… Что говорит этот скот?
— Они уверяют, вельможный пан гетман, что с Низу на помощь Наливайко выступили два полковника и куренной атаман с войском… Какая-то хлопка, по имени Мелашка, пробралась в Сечь и тревогу подняла. Полковник Нечипор выступил, говорят, рели разрешите… Я знаю этого полковника.
Жолкевский вскочил и, сильно хромая, пошел прямо к двери. На ходу высыпал весь свой арсенал отборной ругани. В дверях остановился:
— Это, наконец, все?
— Почти… Наливайко собирается послать Карпо Богуна навстречу Нечипору.
— Хватит! Кончать надо. Ну, пан шляхтич, кончайте. От вас самого зависит получить звание полковника коронных войск и… пани Лашку!
И вышел, бурей проломился в дверь.
Пани Лашка не спала. Она решила поговорить с паном Станиславом на чистую. Такое двусмысленное положение ее при войске дальше немыслимо. Как обреченная, то садилась на кровать, то шагала по комнате, то прислушивалась у дверей, опершись спиной и затылком о косяк.
Услышав дзеньканье шпоры, тихо приоткрыла дверь, окликнула:
— Пан гетман…
Жолкевский оглянулся на Заблудовского, который в сопровождении жолнеров уже выходил, наружу через боковые двери. Проводил его глазами и вошел к Лашке. Она сидела в постели, укутанная одеялом, и громко стучала зубами.
— Вам холодно, любезная пани?
— Нет. Я жду окончания начатого паном гетманом интересного рассказа.
— Ах, того?.. То был Наливайко, любезная моя пани. То он вырвался из осады.
Лашка качнулась и прилегла, спрятав лицо в подушку.
— Пожалуйста дальше, пан гетман… Были убитые, раненые?
— У пана Струся не осталось и половины казаков… Но, простите, любезная пани, я устал. Завтра кончу эту… кампанию,
И снова поднялась Лашка, услышав, что Жолкевский направился к дверям. Протянула к нему голые руки. Они чуть мрели во мраке. Может, задушить его собирались, может, влюбленно обнять. Жолковский остановился, сделал несколько шагов назад.
— Сегодня, любезная пани, я ночую среди войск и вернусь…
— Когда?
— Неизвестно, но скоро, моя милая пани. — И опять направился к выходу.
Но Лашка встала с кровати и загородила ему дорогу.
— Пан гетман спешит… Но он должен дать мне совет… Я беременна.
Жолкевский ожидал, что Лашка упадет ему на грудь, — была бы неожиданная возня с ней. Но Лашка повернулась и прошла мимо гетмана в глубь комнаты. У столика остановилась и не оборачивалась к нему. Во мраке комнаты, похожая на мертвеца в белом саване, чуть мрела ее фигура. Слышно было, что плачет, но так тихо, что гетман ощутил даже гордость своей деликатной любовницей. Почувствовал, что надо что-то сказать. Ничто, правда, его к этому не обязывало, но… пани с норовом и ходы- выходы знает в Кракове, даже в Варшаве.
— Успокойтесь, уважаемая пани… В вашем положении волнение плохо отражается на… потомстве.
— Вы шутите, пан? — резко обернулась Лашка.
— Господь бог-мне свидетель, любезная пани… Скоро вы, пани, станете законной супругой пана Заблудовского.
— Что?!
— Еще раз прошу вас успокоиться, любезная моя пани. Пан Заблудовский получает шляхетство, будет иметь звание полковника, и дай ему господь бог со временем стать польным гетманом…
— Не понимаю вас, пан гетман. Говорю о чести моей, о… совместной подлости нашей и будущем ребенке, которого должна на свет родить, должна… обществу назвать имя отца его.
— Любезная пани… назовет имя Стаха Заблудовского. Ведь сам я застал вас, любезная пани, в его объятиях, чего вы не можете отрицать, пани…
Вон! Завтра же выезжаю в Брацлавщину!
— А потом?
Лашка упала на кровать, подушкой заглушая рыдания. А Станислав Жолкевский стоял, выжидая приличного момента, чтоб выйти из комнаты. Ничто его больше не беспокоило. Лашка поняла это молчание.
— Потом… Потом? Успокойтесь, пан… Наливайко я назову его крестным, если не родным отцом, и ненависть такую же воспитаю у него к… роду «славному». А до этого…
— Вы разумно поступите, пани, как настоящая полька, если свет не будет знать этих… мелочей. В этом наше счастье и счастье этого, простите, любезная пани, дитяти…
— А-ах!.. — вырвался-таки сквозь стиснутые зубы стон женщины.
Как ножом резанул темноту комнаты, хлестнул в раскрытые гетманом двери. После него грозно налегла тишина.
Станислав Жолкевский вернулся от дверей, сделал два шага к кровати. Дважды пронзил в спину дрожащее в истерике тело своею острой карабелью, спокойно вытер ее обо что попало на кровати и вложил в ножны. Стон вырвался еще раз после первого удара, но после второго все замолкло, и тело пани Лашки сползло с кровати, замерло на коленях.
Гетман минуту постоял и процедил сквозь зубы:
— Любезная пани умерла как настоящая полька. Так умирают только от мстительной руки ревнивого… пана Стаха Заблудовского…
И вышел из комнаты, плотно прикрыв двери.
11
Землянки в осажденном лагере казаков были предоставлены только женщинам с детьми. Все прочие жили между возами, в ямах и просто в овраге, что был посреди лагеря. Реестровые казаки из отрядов Лободы большей частью жили при женщинах, возле землянок, около возов с имуществом, оберегая его от наливайковцев. Ежедневно вставала страшная проблема — есть. Все, что было съедобного на возах, съедено. Казаков, скрывавших продовольствие от общества, предавали суду пятерых судей, выбранных из среды старшин. Для острастки другим судьи казнили уже четырех казаков, прятавших гречу и кадку меду.
Но продовольствие уменьшалось, и спустя некоторое время его не стало совсем. Убитые или павшие лошади мало спасали положение. Лобода велел отобрать у казаков более слабых лошадей и зарезать их. Да какой казак отдаст коня? В лагере на этой почве происходили ежедневные, ежечасные стычки, которые иногда кончались смертоубийством.
Люди ходили мрачные, злые. Болезни среди детей и женщин, трупы убитых и умерших от ран, медленная смерть от голода — все это огромной тяжестью давило на живых, порождало чувство безнадежности среди казаков, лишало сил даже самых упорных.
Последняя вылазка Наливайко и Дронжковского дала лагерю около трехсот свежих лошадей, захваченных у брацлавского старосты Струся. Наливайко сам руководил обменом коней и выдачей их тем, у кого коней отобрали на зарез. В лагере появилось мясо, и это заглушило горе по погибшим во время вылазки товарищам.
В такой обстановке, под плач женщин и детей, под стоны раненых и больных, среди трупного смрада и немилосердной жары, в овраге собрался широкий круг старшин. Полковник Кремпский сам ходил меж возами и приглашал, — а где и силой загонял, — в круг сотников, атаманов. Собирались неохотно. Вместе с начальством шли казаки, садились кругом прямо на сухую землю. Жара начала спадать, но духота от этого не уменьшалась, и черные от загара, нужды и голода казаки сердито смотрели на солнце над Лубнами, дожидаясь, пока оно скроется и даст людям подышать свежим вечерним воздухом.
Лобода шел в круг, высоко неся перед собой булаву. Даже он похудел, и гетманская одежда висела на нем свободно, как риза на отощавшем попе. Переступал через полуголых казаков, обходил отдельные группы, которые глухо шумели, пересыпая разговор проклятьями.
В стороне сидели и стояли наливайковцы, молчаливые, как каменная стена. Это молчание говорило о страданиях, таких же, как и у других, но Лобода почувствовал в нем также упорство и силу. Эта сила действовала на всех. К наливайковцам присоединялись шаулинцы, и даже реестровики с отчаянья искали в обществе наливайковцев хотя бы моральной поддержки. Мощным крылом держались на стороне наливайковцев свыше трех тысяч бойцов, еще способных нестись на конях и рубиться до последнего дыхания.
От них шел на этот решающий круг Северин Наливайко, по пояс голый, будто высеченный из гранита, без шапки. За поясом — три пистолета, сбоку — турецкая сабля, подарок воеводы Острожского. Кудрявый чуб был лишь немного темнее лица, обожженного ветрами, солнцем и тревогой. Он шел и даже какую-то свадебную песню мурлыкал, хотя мысли одолевали его далеко не свадебные.
Совсем неожиданно его остановил Стах Заблудовский. Он все утро искал удобного случая поговорить с Наливайко, выслеживал его. От Лободы получил мудрый совет: попроситься у Наливайко, чтоб тот взял его с собою в предстоящую ночную вылазку из лагеря.
— Понаблюдаешь, пан Стах: если сила будет на стороне Наливайко — прислужись, заработаешь благодарность и доверие. А если… даст господь бог, то… придется пожертвовать Наливайко ради спасения лагеря и славы казачьей… — так наставлял его Лобода.
Издали гетман видел, как Заблудовский напрямик поспешил к Наливайко, как встретились они. Усмехнулся в ус и отвернулся…
— Пан Северин, простите, но вы мне сердце разрываете своим обхождением со мной.
— Оставьте, пан Заблудовский. До нежностей ли теперь? У меня самого душа грубее дубовой коры стала. Да и пан гетман… не так уж пренебрегает вами, пан хорунжий.
— Ну вот, опять то же самое… Наслушались вы, пан Северин, всяких сплетен, а не знаете, что я для вас выведал про измену… в лагере.
Тогда остановился и Северин Наливайко. Бросил на Заблудовского взгляд, пронизывающий, как удар сабли. В измене Наливайко подозревал самого Заблудовского и об этом собирался говорить сегодня в круге. На рассвете Панчоха сообщил, что кто- то перебрался в лагерь во время ночного наскока жолнеров. Ему даже показалось, что он узнал в этом человеке Стаха Заблудовского. Проследили за ним, за его конем — конь был накормлен — и остались в уверенности, что Заблудовский навещал врагов.
— Недаром, пан Заблудовский, вы пропадаете по ночам из лагеря и поздно возвращаетесь под прикрытием ложной атаки жолнеров…
— Верно… Вчера, пан Наливайко, я тоже… вернулся оттуда.
Наливайко умел скрывать свои чувства, но в этот момент не нашел нужным скрывать их. Сделал шаг назад и схватился за саблю. Заблудовский понял, что может спасти его жизнь. Выдержал страшный взгляд Наливайко, даже свою деланную улыбку не согнал с лица.
— Пан Заблудовский, с Наливайко опасно так шутить.
— Знаю, пан Северин, и не мне защититься от сабли в ваших руках. Выслушайте меня здесь как друга, который искренне желает вам счастья, пан Наливайко. -
В том, что Заблудовский не желает ему счастья, Наливайко был уверен. В лагере всегда остерегался его, со, дня на день ожидая от него какой-нибудь каверзы. Неожиданное признание Заблудовского в том, что он поддерживает связь с Жолкевским, показалось ему началом какой-то злостной интриги. Но сейчас, когда он услышал дальнейшие признания хорунжего, чувство доверия невольно шевельнулось у него в груди. Пытливо всматривался в лицо, в глаза Заблудовского, все внимательнее вслушивался в факты, которым трудно было не верить.
— Еще под Киевом начал я следить за гетманом Лободою, пан Северин. Ради этого в доверие к нему втерся и стал как бы сообщником его. Ведь пан Лобода заранее договорился тогда с Жолкевским, что на Днепр выедете вы, пан Наливайко, якобы для переговоров со Струсем. Вы не захотели ехать в лодке, пан Северин, и я промолчал, усомнившись в том, о чем пока только догадывался. А позже сотник Козловский рассказал мне под честное слово, что Жолкевский сам лично говорил ему: «Лобода только при черни, для отвода ей глаз, с Наливайко, а в душе и поступках — со мною…» Вы можете, пан Северин, не поверить мне, — так вот вам написанное Лободою к Жолкевскому письмо, которое я должен был передать этой ночью польному гетману и не отдал, чтобы засвидетельствовать этим мою преданность вам, пан Наливайко, и казакам…
Наливайко не мог больше сдерживать себя, его трясло от слов Заблудовского, как в лихорадке. Взяв письмо, наскоро просмотрел несколько строк — явное свидетельство подлой измены — и положил письмо за пояс.
— Благодарю вас, пан Заблудовский… Прошу извинить меня. Я иногда не совсем хорошо отзывался на ваш счет… Идем, пан Стах! В кругу об этом нужно будет сказать. Боже мой, измена гетмана!..
В круг старшин зашел один Стах Заблудовский. Наливайко остался в стороне. К нему подошел Богун:
— Не спишь, брат, худеешь…
— До свадьбы, Карпо, далеко, и не то зарастает… Дай только из этого ада вырваться, с… друзьями управиться.
Услышав, как ему казалось — беззаботный смех Наливайко, Богун испугался. Уж не начало ли это какой-то страшной болезни? Он видел, как горели глаза у Северина, как взгляд его рыскал по старшинам, видел, как дрожали руки, хватавшиеся то за рукоять сабли, то за пистолеты за поясом.
— Пора начинать, пан гетман, солнце садится! —
крикнул полковник Кремпский, протискиваясь почти последним в круг старшин.
— И начнем, господа… — Лобода снял шапку и ею же вытер вспотевшую голову. — Пан Наливайко- больше всего добивался этого круга, пусть первым говорит, или как, господа старшины?
И заревели со всех сторон тревожными голосами казаки, как звери в клетке. В этом реве будто не было слов, только глубокий вздох, выдох злобы и отчаянья. Из казачьего круга шум перекинулся на весь лагерь, слился со стоном больных, с причитанием женщин. Булава властно замелькала над головой у Лободы. Сквозь годы войн и кровавые беды прошло это движение булавы в руках выбираемого казаками гетмана. Только вера в провидение высших, небесных сил могла сравниться с действием, какое оказывала на казаков булава гетмана во время самых сложных и самых злобных настроений.
Круг умолк, послушный булаве. Лобода слегка качнул ею в сторону Кремпского:
— Говори, пан полковник, ты самый старший по возрасту.
— Буду говорить, паи гетман… Мне в Каневе была протянута рука защиты от бесчестного наскока ляхов, которые напали на нас в светлое Христово воскресенье. Я принял эту руку и угодил с казаками в этот ад. До каких пор будем терпеть, жен своих, детей мучить?
Снова зашумели в круге. Слова Кремпского охотно подхватили реестровики. А он дальше предлагал уже и спасение. Выходило, что совсем просто спастись от осады и вернуться в свои села, хутора. Для этого нужно только согласиться на условия Жолкевского.
— Я и самого себя выдам, понесу свою голову на суд закона, лишь бы спасти ни в чем неповинных казаков….
Кремпский правильно рассчитал. Предполагая, что Наливайко перед кругом побывал среди казаков, говорил с ними и мог, следовательно, привлечь на свою сторону даже реестровиков, полковник в своей речи и стал якобы на их защиту. Шум среди казаков еще больше усилился. Они уже не замечали булавы. Даже лежачие и больные зашевелились. Началась перебранка. Тогда Лобода выступил на помощь Кремпскому своим мощным басом:
— Господа казаки! Настал час, когда спасения нельзя ждать откуда-нибудь извне, оно находится в ваших руках. Мать Украина зовет вас, земля рук ваших просит. Слезами горькими обливаюсь, на ваши страдания глядючи. А что я могу поделать? Пан Жолкевский разгневался, про мир и слушать не хочет, если не согласимся на его требования. Конечно, соглашаться тяжело…
— Вы продаете Украину, людей и землю продаете проклятым панам! — крикнул Наливайко.
Эти слова были как гром с ясного неба. В первую минуту все замолкло. Кто услышал — испугался, а прочие ждали повторения. Повскакали лежачие. Одинокий голос из толпы истерично выкрикнул:
— Что он сказал?
— Измена!.. Измена!..
Лобода поднял вверх булаву, угрожающе махал ею, но шум не стихал. Понимал, что к булаве нужно прибавить какое-то очень веское слово, — иначе не привлечь к себе внимания, не потушить это бушующее пламя человеческих страстей. Возле него очутился Заблудовский. Стало легче на душе. А Заблудовский уже шептал на ухо:
— Он пьян, пан гетман.
— Северин Наливайко пьяный пришел в круг… Позо-ор! — не подумав, крикнул Лобода.
И правда, казаки стали успокаиваться. Но это спокойствие было угрожающим. Наливайко, обернувшись к казакам, выхватил саблю и махал ею в воздухе вместо булавы. Шум стихал, только причитанье женщин и плач детей прорывались издали, от землянок и возов.
— Кто видел, что Наливайко горилку пьет? Я от крови нашей пьян и от предательства в нашем лагере… У нас в лагере измена!..
— Кто изменники?
— Смерть им!..
— Га-а-а!!! Смерть!..
— Говори, пан Северин! — отозвался Лобода, весь красный от душившей его злобы. — Говори! Старшины хотят знать, кого винишь ты в измене. Не сам ли ты первый предаешь этих людей, одураченных тобою? Не ты ли еженощно бросаешь их на верную смерть, на пики и сабли сильнейшего врага?
Теперь уже нельзя было унять шум никакими человеческими силами. Наливайко обернулся к старшинам, терпеливо слушая Лободу. Заблудовского он ненавидел, и его показание начинало казаться сомнительным. Но за поясом Наливайко имел такого свидетеля, которого разве сам Лобода сможет опровергнуть. Поэтому выслушал Лободу до конца. Потом двинулся в круг старшин так стремительно, что перед ним расступились в разные стороны полковники, сотники, старшины. В проходе остался Лобода с поднятою булавой. Рука дрожала, и казалось, что булава вот-вот потянет ее к земле. Эта дрожащая рука окончательно вывела из равновесия Наливайко. Тупым ребром сабли он ударил по руке, и булава, как срубленная ветка, сорвалась на землю. Полковник Кремпский подхватил булаву на лету и грозно поднял ее в обеих руках:
— Позор! Схватить его!
— Прочь! — крикнул Наливайко, шагнув к Кремпскому.
Полковник опустил булаву, испуганно перекрестился и попятился к столпившимся старшинам.
— Свят, свят!.. С ума сошел человек.
А Наливайко спрятал саблю, выхватил письмо, и, казалось, совсем спокойно зазвучал его сильный голос. Народ молчал, ловил каждое слово:
— Вот где, братья-казаки, доказательство измены! Есть подозрение, что этот наш гетман предает святую армию бедняцких воинов, предает Украину! Пусть признается, кто писал это письмо к палачу Жолкевскому? Он в нем обещает выдать панам всех их бывших — наймитов, привести Украину к присяге короне польской!..
— Измена! Позор!.,
— Смерть предателю!..
Лобода в ужасе и недоумении вытаращил глаза и бросился к своим сторонникам. Стах Заблудовский только руками развел. Кремпский взял булаву на согнутую руку, как мать больное дитя. Наливайко оборачивался во все стороны, высоко поднимал вверх письмо, но слов его уже не слышно было. Разбушевавшиеся казаки протягивали руки, и сжатые кулаки красноречиво говорили об их настроении.
Стах Заблудовский выждал минуту, когда удивление и растерянность Лободы дошли до предела. Он прокрался меж старшинами и, когда Наливайко обернулся спиною к Лободе, тихонько посоветовал:
— Спасение пана гетмана в его сабле…
Это была искра, брошенная в бочку пороха. Словно очнувшись, Лобода вспомнил, что у него ведь есть сторонники не только среди старшин, но и среди казаков. Минутный испуг его мог стоить ему жизни. Выхватил саблю, высоко взмахнул ею:
— Делал, как бог мне велел. Отдай сюда письмо!..
И бросился на Наливайко. Наливайко не слышал гневных слов Лободы, не остерегался его, увлеченный речью к казакам. Сабля Лободы тяжело, со всей силой обрушилась вниз…
Неминуемая смерть ждала Наливайко, но Карпо Богун во-время подставил свою саблю под саблю Лободы, и Наливайко инстинктивно присел при звуке сабельного удара над своей головой. Смертоносный удар Лободы перешиб саблю Богуна, но Наливайко успел уклониться, и в тот же миг вместо письма над головой у него завертелась сабля. Губы раздвинулись в зловещей улыбке:
— Принимаю вызов!.. Ну, защищайся пред судом сабли.:. Оправдывайся, гетман, еще не поздно! Кто писал письмо?..
Лобода побежал в сторону после первого удара сабель. Может быть, надеялся спрятаться в толпе или отомстить Стаху Заблудовскому, чей лицемерный маневр он только теперь вполне понял.
— Спасите!.. Помилуйте!
Стах Заблудовский обеими руками схватил Лободу за плечи и изо всех сил толкнул его прямо на Наливайко, который уже остановил руку с саблей. Наливайко чуть отскочил в сторону, и никто не успел заметить, как Лобода повалился с рассеченной головой. Второго удара Наливайко уже и не собирался наносить, хотя к бою был готов.
12
Неимоверный шум, выстрелы и бряцание оружия докатились и до лагеря Жолкевского. Сам он в это время объезжал войска. Из передних окопов прискакал джура Вишневецкого и сообщил, что в лагере осажденных идет резня.
«Ну и пусть себе», — решил мудрый гетман Жолкевский.
Всю ночь не сходил с коня, всю ночь караулили и тесным кольцом стягивались вокруг лагеря казаков войска Жолкевского. Приказал стеречь, чтоб и муха не вылетела из лагеря. Стрельба и крики подсказывали ему, что делал Стах Заблудовский.
А в лагере казаков творилось нечто страшное. Сначала лагерь как будто потонул в сплошном гуле перебранок и споров. Но уже через полчаса после смерти Лободы ссоры перешли в стычки. Стах Заблудовский разжигал в реестровиках — ненависть к наливайковцам, а потом сам же становился рядом с наливайковцами и ожесточенно рубился. Ночью он очутился уже совсем в другом месте с кучкой казаков. Несколько сот наливайковцев саблями прокладывали себе дорогу к валу меж казаков Лободы и Кремпского. Заблудовский пристал к наливайковцам и старался показывать Наливайко не только свою преданность, но и незаурядное искусство рубаки-казака.
— Держись, пан Северин! — кричал Заблудовский.
И в самом деле, Наливайко стало легче, когда Заблудовский принял на себя и своих людей фланговый удар реестровиков, которые напирали вдоль вала.
— Держусь, пан Заблудовский… Не двигайтесь вдоль вала… Дайте размахнуться… Карпо! Прикажи казакам взбираться на вал и уходи с ними в степь, а я задержу сам…
— И я, — опять отозвался Заблудовский сбоку.
Была темная ночь. Карпо Богун пробовал протестовать против приказа Наливайко и даже соскочил с вала, чтобы драться рядом с Наливайко. Наливай- ко пригрозил ему, что зарубит его, как — предателя, если он ослушается и не поведет казаков в бегство.
Отступая под натиском реестровиков, Наливайко уже чувствовал за спиною вал. На него толпой двинулись предатели, руководимые сотником Козловским. Загорелись возы поблизости и осветили Наливайко. Он рубился, ничего не слыша, только видел трупы и угрожающие сабли. Слева ему совсем неплохо помогал Заблудовский. Остерегаться его дальше — значит не управиться с натиском справа. Ему осталось отбить только несколько передних и мигом вскочить на вал.
Этот миг уловил Стах Заблудовский и очутился около Наливайко.
— Берегись сзади, Северин! — крикнул Заблудовский так убедительно, что Наливайко резко обернулся.
В то же мгновение он понял маневр Заблудовского и впервые в жизни подумал о своем спасении. Вскочил на вал… бежать.
Но резкий рывок за горло сбросил его вниз, под ноги свирепой толпы. Хотел подняться, рукою успел сорвать с горла крепкую волосяную петлю, но подняться уже не успел.
— Ах, гадюка Заблудовский! — простонал Наливайко.
Несколько человек уцепились за его левую руку, в которой очутилась сабля, когда правая срывала петлю с шеи, Заблудовский выкручивал правую руку, несколько человек держали за ноги.
— Вяжите ноги, болваны! — кричал Заблудовский.
Пока опутывали веревками его тело, Наливайко слышал, как Заблудовский хвастал, что это он справился с Наливайко. Весть о том, что Наливайко связан реестровиками, словно эхо пронеслась по возбужденному лагерю. Затихал шум вокруг, прекращалась сеча.
Юрко Мазур бросился через овраг к толпе реестровиков:
— Враки! Наливайко ушел… навстречу полковнику. Нечипору…
Но кругом неслись крики, что Наливайко связан. Расходилась предрассветная мгла. Мазур стоял одинокий. И со страхом увидел: навстречу ему несли связанного веревками, окровавленного Северина Наливайко. Кто-то показал на Мазура. Заблудовский приказал:
— Вяжите Мазура!..
Юрко пытался защищаться, но, подбитый колодой ПО ногам, упал наземь. Острая боль в ногах и жесткие веревки, туго связавшие руки, не так уязвляли Мазура, как то, что увидел он Наливайко в таком жалком состоянии. Привык думать о нем как о непобедимой силе, а он лежал в узах, сломленный, бессильный, как дитя в пеленках.
Горячими слезами умылся. Только крикнул:
— Вяжите, подлюги не нашей страны! Души свои вяжете на утеху панам-ляхам…
Тяжелый удар сапогом в лицо прервал этот крик.
И рассвело, и солнце взошло над Солоницей, — а лагерь молчал. Даже женские причитания смолкли. Не поднимались и столбы утреннего дыма в кабицах. Еще не наступило там время для суда, не было там ни правых, ни виноватых. Было страшное молчание, как над мертвецом в первые минуты после смерти.
Жолкевский приказал войскам теснее сомкнуться и подступить ближе к воротам. Сообщение Вишневецкого, что ночью несколько сот казаков через болото Солонцу прорвались в степь, встревожило гетмана. Может, прорвались не несколько сот человек, а весь лагерь, оставив в утешение гетману женщин с голодными детьми.
Гетман сжал кулаки, словно опасался, что живое сердце Наливайко вот-вот вырвется из его когтей. Отдал приказ штурмовать главные ворота. Жолнеры подняли крик, из-под копыт коней взлетела пыль. Казалось, одним махом так и снесут лагерь. Даже Жолкевский, который не любил преуменьшать побед своих заносчивых войск, удивлялся такому усердию. Но ворота открылись сами, и жолнеры остановились. Из ворот вышло около двух десятков безоружных казаков и старшин. На копье, высоко над головами у них развевался белый платок. Старшины, а за ними и нобилитованные казаки сняли шапки сразу же по выходе из ворот.
В числе трех старшин впереди шел Стах Заблудовский.
Станислав Жолкевский любовался этим зрелищем. Почти неприступная крепость сдается на милость и волю коронного закона, хотя известно, что с Днепра уже повернули на Сулу шедшие на помощь запорожцы. Это он, польный гетман Станислав Жолкевский, заставил мятежную Украину просить у него пощады. Пусть теперь король и все государство польское оценят мужество и верность своих гетманов! Только бы поскорее отсюда, из этих нелюдимых степей, от страшной угрозы с Днепра!..
Свита Жолкевского из начальников и джур расступилась и дала проход казакам. Не доходя несколько шагов, Стах Заблудовский стал на колени пред польным гетманом. Кое-кто из казаков нерешительно последовал примеру хорунжего, пряча глаза свои от соседей. Лишь двое старшин не стали на колени. Только головы свои низко склонили, — так разрешал казацкий обычай, когда голова уцелела от сабли победителя-врага. Это не был поклон — только подставление шеи. Так и вол кладет свою шею в ярмо до самых снизок и ждет, пока хозяин наложит крепкие притыки.
Наконец глава делегации, один из оставшихся на ногах старшин, обратился к Жолкевскому:
— Челом вельможному пану гетману коронных войск польских… Прибыли мы по приказу казаков и пана старшого нашего, чтобы просить милости пана гетмана.
— Вельможного, мерзавец…
— Прошу вас, вельможный пан гетман… не пренебрегать обычаями рыцарскими и не оскорблять побежденного в честном бою. Я полковник и вышел не для издевательств вельможного пана гетмана, а по приказу власти нашей, которая поступает по воле старшин и всего казачества…
— Вы могли бы, пан полковник, позаботиться о чести, верно служа короне Речи Посполитой, а не этому разбойнику Наливайко. Что имеет сказать пан полковник?
— Бдительной осадой, вельможный пан гетман, вы заставляете нас просить милости у вашей мощи. Мы соглашаемся на ваши условия.
— Сдаете Наливайко и его сторонников старшин?
— Сдаем… Семь человек, связанных и невредимых, передаем… на милость.
— Пся крев! Не о милости, а о наказании идет речь… полковник… Давайте связанных, тогда будем говорить дальше. -
Заблудовский поспешно встал с колен и засеменил, словно покатился, к воротам, где вооруженной стеною стояли казаки, — готовые броситься на защиту делегации. Казачьи ряды расступились и пропустили две телеги, которые казаки везли на себе, хмуро глядя в землю. На правой телеге лицом вверх, ногами вперед лежал Северин Наливайко. Так и попросил положить его, как несут покойника в гробу. По обеим его сторонам лежали головами вперед Шаула и Мазур. На другой телеге тоже лежали трое в ряд, а около них в ногах сидел Панчоха со связанными назад руками. Шостак не пожелал лежать вверх лицом, не захотел смотреть на врагов, на свет. Отчаяние и угрызения совести мучили его. Реестровики выполнили его желание, положили спиной вверх. Лейба и сотник Дронжковский лежали на боку, словно дремали.
— Почему тот мерзавец не лежит? — показал саблей Жолкевский на Панчоху.
— Он, простите, вельможный пан, добровольно вернулся из-за вала и сдался…
— Снять голову этому гордому хлопу!
Жолнер пригнулся на коне — и труп Панчохи повалился с телеги под ноги делегации, которая без шапок, осмеянная, стояла перед Жолкевским. Телеги скрипели и удалялись между двумя шеренгами польской конницы. Потом передние всадники сошлись, закрыли собой печальную процессию скрипучих телег. Полковник поднял голову, заговорил:
— Как видите, вельможный пан победитель, мы выполняем договор…
— Договора еще не было… Должен говорить с вашим старшим. Где пан Лобода, который так верно мне служил?..
— Северин Наливайко его зарубил, верно, за эту, простите, вельможный пан гетман, верную службу вашей милости…
— Проклятье! Сукин сын, мерзавец… Затянуть на этом бунтовщике потуже веревки! — крикнул Жолкевский, обернувшись назад, откуда все еще слышен был скрип телег.
Как скорбная жалоба доносился этот стон будто нарочно не смазанного колеса.
— Кто старшой?
— Каневский полковник пан Кремпский, вельможный пан гетман… — наконец отозвался Стах Заблудовский, напоминая Жолкевскому о себе.
Жолкевский и в самом деле заметил Стаха. Минуту подумал:
«Этого полезного пса нужно спасти, пригодится».
Вслух приказал:
— Пана Заблудовского… под арест взять, строго караулить!
— Боже мой, спасите! За что, вельможный?.. Ведь это я Наливая собственными руками связал..
— Вы арестованы, пан, за убийство пани Лашки прошлой ночью.
Заблудовского схватили и потащили, не дав ему даже опомниться от такой страшной новости. Жолкевский обратился к полковнику:
— Скажите, пожалуйста, полковник, казачество согласно выдать оружие?
— Согласно.
— И хоругви, и клейноды полков, и перначи полковников?
— Согласны, вельможный пан гетман, — сказал полковник, еще ниже склоняя голову.
Гетман помолчал. Он ожидал встретить возражения и словно устал от такой легкой победы. Ведь он запросил у Замойского вооруженной помощи, опасался встретить сегодня со стороны казаков решительный отпор. И даже не подумал, как накажет повстанцев. Теперь эта мысль назойливо преследовала его, подсказывая сорвать переговоры с делегацией.
— Давайте знамена.
— Вельможный пан гетман, вы ни слова не сказали об условиях мира между нами и войско к открытым воротам слишком близко ставите.
— Вы сдаетесь, пан полковник, на волю победителей, с выдачей всего оружия — и еще позволяете себе чего-то требовать!
— Мое оружие и конь казачий еще не сданы победителям. Не победа ваша, а соображения наши привели к этому разговору, вельможный гетман…
Гетман вдруг вздохнул. Он не спал всю ночь, и теперь это давало себя знать. В руках у гетмана был Наливайко, которого он так торжественно обещал Замойскому и короне. Рассмеется ли теперь пани Барбара, услышав весть об этой победе Станислава Жолкевского?
— Среди вас, пан полковник, есть немало хлопов панских. Выпущу вас на свободу из лагеря лишь тогда, когда панство заберет от вас всех свои хлопов и слуг…
— Вот это уж нет, пан лях! Требования ваши были не легки, и мы их выполнили… Вижу, ошиблись мы и жизни лучших сынов нашего окровавленного края даром погубили… Так лучше погибнем здесь все до единого, но будем защищаться!
— Защищайтесь! — ответил Жолкевский, зарубая полковника. — Начинайте! — равнодушно крикнул он своей свите. — Пан Белецкий! Чарнковский! Вишневецкий! Огинский!.. Проучите этих непокорных хлопов..
Со всех концов двинулись жолнеры Жолкевского и отряды украинских князей. В воротах не ждали такого конца переговоров и в первую минуту не поняли даже, что случилось. Не успели казаки взяться за оружие, как во все ворота прорвались польские войска. Как волна, налетели поляки на лагерь, топтали людей осатаневшей конницей, мечтая озолотить себя добычей в казачьем стане.
Все казаки, которые еще могли держать оружие в руках, все пошли в бой. Но ими двигало отчаянье. Одни старались заглушить в бою стыд, другие — спасти собственную шкуру. Жолнеры рубили женщин и детей, которые стояли с поднятыми руками, больных и раненых, рубили всех, кто уцелел от голода и военных опасностей.
А Станислав Жолкевский повернул коня и помчался за телегами, которые, уже запряженные лошадьми, ехали в Лубны. Конь гетмана задрожал от страха, перескакивая через труп Панчохи. Жолкевский сердито пришпорил животное:
— Топчи, пся крев! Топчи это быдло украинское, поднявшее руку на шляхту и на корону Ягеллонов…
Потом рванул поводья и погнал коня, а вслед ему несся адский рев из казачьего лагеря, где бушевала панская месть над легковерным украинским казаком.
13
Давно уже установились и прекрасно служили дороги в украинских степях. После весеннего половодья давно спали речки, пересохли ручьи, окрепли болота. В высоких порыжевших травах в степях шумели птичьи выводки, а вокруг сел и хуторов желтели посевы- ржи, цвела гречиха.
В эту-то пору, трижды на день меняя коней, спешил Жолкевский с пленными в Варшаву. Пятеро пленников, скованных меж собою за ноги, ехали на одной телеге. А Наливайко везли отдельно, прикованным железными обручами за руки прямо к телеге. Отряд жолнеров постоянно скакал возле нее. Трижды в день Наливайко давали воду да на ночь, чтоб разжигать жажду, кусок хлеба с червивой таранью.
Ни разу за всю долгую дорогу Наливайко не видел своих верных друзей. Он даже не знал, везут ли их вместе с ним, остались ли они при войске или, может быть, погибли, как погиб Панчоха. Жолкевский всего лишь один раз заговорил с Наливайко и с тех пор закаялся. Это случилось, когда проезжали в Киеве мимо церкви святой Софии.
— Молись, безбожник. Ведь вашу православную святыню видишь в последний раз.
— Была б она, эта святыня, конюшней для коней украинского войска, если б добрались до нее мои славные полки… — задумчиво ответил Наливайко и отвернулся.
— Кощунствуешь, мерзавец?
— Вы, пан гетман, верно, мягче разговаривали бы со мною, если б… к примеру, у меня, ну, хотя бы руки свободны были… Но вы еще попробуете на собственной шее оковы, которые наложит на вас украинский народ.
— Молчи, дьявол! Этого никогда не позволю…
— И спрашивать не станут… Протоптанными мною дорожками пройдут до самой Варшавы. И возьмут-таки изнеженную шляхту за адамово яблоко… Возьмут, вельможный палач Украины!
Жолнер набросил жупан на голову Наливайко, и он умолк. Это было жестокое, нечеловеческое наказание. Днем, когда во-всю жгло солнце, закованному Наливайко бросали на голову жупан и так оставляли; несколько раз на день он терял сознание от нестерпимой духоты. А ночью на телегу сажали специально отобранных жолнеров, чтобы до самого утра не давали заснуть закованному.
Жолкевский несколько раз направлялся к телеге с пленным, но каждый раз, не доехав, раздумывал и поворачивал к своей карете или выезжал вперед своего отряда. Выезжал, чтоб ускорить марш и скорее достигнуть Польши. Чем дальше отъезжали от Украины, чем меньше оставалось до Варшавы, тем больше спешил гетман. Ему казалось, что вся Украина — от порогов Днепровских до самого Буга — уже восстала, а неусыпные мстители за Наливайко мчатся через степи на своих сильных конях и вот- вот схватят и закуют гетмана, как пророчил Наливайко.
И однажды в конце августа 1596 года на закате солнца пред глазами гетмана загорелись готические шпили и кресты варшавских костелов. Жолкевский перекрестился польским крестом и приказал остановиться, — приготовиться к ночлегу. В Варшаву он должен войти в полном блеске славы торжествующего победителя. И не ночью, а днем, чтобы тысячи поляков-шляхтичей могли встретить и приветствовать Станислава Жолкевского — своего спасителя от хлопского нашествия. Вот когда он въедет в город! А пленников своих не на телегах, а на конях верхом повезет рядом с собой. По два жолнера будут вести за поводья этих коней, и на одном из них будет закованный Наливайко.
— Закованный, потомки славных поляков! — обратился к небу Жолкевский.
14
В старой корчме волынского воеводства переночевали и собрались в дальний путь два казака. На ремнях через плечо, высоко, под самыми подмышками, подвязав друг другу сабли, они поверх оружия надели старенькие жупаны и, взяв в руки грушевые посохи, под видом крестьян вышли из корчмы. Никакой пищи у них с собой не было, а из вещей только трубка и кисет с табаком и огнивом на поясе.
—. Земля человека породила, Карпо, пусть она его и кормит.
Но только они отошли от дверей корчмы, как отряд вооруженных всадников выскочил вверх по взвозу, прямо к корчме.
— Гусары князя Острожского, пан полковник… — произнес Карпо Богун. ’ -
Хотели вернуться в корчму. Но гусары уже подскакали к ним, окружили.
— Кто такие? Его мощь воевода приказал опрашивать каждого, кто встретится на дороге, — сказал гусар.
— А мы, пан гусар, тутошные, — кротко ответил полковник Нечипор, неопределенно махнув грушевым посохом.
В это время с того же взвоза вынырнуло несколько сот гусаров и казаков, сопровождавших целый поезд роскошных карет. Утро было свежее; окошки в экипажах завешены. Ездовые на четырех парах, запряженных в каждый экипаж, настегивали коней, и кони неслись бешеным галопом в гору. Клубы пыли, щелканье кнутов и грохот колес делали выезд воеводы торжественно-шумным.
Сотник гусаров, увидев возле корчмы двух крестьян, окруженных передовым отрядов казаков, завернул туда.
— Крестьянами себя называют, пан сотник.
Сотник два раза в жизни был в Сечи; один раз
даже в поход выступил в Килию, но, захворав, вернулся и с этого времени поступил на службу к воеводе. Полковника Нечипор а сотник хорошо знал в лицо. Оно, правда, изменилось, бородой заросло, но выразительные голубые глаза полковника и стройная фигура выдали его. Сотник узнал Нечипора.
— Пан полковник Нечипор с Низу мог бы собственным именем назваться. А это кто, тоже из Сечи?
— Двоюродный брат мой… Мы гостили у его родных, пан сотник.
Карета. старого воеводы остановилась около группы. Широкая седая борода князя свисала из окошка. По-старчески прижмуривая глаза, Острожский всматривался в лица задержанных гусарами путников.
— Кого бог послал в дороге, пан сотник? Ведь с первым встречным, если он православный, счастье путешествующим приходит.
— Православные, ваша мощь. С Низу домой на побывку идем.
— С Низу? Так рано расходитесь?.. Отец Демьян, благословите путников, если они в самом деле православные.
Полковник Нечипор снял шапку и подошел под благословение. Толстый оселедец, в котором серебряными нитями блестели седые волосы, крученой колбасой свисал до самого уха. Через всю щеку к этому уху протянулся глубокий шрам.
— Во имя отца и сына и духа святого, раб божий… Как имя?.. — начал отец Демьян, давая благословение прямо из экипажа.
— Аминь, батюшка, — поторопился ответить полковник Нечипор, стоя в неловкой позе склоненного нищего.
Сабля Нечипора выдвинулась из-под жупана, и сотник заметил это.
— Вельможный князь, это — полковник Нечипор. Он при оружии и… в полном здравии.
— Полковник Нечипор? — старик невольно спрятал голову в карету. — Вы могли бы, пан полковник, свободнее держать себя и сказать правду воеводе.
— Прошу прощения, у меня не было злого умысла.
— Скажите, зачем находитесь в воеводстве?
Полковник выпрямился и недружелюбно взглянул на сотника. Карпо Богун, стоя немного в стороне, пожалел про себя, что так далеко нацепил саблю.
— Доброта вельможного князя мне известна, и никакого зла ему не желал даже в мыслях. А идем в Варшаву.
Борода князя опять вынырнула из окошка. Удивление отразилось на заросшем лице, в глазах. Сечевой полковник с единственным казаком, верно — джурой, тайно направляется в Варшаву, — это неспроста. Но не расспрашивал. Такая выработалась привычка у старика. Житейский опыт показал: если человек искренен — он и сам расскажет все. А начнешь выпытывать — собьешь его и невольно на ложь толкнешь.
Нечипор сделал минутную паузу. К нему подошел Богун, — может, посоветовать что хотел, а может, просто для того, чтобы поддержать мужество в товарище, стал ближе.
— В Варшаву идем, Милостивый пан воевода, по великому делу, а удастся ли — бог знает… Слышали мы от пани Мелашки, что вы, вельможный князь, помогли ей добраться в Сечь. Думаем так: ваша милость, значит, благосклонны к делам украинского народа, и, пользуясь этой случайной встречей, позволим себе просить…
— Однако вы не сказали, пан полковник, зачем направляетесь в Варшаву? В этом, позволю себе заметить, видна ваша неискренность, пан полковник. Как же тогда я могу уважить вашу просьбу? Скажите, пан полковник…
— В Варшаву насильно увезен в кандалах наш товарищ и побратим пана Карпо — Северин Наливайко, некогда верный слуга вашей милости…
Голова Острожского откинулась в глубь экипажа. Но не от испуга. Еще в Остроге князь воспринял известие о событиях на Солонице под Лубнами как удар. Тогда, по получении этого известия, молча упал в кресло, в охлаждающий черный сафьян. Движением руки велел оставить его одного. Отец Демьян и до сих пор помнит тяжкий вздох воеводы и слова его при этом:
— Конец моей личной трагедии или начало великой драмы Украины?. Боже правый! Почему не дал мне. силы стать вместе с ними!..
Напоминание полковника вновь взволновало старика. Если б это было хоть не на людях! Но полковник говорил и говорил, и-в этом была целительная сила. Воевода имел время передохнуть в сумеречной глубине кареты.
— Его лучшие соратники, шесть человек, уже казнены, вельможный пан воевода. Но мы согласны отдать ненасытному палачу еще и свои головы, лишь бы освободить для Украины Наливайко. Идем, а как действовать будем, кто знает? Вельможный князь, вы в почете у короля. Одно ваше слово весит иногда больше сотни наших, а мы только саблею убеждать умеем, да, вишь… пока солнце взойдет, роса очи выест… Покорнейше просим, во имя любви к Украине, растоптанной грязным сапогом Жолкевского, спасите Северина Наливайко! вот и весь мой рассказ по совести, вельможный князь.
— Верю, пан полковник, что вы и в самом деле сказали все. Отказать в такой просьбе я не в силах, бог мне свидетель. Но дайте подумать… Гей, пан сотник! Наверное, у вас найдутся запасные кони? Посадите на коней этих панов казаков и считайте их нашими высокими гостями. Если паны согласятся, возьмем их с собой. В Брест на собор направляемся с владыками и попами православия на Украине. Верно, в Бресте кто-нибудь из высокопоставленных будет от короны. Подумаем…
Велел двигаться дальше. На протяжении долгого пути несколько раз призывал к себе гостей, иногда в экипаж брал к себе и все расспрашивал. Карло Богун рассказал, как вырвался он с остатками наливайковцев и добрался до сечевиков на Днепре, недалеко от Сулы. Но было уже поздно. Прибыл туда и полковник Кремпский, без булавы и клейнодов, только с полутора тысячью казаков. Оттуда они пошли с полковником Нечипором спасать Наливайко.
— Братьями назвались мы с Северином на поле брани, когда пахло кровью врага. И поклялись по крайней мере душой не разлучаться, если телом разлучит нас лихая доля. А пан полковник Нечипор по доброй воле отдает себя этому трудному, но благородному делу. Мы должны его спасти.
— Должны, — шепотом подтвердил Острожский.
Теплую надежду зародил в душах верных товарищей Северина Наливайко.
15
В Брест собирался выехать и Ян Замойский. Как лицо светское, он не был приглашен на собор, где должна была решаться судьба двух церквей, но и запрета канцлеру не было. Даже королю официально не разрешалось присутствовать на соборе святых мужей страны и представителей Рима да двух патриархов. Но вся шляхетская Польша поехала в Брест. Там вершатся дела не только церкви и даже вовсе не церкви а всего польского государства. Речь Посполитая Польская взяла неимоверный размах в расширении своих окраин. Одним мечом их не расширишь, а доброе слово с уст нейдет, да и кто бы ему поверил? Кто поверит королю, чья мощь, покой и успехи — все держалось на традиционных для Польши лжи и надувательстве? К мечу и самопалу необходимо стало добавить еще и распятья в руках усердных ксендзов. На некоторое время это поможет шляхте продержаться у власти, потому что простой народ пока что и. с саблею в руках покоряется кресту..
Вот какие широкие планы строились в надежде на унию. Самое время было действовать. Большая часть опасного казачества сложила свои головы на Солонице. Пока поднимутся другие — по всей Украине будет орудовать армия ксендзов и попов, помогут и богобоязненные женщины.
Ян Замойский вздохнул от этих мыслей-мечтаний. Вчера принимал у себя Станислава Жолкевского. Не тем стал Станислав после своей победы над своевольным казачеством украинским, после того, что привез условия, подписанные в Киеве с сечевыми казаками и привел пленного Наливайко!
Неожиданно вошла служанка Барбары:
— Пани Барбара просит вельможного пана в покои ее мощи.
Его пригласила жена в свои комнаты! Этого не случалось со дня их возвращения из Стобница. Приехав, Барбара замкнулась и жила затворницей. Чем и как жила, с кем разговаривала, кроме своего отца, — Замойский не знал. Готов был простить ей все, лишь бы заговорила с ним, улыбнулась, как близкому другу, и взгляд женский, теплый подарила бы…
Барбара вышла навстречу мужу. В движениях — спокойствие, глаза — как после тяжелой болезни, в костюме — подчеркнутая сдержанность. Такой — не разгадаешь.
Замойский заговорил с порога:
— Надеюсь, не болезнь Томаша, ясная моя, заставила вызвать меня?
— Нет, нет, Янек… Не сердишься ты на свою Барбару, что оторвала тебя от политики, этой непобедимой моей соперницы?..
— Как видишь, одно твое слово, Барбара, победило….
3амойский взял обе руки жены в свои и по очереди целовал их. Едва сдержался, чтобы не обнять ее, как после долгой и тяжелой разлуки. А она спокойно смотрела на совсем поседевшую голову мужа. Были минуты, когда по-женски искренне жалела этого человека. Но — не больше.
— Вчера, Янек, меня посетил этот… увенчанный славой победителя пан Станислав. Я ненавижу этого человека и приняла его только ради тебя.
— Благодарю, милая, за уважение. Что случилось у пана Станислава, что он навещает тебя?
Отошел и сел в легкое парижское кресло. Сообщение жены опять напомнило подозрительные отношения Жолкевского с Христиною и Гржижельдою…
— Пан Станислав зло потешался надо мной за мою шутку в Стобнице про золото на его сабле. Он, неизвестно почему, грозит мне казнью этого… Наливая.
— Угрожает казнью?
— Да, Янек… угрожает, и… я должна быть искренней, как была до… сих пор: пан Станислав неравнодушен ко мне. Эта противная тварь взяла себе в голову, что я питаю какие-то чувства к тому казаку. Он намекнул… что выпустил бы его…
—: За какую цену, Барбара?
— За самую дорогую, Янечку, милый мой… — впервые так ласково обратилась к мужу взволнованная Барбара.
Пошла по комнате, слегка заломила пальцы. Обернулась и посмотрела на Замойского горячим взглядом. В глазах была мольба, решимость, отчаянье. Граф испугался. Он понял свою жену. Поднялся, осторожно отодвинул кресло, чтобы стуком не испугать жену, пошел навстречу ей. Опять взял за руку, впился взглядом в страдальческие глаза.
— Барбара! Барбара, ты… страдаешь. Ты не все сказала своему… Янеку.
— Пока все, Янек дорогой. От тебя зависит наше… супружеское счастье.
— Что ему угрожает?
Барбара смежила ресницы. Боль подступила к сердцу от его острого взгляда. Он пронизывал ей душу, разрывал сердце. Но не крикнула. Только пошатывалась, опираясь на руку мужа.
— Что угрожает нашему супружескому счастью, моя милая? — переспросил Замойский, сжимая руку Барбары.,
— Смерть Наливайко…
Открыла глаза, полные слез, и мужественно выдержала взгляд. Рука графа задрожала и соскользнула с руки жены. Медленно отвернулись и разошлись: он — к дверям, она — в угол, к клавикордам. Теперь слезы брызнули у нее из глаз, но женщина сдерживалась и, беззвучно плача, села за инструмент, ударила по клавишам. Слезы текли горячими струйками, а уста пели любимый отрывок. Яна из песни Кохановского:
Одна мне осталась свобода в тяжелой неволе:
Что коль захочу, то могу я наплакаться вволю.
А когда подошел встревоженный граф, умолкла, на дрожащие руки голову положила. По комнате словно реял ее нежный шепот в потухающем дрожании струн. Замойский обнял склоненный над клавикордами стан жены:
— Он будет жить, Барбара!.. Но…
Барбара схватила голову мужа и покрыла поцелуями лоб, щеки и, наконец, губы, скрытые толстыми седыми усами.
— Я буду верной женою, Янек. Я первая из шляхтянок сдержу слово. Буду любить тебя… чтобы только кровь того… казака степного не запятнала наше счастье…
Рыцарь войн, победитель на бурном конвокационном сейме 1573 года — Ян Замойский не в силах был противостоять своей красавице-жене. Да, ради примирения с ней он поступит наперекор всем существующим законам о безопасности короны польской и оставит в живых Северина Наливайко. Он будет жить… навеки заключенный в одном из кармелитских монастырей Польши.
16
Полковник Нечипор и Карпо Богун приехали с Острожским в Варшаву. Воевода приказал своему маршалку одеть их на манер варшавских мещан, устроить поблизости от себя и заботиться о них, как о членах его собственного семейства.
Несколько раз, и в Бресте, и теперь, в Варшаве, полковник Нечипор напоминал старому князю о Наливайко, и каждый раз воевода смущался, волновался, обещал немедленно же поговорить о нем с кем следует, но при встречах с Замойским, с Тарновским и Воланом не находил удобного повода заговорить о Наливайко. Оба казака начали не на шутку тревожиться за судьбу своего друга.
За поздним обедом в варшавских хоромах воеводы полковник Нечипор опять заговорил про обещание князя, но в самый решительный момент беседы слуга доложил, что воеводу явился навестить сановный духовник короля Петр Скарга.
Скарга некогда был хорошим знакомым Острожского, воспитал его сына Януша, но с того времени, как он совратил Януша в католичество, князь запретил принимать Скаргу в своем доме. Минули десятки лет, но рана, нанесенная Скаргой, не заживала, и всякий раз даже упоминание имени этого иезуита волновало Острожского.
Но на этот раз воевода велел принять королевского духовника. Брестский собор спутал все карты, и Острожский надеялся добиться какой-нибудь ясности хотя бы в разговоре с руководителем униатской политики Польши. Но не хотел остаться с ним наедине и принял его за обедом, в присутствии своих друзей и гостей.
Скарга заметил маневр князя, но вошел в просторную комнату, где, по украинскому обычаю, вдоль боковой стены стоял длинный дубовый стол. За столом, кроме князя и его младшего сына Александра, сидели еще запорожцы и отец Демьян. Протосинкел константинопольского патриарха Никифор, который находился на поруках у Острожского, и несколько владык да архимандрит печерский Тур обедали в это время в другой комнате.
Королевского духовника встретили стоя у стола. Ответив на католическое приветствие или благословение Скарги, сели за стол. Полковник Нечипор из себя выходил, что пришлось оборвать разговор о Наливайко. Когда теперь возобновишь его опять!
Петр Скарга, стоя, беседовал с украинским магнатом и негласным главою православия князем Острожским. Несколько слов обычного приветствия сказал, даже вежливо улыбаясь. Но тут же он снова, как всегда, посуровел, точно мать родила его в ненависти к людям:
— Вельможный брат по вере христовой пан Василий-Константин позволит мне говорить при свидетелях?
— Думаю, ваша мощь, владыка честной, что беседе нашей о делах церкви Христовой не помешают эти духовные особы и сын мой?
Скарга подозрительно посмотрел на присутствовавших. Особое внимание обратил на двоих с запорожскими чубами, но, приняв их за сечевых попов, не протестовал и начал разговор о брестском соборе и о поведении православного духовенства во главе с протосинкелом.
— А вам, вельможный князь, следовало бы сказать им разумное слово и о праве короля напомнить. Разве король дал согласие на лишение сана митрополита Михаила Рагозы и епископов наших: Ипатия Володимирского, Кирилла Луцкого, Германа Полоцкого, Дионисия Холмского и Ионы Пинского? Грех божий и гнев королевский примете на себя, вельможный князь…
— Приму все, святой отец Петр, потому что творили во имя господа бога нашего. Король и его законы — суть кондиции светские, а на брестском соборе творился закон церкви нашей… православной. Канцлер коронный сказал, что корона не будет вмешиваться в дело объединения церквей, диссидентам страны политические права наобещал, а сам все-таки в Брест приехал. Король послов своих с угрозами засылал…
— Король есть высшая власть в государстве нашем.
— Однако мы украинцы, пан отец…
— Пан воевода забывает, что Украине даны законы Речи Посполитой Польской и она обязана принять их…
— Неправда, не примет! — выкрикнул из-за стола полковник Нечипор. — Я тоже украинец и не помню, чтоб у меня корона спрашивала разрешения распространить свои законы на Украину.
Скарга выслушал до конца запальчивые слова полковника, вздохнул и еще больше помрачнел.
— Я духовник короля Речи Посполитой Польской и не привык выслушивать изменнические речи. Вельможный князь должен знать, что слова этого… брата нашего во Христе не лучше бунта Наливайко и прочих изменников. Король узнает про эти слова.
— Прекрасно! — вспылил Острожский. — Ввиду такой конклюзии прошу пана королевского духовника считать законченной нашу беседу о духовных делах. Как и во всем, вы хотели и брестский собор превратить в базар, где Украину, как торгаши, думали обманом заполучить. А мы этим товаром не торгуем, пан отче. Это тоже измена? Пусть… Маршалок! Проводите королевского духовника. Прикажите собираться. Немедленно же выезжаем на Украину…
— А дело протосинкела Никифора? А сейм, наконец?
— Протосинкел, отец Петр, находится на поруках князя Острожского, разве вам этого недостаточно? Только вооруженной силой возьмете его у меня, но… за смерть Острожского вы будете иметь не одного… Наливайко!
Скарга, не поклонившись, повернулся и вышел в раскрытые маршалком двери. В соседней комнате духовного вельможу ждала свита из духовенства, оставленная им, когда он вошел к Острожскому для беседы. Садясь в королевскую карету, ожидавшую его у ворот, Скарга приказал:
— Во дворец короля!
И лошади понесли вскачь, подняв пыль на всю улицу.
(Взволнованный после беседы с иезуитом, князь на пороге попрощался с Нечипором и Богуном. Ничего не мог пообещать им. Когда они выходили со двора, он некоторое время стоял в дверях и смотрел им вслед. Потом вернулся в дом. Многочисленные слуги и служанки суетились, готовясь к отъезду. Сторонились раздраженного князя, меж собой разговаривали топотом. Князь прошел в комнату, где ждал его отец Демьян.
— Ну, что будем делать, батюшка? — спросил и сразу как-то весь опустился, старый и немощный.
— К себе домой поедем, ваша мощь…
Этот ответ развлек старика. Слегка улыбнувшись, он долго смотрел на попа, как на безнадежно пропащего человека. В Остроге Демьян Наливайко не только духовник, но и политик, а временами — и воин. В Остроге с ним можно советоваться, и ума у него хватает дать хороший совет. Десятки лет эти советы подсказывали воеводе выход в самых сложных ситуациях. Отец Демьян умел вызвать милость князя к самому тяжелому преступнику так же легко, как и зажечь гневом против самого сердечного друга. Был советником, и духовником, и опорой в старости. Сколько всего собирались они сделать с отцом Демьяном в Варшаве — и вдруг:
— К себе домой поедем…
Тягостные думы воеводы Острожского прервал казачок:
— Ваша мощь… Какой-то поляк хочет что-то важное сообщить вам.
— Опять поляк? Верно, врать будет?
— Кажется, не из таких. Разрешите впустить?
— Пусти.
Вошел Бронек в бедной одежде крестьянина. Будто вернулся из далекого странствия или из плена, а то и с каторги. Худой, потрепанный, как и одежда на нем. Переступив порог, не поклонился, а как-то свесил на грудь голову. На голове отрастал чуб, и в нем давно потерялся след казачьего оселедца.
— Что хочет сказать пан? — по-польски обратился к нему Острожский.
— Друзья вельможного пана воеводы сейчас наткнулись на королевских жолнеров и… пошли под арест.
— Что? Какие друзья?
— Полковник Нечипор и Карпо Богун. От покоев пана шли… Их, верно, пытать будут и головы снимут, вельможный князь…
— Не дам! — истерично закричал князь.
Выпрямился, полный жизненных сил и гнева, и так прошел мимо удивленного Бронека. За дверьми таким же голосом позвал маршалка и… на полуслове умолк.
У палат Острожского остановилась королевская карета, запряженная белыми лошадьми. Отряд жолнеров из конвоя особы короля заполнил улицу. За королевскою каретой подъехал экипаж Радзивилла и отряд литовских драгун.
— Король! — испуганно сообщил маршалок.
— Пусть! Ведь он к князю Острожскому прибыл…
Король торжественно вышел из кареты в сопровождении Петра Скарги и Волана. Уже в воротах их нагнали Радзивилл и Сапега. Несколько сенаторов и телохранителей завершали кортеж.
Острожский стоял посреди комнаты, и только едва заметное дрожание белой бороды выдавало внутреннее напряжение старика. За один день столько пережить! Не уважили его возраста, не пожалели его утомленного сердца.
Король Сигизмунд Ваза первый вошел в комнату. Вид воеводы словно испугал его. Король остановился. Криштоф Радзивилл прошел вперед, почтительно поклонился, как всегда кланялся тестю в его остртрожском или константиновском замке.
— Прошу, ваша мощь, принять его милость короля Речи Посполитой Польской. Какой у вас вид, ваша мощь!
Князь слегка провел рукою по лбу, тяжело вздохнул, будто на чужом языке сказанные слова Криштофа с трудом понял и, в знак согласия, на минуту наклонил голову. Он видел приемы королей в Париже, в Риме, в Праге.
— Челом бью его королевской милости, недостойный такой высокой чести, — промолвил князь, и слова его прозвучали сухо, в них скрывался не угасший гнев и решимость.
Король сел, разрешив сесть остальным. Но только один Острожский воспользовался этим разрешением. Сенаторы, воеводы, государственные мужи — все стояли. Острожский ждал. Король говорил через переводчика, и пока он говорил, Острожский сравнивал его голос с голосом ктитора Онуфриевой церкви в Остроге.
«Бойкий голосок, но совсем-совсем… не королевский», — решил Острожский.
— Уважаемый нами пан воевода земель украинских в гневе собирается оставить Варшаву, оставить сейм и государственные дела? Достойно ли так поступать князю? -
— Король государства в моих покоях, и я из гостеприимства и из высокого уважения к вашей королевской милости должен был бы отказаться от этого решения. Но не отказываюсь… Уже мой возраст заслуживает иного отношения к делам, которые я представляю, ваша королевская милость… Ветхозаветного Авраама сами посланцы божьи почитали за седину и степенность мужа…
Король поинтересовался, что произошло между ним и Скаргою, почему князь так грубо выгнал королевского духовника. Острожский поднялся с кресла. Пред королем польским стоял могущественный, гордый магнат.
— Его королевская милость должен знать все! Пред ним стоит потомок рода Острожских. Это тот род, который служил Сигизмунду первому, служил Сигизмунду-Августу, Стефану Баторию и службою своею укрепил корону, возвеличил польское государство. Я, потомок славного рода Острожских, немало постарался об избрании вашей милости королем, и кто имеет право меня так оскорблять! Тот же король законом отнимает у меня право молиться богу так, как я того желаю. Закон его королевской милости, запрещает нам придерживаться православной веры и посылает к нам на Украину отступников-иезуитов насиловать край, грабить его и проливать кровь моих единоверцев, украинских людей. Ваша королевская милость нарушает свою присягу, нам на коронационном сейме данную, а нас позволяет называть изменниками, хотя мы поступаем по законам и совести края нашего. Я, сенатор коронный, вынужден терпеть обиды и оскорбления. Не спросившись у меня, жолнеры хватают моих людей и снимают им головы. Не посоветовавшись со мной, судят патриаршего наместника, за которого отвечаю перед совестью и пред богом! Я стар, но хочу умереть, как умирали Острожские: честным сыном своего родного края…
От волнения и слабости Острожский не мог продолжать, повернулся и направился к выходу. Его подхватили под руки, помогли переступить порог. Кто-то крикнул, переводя королевскую фразу:
— Подождите, вельможный! Король даст ответ…
— Не хочу ответа, не нужно лживых слов…
Королю не перевели этих слов Острожского, но его нервность и упорство понял Сигизмунд. Развел руками перед Скаргой:
— Каких людей князя хватают? О чем он говорит?
Скарга коротко рассказал про Нечипора и Богуна, назвав их изменниками.
— Освободить! Немедленно освободить… Еще кого?
Королевский приказ молниеносно был передан страже, и всадник понесся вдоль улицы. Король велел Радзивиллу вернуть князя: он хочет помириться с можновладцем украинским.
Криштоф Радзивилл догнал Острожского уже в сенях. Князь остановился на оклик зятя и ждал его, не поворачивая головы.
— Король приказал освободить казаков. Вам следует, ваша мощь, помириться, король желает этого.
— А Острожский не желает.
— Король, ваша мощь, спрашивает, кого еще освободить. Протосинкела Никифора?
— Моего лучшего сотника Наливайко съели? — нервно спросил князь.
— К сожалению… этого изменника, верно, уже казнили.
— Казнили? А меня об этом спросили? Так пускай король и протосинкела Никифора съест!.. — и решительно вышел во двор наружу, где наготове стояли кареты и всадники.
17
В Варшаве на крутом берегу корчмарь-венгерец построил корчму и каменные подвалы для вина. Крепкие подвалы с узенькими оконцами на Вислу походили на маленькую крепость. Через Вислу корчмарь построил мост, и целое полстолетие Варшава разрасталась вокруг этой корчмы по обеим сторонам Вислы. Около корчмы-крепости лепились торговые, цеховые строения и жилища мещан. День и ночь напролет разносились песни вокруг корчмы, — это было место встреч и интриг, тут загорались и гасли самые пылкие страсти.
Однажды утром, когда после короткого ночного перерыва жизнь в корчме должна была бы возобновиться, посетители нашли хозяина с перерезанными жилами на руках. А в подвале, где стояли бочки с наилучшим венгерским вином, на веревке висела его красавица-дочка. Злые языки постоянных посетителей корчмы и соседей-мещан болтали тайком, что вовсе не дочка она ему… Но смерть обоих схоронила, как в гробнице, эту тайну.
С того времени прошло около двух десятков лет. Замерла жизнь в корчме. Летучие мыши и совы завелись в опустевших подвалах да неприкаянные души самоубийц стонали там по ночам…
Именно в этот самый подвал, где два десятка лет тому назад на веревке висела красавица-прелюбодейка, Жолкевский запер жесточайшего врага шляхты и своего соперника Северина Наливайко. Гетман сам проверил ржавые, но крепкие прутья железной решетки в оконных проемах под потолком. Сам осмотрел засовы и железную обивку на дубовых дверях. И успокоился: это был надежный ларец для такого сокровища.
Два дня Наливайко лежал один, запертый и связанный, как будто мир вокруг провалился. Потом его развязали, положили доски для спанья, но спать на них не давали, еженощно подсылая палачей с бубнами и холодной водой. Корчму над подвалом заселили караульной сотней жолнеров. Исчезли и неприкаянные души самоубийц, словно пред адской местью польской шляхты отступили даже ночные привидения. Только печальная казацкая песня, несмотря ни на что, носилась над Вислою, вырываясь из узких окошек подвала, которые на совесть забрал решетками корчмарь.
…А найбільша наша сила — мати людьска воля
Ой, ти, воле, рідний край, доле людьска мила,
Задля тебе мене мати в неволі зродила.
Спородила в полинях, лихом краю сповивала,
І карою панам-ляхам на сон примовляла:
«Ой, гей-люлі сину мій, дитя України, —
За ту кару панам-ляхам слава тобі, сину!..»
В синем жупане ротмистра, с длинной карабелью у пояса и в надвинутой на самые глаза четырехугольной шапке шла графиня Барбара за своим проводником. Шли по темным улицам, ехали в лодке через реку. Глухая ночь и раздававшаяся из каменного строения песня бросали графиню в озноб.
«Неужели это правда, — думала графиня, — что закованный, истерзанный пытками Наливайко действительно поет по ночам?..»
Вслушивалась и не разбирала слов, но голос — его никакая тюрьма не изменит.
Дорогою ценой добытый у ротмистра гусаров пропуск Жолкевского позволил пройти в ворота перед корчмою.
Сотник из охраны спустился с Барбарою по каменным ступенькам глубоко вниз, освещая дорогу трескучим и вонючим смоляным факелом. Впереди шел жолнер с ключами.
Затихла песня. Наливайко услышал шаги по каменным ступенькам и насторожился. По телу прошел колющий мороз. Заныли притихшие раны, оставленные долгими и непрестанными пытками. С некоторого времени перестали приходить к нему среди ночи гетманские палачи, которые пытали его, не давая заснуть. От одного лишь воспоминания о тех ночах стынет мозг, гудят в ушах барабаны, журчит обжигающая студеная вода… С тех же пор, по приказу Замойского, к нему дважды в неделю стал заходить цырюльник, брил ему бороду, сообщал новости с воли. Находчивый Бронек упросил передать, что полковника Нечипора и Карпо Богуна по приказу короля освободили из-под ареста, но уже с выжженными глазами. Изувеченных, с кровавыми ранами вместо глазниц, вывели их за город и отпустили. Добросердые крестьяне дали им приют, залечили раны, проводили на Украину.
Звон ключей и бряцание засова отогнали воспоминания. В дверную щель ударил луч света. Прижмурил глаза, но снова раскрыл их и взглядом орла из железной клетки окинул молодого, совсем юного ротмистра, который, зашатавшись, оперся о косяк.
Когда задрожали нежные губы ротмистра, Наливайко показалось, что он где-то уже видел их.
Но свет факела, скупой и колеблющийся, не давал возможности узнать ни губ, ни глаз, ни всего лица юноши.
Молчали. Прошло несколько минут после ухода сотника и жолнера. Барбара, покорно приняв из рук жолнера факел, растерялась…
Наливайко встал с досок своего жалкого ложа, и вздрогнула Барбара, но не убежала. Только ручку факела Крепче Сжала левой рукой в женской перчатке.
— Я… не ротмистр, пан Наливай…
— Пани Барбара? — Наливайко узнал голос и особенную интонацию, какой было сказано «Наливай»: единственная в свете женщина — графиня Барбара — могла так выговорить его имя.
Бросился к ней, но вдруг остановился, отступил к стене.
Барбара держалась из последних сил, но и эти силы оставляли ее. Свободной, рукой оперлась о дверь. Перед ней страдал человек, имя которого приводило в трепет шляхту, а ей придавало непонятную охоту к жизни.
Правда, пропала округлость лица, которое она так любила, и в оборванной одежде был он не таким, каким в последний раз видела его год тому назад, ранней весной в Стобнице. Но глаза, и голос, и движения…
— Простите, пан… У меня очень мало времени — только, чтобы… чтобы предложить пану Наливаю… убежать в том костюме ротмистра, что на мне… Сотник жолнеров и жолнер подготовлены…
— Убежать? А пани?
— Позвольте, пан, остаться ей здесь и погибнуть… вместо вас…
— Э, нет, милая моя спасительница. По морю вражьей крови, пролитой мной, я мог бы спокойно плыть в лодке, но не позволю, чтобы капля крови пани Барбары упала Па землю из-за меня…
— Вы, пан, отвергаете спасение потому, что вам его приносит графиня, а не… рыбачка?.. Но и в груди у графини иногда бьется человеческое сердце. Я приказываю вам… убегайте! Приказываю именем и будущностью нашего сына… Томаша! Ведь я мать…
Наливайко мигом очутился возле Барбары и поддержал ее. Но факел выпал из ее рук, и ночная тьма окутала их…
А когда выходила из подвала, в ушах звучали его последние слова:
— Я принадлежу своему народу, порабощенному панами. Отрекаюсь от сына-шляхтича. А любовь мою по ветру развей, пани графиня. Если умру, то за народную правду, которой добивались мы с оружием в руках. За эту правду стоит умереть!.. Из рода в род будут передаваться наши имена, и огненным кличем будут гореть они на знаменах борьбы с панами и рабством. Не убегу я, потому что присягал за народное дело прямо и гордо смотреть в глаза смерти… Не к чести мне получать жизнь из рук пани графини Замойской, жены канцлера короны польской.
С опущенной головой выходила графиня из темного погреба. Четырехугольная шапка с пером криво сидела на голове, и из-под нее предательски выглядывало несколько вьющихся прядей женских волос.
На верхней ступеньке каменной лестницы подняла глаза и ужаснулась:
— Пан гетман?
— Да. Пан ротмистр долго задержался с допросом у этого разбойника. Верно, новое признание сделал ему изменник?
— Сделал… Новое и полное признание, вельможный пан гетман…
А сев в карету рядом с Жолкевским, слабо защищалась от его ревнивых объятий. Произнесла с тяжелым вздохом:
— Пан Станислав получит пани Барбару, когда освободит Наливая!.. Это — последний каприз женщины, владеть которой так добивался пан Станислав..
— Барбара, Барбара! — шептал Жолкевский, страстно обнимая обессиленную своими переживаниями женщину. — Будет сделано, клянусь моей любовью, будет так, как моя любимая пани хочет…
Барбара обеими руками схватила гетмана за плечи, трясла его, а глазами страдальческими впилась в загоревшиеся страстью глаза Жолкевского.
— Так пусть будет сделано, пан Станислав! Немедленно, этой же ночью, ведь сенаторы судят, и, может быть, завтра…
— Завтра сейм решит его судьбу, возлюбленная моя пани Барбара.
— Знаю… — тихо выговорила графиня, отодвинувшись от Жолкевского настолько убедительно, что он даже не пробовал обнять ее вновь. — Я сказала свое последнее слово. Вы должны, пан Станислав, действовать…
И, переборов охватившее ее волнение, укрощенным голосом чуть слышно закончила:
— Я жду вас, пан, в своей комнате… Наливай в это время… будет на воле…
Экипаж остановился, и графиня молча вышла. Когда закрывала за собой дверцы, к ней донеслось из экипажа:
— Согласен! Сделаю, как приказывает моя золотая пани… Эй! Кучера! Назад, в корчму, сто крат дьяволов! Я поляк сердцем и люблю от души… К арестанту, сто крат дьяволов!..
То была страшная последняя ночь. Северин Наливайко, замерев, стоял у кованых дверей. Зачем пришла эта женщина в последние минуты его жизни и принесла с собой в каменное подземелье напоминание о степной свободе и сердечную боль?
— Проклятье!.. — чуть слышно вырвалось у него после долгого и тягостного раздумья.
И снова услышал шаги, услышал шумную ругань на каменной лестнице. Отошел в самый дальний угол. Предчувствие беды охватило душу. Вспомнил, как настаивала графиня, чтобы убежал он… И со стыдом отогнал от себя вероломное воспоминание.
А через открывшиеся двери, освещаемый двумя трескучими факелами, в подвал вошел Жолкевский. Переступив порог, тяжело остановился, переводя дыхание и привыкая к темноте. С беспокойством окинул глазами подвал, но, увидев в углу Наливайко, успокоился.
— Притащить его ко мне! — приказал Жолкевский жолнерам, едва владея голосом.
Из-за его спины к Наливайко бросились несколько жолнеров. Наливайко сначала плотнее прижался к стене, будто хотел врасти в заржавленный камень. Но действительность была настолько очевидна, что он вдруг овладел собой.
— Сам приду, чтоб… в последний раз плюнуть в рожу гнусному ляху.
Порывисто бросился вперед, не удостоив растерявшихся жолнеров даже взглядом. Жолкевский, выхватив саблю, отступил и стал меж двумя факельщиками. Это движение испуга рассмешило Наливайко. Его неожиданный смех как будто подтолкнул парализованных жолнеров. В ту же минуту его схватили несколько пар рук и протащили по каменному полу ближе к свету.
Жолкевский отбросил назад свою саблю. На губах у него выступила пеной слюна злобы, в глазах горели огоньки. Как хищник, подскочил и обеими руками схватил Наливайко за горло. Нечеловеческий стон вырвался и угас в полуосвещенном, сыром каменном мешке.
— Поя крев! Счастливый любовник такой польки!..
Наливайко повис на руках у жолнеров и упал, когда те выпустили его из рук. Упал тяжело, о каменный пол ударился головой. Но жизнь еще не оставила его. Чуть слышно застонал, и в стоне этом гетману послышалась страшная угроза. Обезумевший Жолкевский бросился к Наливайко, стал ногами бить его по голове и топтать ему грудь, приговаривая:
— Пану украинцу свободы захотелось по милости пани… На, ешь свободу, жри, мерзавец, сто крат дьяволов!.. Эй, жолнеры, отлить водой сукина сына…
Отошел к двери, весь трясясь. Чтоб скрыть это, плотно оперся о холодный камень стены. Ему казалось, даже жолнеры понимают, что эта его лихорадка — просто испуг.
Внесли бадью воды и вылили- на окровавленное лицо, на грудь. Голова шевельнулась, и опять вздох вырвался вместе с полной угроз бранью. Наливайко повернулся на бок, руками попробовал опереться на пол.
— Держать за ноги бунтаря! — истерично крикнул Жолкевский, а сам не мог оторваться от стены. — Пан сотник! Прикажите пану… Кутшебскому вырвать у этого украинского окота язык и… отослать пани графине Замойской.
— Врешь, палач лях, языка нашего… не вырвешь! А душу твою подлую мы возьмем, обожди…
Снова плеснули ему в лицо ледяной водой, на грудь село несколько жолнеров, хотя Наливайко уже не, мог подняться. В открытые двери слышно было, как опешил палач, спускаясь с клещами. Жолкевский оглянулся и, мерзко скривившись, пошел ему навстречу.
Но Кутшебского нагнал ротмистр королевского конвоя, проворно перепрыгнув через несколько ступенек. Мелодично зазвенели шпоры, и чистый звон их дико прозвучал в глухом подвале.
— Шпоры! Бело-копытный конь! О-о!.. — простонал Наливайко, напрягая последние нечеловеческие силы, чтобы подняться.
А ротмистр спешил туда, где при свете двух факелов, словно пьяный от мести, стоял Жолкевский. На запененных его губах застыла безумная улыбка. Ротмистр заговорил:
— Имею передать вельможному пану гетману приказ канцлера короны, коронного гетмана войск Речи Посполитой Польской: арестанта, бунтаря украинского, которого сейм присудил к четвертованию, немедленно отправить в краковский кармелитский монастырь. Сейм же уведомить, что приговор приведен в исполнение…
Жолкевский захохотал, хватаясь за острые камни стен па лестнице. Хохоча, крикнул палачу:
— Пан Кутшебский! Делайте, как я приказал. Здесь я — сенат, и сейм, и господь бог! А потом… четвертуйте. Язык хлопа отдать мне!..
Перед рассветом карета Жолкевского остановилась у тех же ворот, где ночью вышла Барбара. Станислав Жолкевский застал ее все еще одетой и бледной от бессонницы и мук. Глаза пытливо уставила в Жолкевского. Но еще не родился в Польше человек, который сумел бы разгадать лицо польного гетмана. В руках он держал завернутый в шелковый платок сверточек.
Вот, пани, доказательство, что… ее казак свободен. Я приказал вырвать ему язык.
— Что?!
Жолкевский подхватил графиню…
18
Текли годы, умирали люди, без следа исчезали их имена, как исчезает лист, сорвавшийся с ветки и унесенный вихрем в безграничный простор. Но уже десять лет спустя зазвучало в народной думе имя Наливайко:
Ой, у нашій, славній, Україні бували престрашна, бездольна голодна.
Ні хто нас, українців, не рятував,
Ні хто молитвов богові за нас не склав.
А хто незгоди ті і злигоди людьскі знав,
Да славного Наливайка доріженьку слав.
Із-за гори-гори хмара виступае.
То пан лях жовнірів на Україну направляє…
Под высоким курганом над Тясмином в Чигирине сидели два слепых кобзаря и пели эту думу. Паренек-подросток сидел рядом, задумчиво глядел на Тясмин, равнодушный ко всему, что делалось вокруг. Песня-дума вызывала в его воображении бурные события былых лет на Украине. Вот и сам он на разгоряченном казацком коне рубит, рубит ненавистных панов ляхов, освобождая от них родную землю, как мать его освобождала грядку лука от заглушающего сорного бурьяна.
— Гляди-ка, это ты, Иван, тумаков мне под ребра даешь? Сонный ты, что ли?
— Нет, батька, это я так…
Кобзарей окружали чигиринцы: Сначала собиралась молодежь, потом женщины стали приносить оладьи и пирожки. За ними приходили мужчины и клали в чашу слепых медные деньги. Под курганом росла толпа, а над ней разносилась дума про славу и смерть героя-казака Украины Северина Наливайко.
К толпе чигиринцев подъехали верхом польский полковник с жолнерами, которые прибыли сюда несколько дней назад. По Чигирину пошли слухи, что пан полковник направляется с важными поручениями от короны польской для сооружения новой крепости на Днепре.
Подросток Иван увидел польского полковника и шепнул на ухо отцу:
— Полковник — лях подъезжает с жолнерами.
— Скажи деду Нечипору, — также шепотом ответил Карпо Богун.
И грохнули «Метелицу»:
-
Ой, дівчино, дівчинонько, яка ти сподобил:
Оченята — як горщата, голова — як довбня…
А в нашої Олени заушниці зелені
То по штири, то по п’ять заушниць брязкотять…
Ой, там на яру роздавали дару.
Усім хлопцям по дівчині, мені бабцю стару.
Я на бабу ніц не трачу, продам бабу, куплю клячу:
Кляча здохне — шкуру злуплю та за шкуру дівку куплю…
Полковник важно подошел к кобзарям, оглянул чигиринцев, которые собрались было пуститься в пляс, но теперь расступились перед полковником.
Полковник заговорил, и молодой кобзарь встрепенулся, даже струны замерли на какой-то миг. Едва потом нагнал старшего товарища, который ожесточенно приговаривал вытребеньки.
— Вы недавно другую песню спивалы, паны кобзари.
— Какую, пан любезный? Показалось, верно. Пели мы только эти самые. От них веселее народу, спорее работается.
Не дивуйтеся, дівчата, що я такий вдався…
Мого батька повісили, а я одірвався…
Полковник кинул в деревянную чашку золотой, и он зазвенел на медяках полноценным звуком благородного металла. Старший кобзарь, не останавливаясь продолжал играть и припевать, а отец Ивана притих… Потом толкнул рукой деда Нечипора, и тот умолк.
— Узнаю щедрость панскую, дай бог здоровья: вашей мощи, вельможный пан шляхтич. Позвольте ручку вашу золотую облобызать за щедрый дар нам беспомощным слепцам.
Полковник уже собирался выйти из толпы, на кого-то прикрикнул, чтоб на дороге ему не стоял. Но заговорило мелкое честолюбие — мимоходом протянул руку слепому кобзарю, если зрячие не оказывают ему такого уважения.
Кобзарь взял руку, прижал ее к губам и на миг припал благодарным поцелуем.
Но миг тот был страшен. Словно хищный зверь кобзарь вскочил и обеими руками, точно рассчитанным жестом вцепился полковнику в горло.
— Это он, Иван… Это он, батька Нечипор… Змея польская Остап Заблуда…
И упал вместе с полковником Заблудовским. Пока сквозь толпу пробились жолнеры, пока оттащили слепого, полковник уже посинел, и через раскрытые будто для его обычной деланной улыбки губы высунулся мертвый язык.
— Ну, теперь все… Нашел я тебя все-таки, подлец… Иван, сын! Расти на беду панам. А вырастешь— выкопай саблю Наливайко в Гусятине под грушей, чтоб узнали паны руку Наливайко в руке Ивана Богуна…
Слепого Карпо Богуна вязали на земле. Нагайками разгоняли чигиринцев, искали второго кобзаря и их поводыря. Но ни старого сечевика полковника Нечипора, ни Ивана Богуна уже не нашли под горою. Только посинелый труп Стаха Заблудовского неуклюже валялся в пыли.
А Тясмин спокойно нес свои воды в ревучий Днепр.
Киев 1929—1939
словник
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
Дозбред — надсмотрщик, охранник, сторож; иногда и разведчик.
Посполитый — простой народ, чернь, крепостной; всеобщий.
Мыто и промыто — пошлина, торговый сбор и «пересбор».
Универсал — указ.
Старост-гродських — бургомистров, городских старост, голов.
Нож-колодий — нож, которым колют кабана.
Лотр — босяк, бездельник, люмпен.
Хребтина — сбор со штуки улова рыбы, похребтинный сбор.
Запаска — род старинной женской юбки; подобие передника, заменяющего юбку.
Польный гетман — командующий армиями (на поле боя), в отличие от коронного гетмана — верховного командующего.
Конвокационный сейм — созванный законодательный сейм — по случаю смерти короля и пр.
Зборовские — владетельная фамилия польской шляхты, боровшаяся за короля извне, в противовес Замойскому, выдвигавшему короля-поляка.
Реестровое казачество — казачество, числящееся в законном реестре короны (не более 6000 человек).
Регламентация — обещанные королями и сеймами уступки казачеству; «вольности».
Сеймовый закон — закон, изданный сеймом, принятый сеймом.
Генеральная конфедерация 1573 года — всепольский союз, провозглашенный Замойским на конвокационном сейме 1573 года.
Чижовский, Уханский, Лащ — послы короны польской в Турции, бездарные дипломаты.
Кондиции — в данном случае принципы.
Кунтуш — верхняя одежда.
Гаковница — мелкокалиберная пушка.
Войский — интендант.
Ослон — лавка, скамья, деревянный диван.
Вытребеньки — частушки.
Халяндра — разухабистый танец (от цыганского).
Кожушанка — овчинный тулуп.
Варенуха — брага, настойка.
Щедривка — обрядовая песня в канун Нового года.
Подкоморий — заместитель старосты по снабжению области, города и.т. д.
Кабица — таган, шесток, печка, выкопанная в земле для полевого изготовления пищи.
Джура — вестовой, курьер.
Мевать — иметь (синтаксич.); «не имею вражды».
Овшем — вообще, всего.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Барзо-Богата Красёньска — одна из воинственных помещиц XVI века на Украине.
Лесовики — лесные разбойники.
Нобилитация, нобилитбванные — казаки, коим присвоено польское дворянство.
Можновладство, можновладец — владетельность, владетель.
Истик — палочка с железным наконечником для очистки плуга от прилипшей земли.
Сольтис — управляющий.
Войт — староста.
Инквизиционный сеймик — сейм области, района, созванный по конкретному и неотложному случаю. Больше — карательный.
Кресы — пограничье, границы.
Диссиденты — инаковерующие.
«Белая голова» — «бяла глова» — польское почти презрительное в устах «высших» классов название женщины — белоголовая.
Мартольозы — наемные воины (преимущ. французы).
Поражение под Бычиною — Бычина — городок на Буге, где польские войска под командованием Ст. Жолкевского потерпели известное поражение.
Панчоха — чулок.
Пидчаший — буквально виночерпий. Заместитель по хозяйственной части у дворецкого.
Veni Creator — молитва (католич.), венчальная, коронационная молитва.
Альдобрандини — папа Климент VIII «в миру».
Тегина — город Бендеры.
Жербжидовский — одна из влиятельных шляхтетских фамилий в Польше XVI века.
Кварцяные войска — войска, содержавшиеся на четверти (кварта) налогов страны.
Морджеёвский — государственный деятель XVI века.
Рей — государственный деятель XVI века.
Голоцуцики — голопузое.
Коморник — заведующий складом.
Кнехт — наймит.
Кмит — наймит в сельском хозяйстве; батрак, бедняк-селянин. Подкова Иван — известный предводитель народного восстания на Украине, предательски пойманный и казненный шляхтой. Голубоцкий — эмиссар короны польской, казненный (брошенный в Днепр) казаками в отместку за Ивана Подкову. Клейноды — военные знаки.
Базавлук, Чортомлик турецкие названия фортов Запорожья.
Кобеняк — суконный дождевик, плащ.
Паде геть-паде — у говорящего заложен табаком нос, и он не выговаривает — «пане гетьмане».
Puscic uszy па targ — распустить уши, прислушиваться ко всякой болтовне.
Дидаскол — учитель словесности, ритор.
Gilbas — балбес.
Glupi jak bot — глупец; глуп, как сапог.
Чарнавич — Иеремия Чарнавич, хотинский комендант, подданный молдавского господаря Ивоны, изменивший ему и предавший его и казачьи войска под предводительством Свирговского (1574 год).
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
О бардзем щёнстю — о большом счастье.
Дзенкую бардзо— очень благодарен.
Богричка — река Буг (за реку Буг).
Тен — тот.
Блят — прибор крестьянского ткацкого станка.
Худопахолек — бедняк, отрабатывающий у пана долги.
Бендзе — будет.
Матка боска — матерь божья.
Квёстия — в данном случае политика.
Ёстем бо — я есть.
Ёстем бо йому — я есть ему.
Запренджонный — запряженный.
Бардзо — очень.
Тортуры — пытки.
Карабёля — кривая польская сабля.
Ёстем поляк, хцялем на добже чинити — я поляк и хочу посту пить хорошо.
Dziewictwo stracone — потеря девичьей чести.
Dosi па temu — довольно, хватит.
Penitenta — послушник (монастырский).
Рало — старинная соха.
Шаночки — торбочка.
Самопал — самострельное, кремневое ружье.
Рушнйца — ружье.
Запечек — шесток.
Сыривец — квас (хлебный).
До мяста! — в город!
Займанщина — налог за вновь занятые или освоенные земли. Черная рада — запрещенный совет (революционное совещание).
Колвек — (польск.) либо, нибудь (кто-либо, кто-нибудь).
Кош — казачий войсковой стан.
Курень — одно из войсковых делений коша.
Снизка — деталь воловьей упряжки.
Перначи — полковые значки.
Протосинкел — советник патриарха или папы.
Конклюзии — в данном случае дипломатические комбинации. Оселедец — хохол у запорожцев.
Оселедец — хохол у запорожцев.