И мгновенно попал в реальный мир, где самому приходилось искать заработок; где деньги стали ценностью почти что духовной, – хотя бы потому, что требовались для покупки видиомагнитофона для просмотра Антониони. Хотя большинство из тех, кто говорил, что покупает видеомагнитофон для просмотра Антониони, на самом деле смотрел на нем «Греческую смоковницу».
То есть деньги были рядом, протяни руку, – но зарабатывать их знание «Воронежских тетрадей» и «Та-русских страниц» не помогало. Деньги платили за подготовку к покупке сетью «Карлтон-Риц» Константиновского дворца; деньги платили глянцевые обзоры летней коллекции сумочек-туфелек; деньги платили за съемки иностранных телекомпаний, – и перед тем, как выплакаться в ночи в подушку, и перед тем, как утешиться Мандельштамом, я теперь зубрил английский и выяснял различие между владением и собственностью применительно к земельному праву РФ.
В 2000-е я вошел с пониманием, что все мои прежние знания о мире и жизни были знанием паука, который никогда не вылезал из банки с себе подобными. И преисполненный презрения к интеллигентам, которые у нового мира требовали денег за старое знание и кричали, что не торгуют принципами, но тут же меняли принципы на доллары, – при этом выяснялось, что принципов у них нет. Я помню, как милейшие, в очках и беретах, ленинградские люди, когда мне требовались данные по Константиновскому дворцу, сначала с печалью в голосе говорили, что все расхищено, предано, продано. Потом требовали долларовый аванс на поиск поэтажных планов. Потом вместо них приносили невнятные снимки, а на просьбу либо выполнить обещанное, либо вернуть деньги гордо заявляли, что они, в отличие от меня, Родиной не торгуют.
Так было во всем и всюду.
В ярости я написал для «Ведомостей» заметку под названием «Убить интеллигента». Интеллигенты, перечислял я, считают себя собственниками Вечности (непременно с большой буквы). Оттого они и не принимают современное искусство, что любой перформанс ограничен во времени. Это раз. Два – у них всегда в чести страдание, унижение, бедность, плохость, Акакий Акакиевич. Когда я искренне посоветовал Л. съездить в Венецию, он выгнал меня прочь: подразумевалось, что по Венециям разъезжать может только падла. Три – интеллигенты невосприимчивы к фактам. Для них фактом являются мифы, за которые они держатся вопреки всему. Четыре – они социальные снобы, вечно чистящие ряды от «мнимых интеллигентов». Пять – государство заведомо их враг.
«Хватить заигрывать с интеллигенцией, – завершал я ту заметку. – Кумиры былых лет достойны пенсии, но не звания „совести нации“. Изменилась и нация, и совесть. Хватит лить слезы по поводу нищеты доцентов-кандидатов: образование – инструмент для зарабатывания денег, а коли, обладая инструментом, ты сидишь без денег – то дурак, и баста. Хватит при слове „культура“ закатывать глаза: культура – это не когда читают „Каштанку“, а когда на улицах есть урны. Пора убить интеллигента в себе, иначе он воссоздаст в голове советский строй. Пли».
Текст не был опубликован: меня опередил литературный критик Данилкин, написавший для «Ведомостей» колонку с теми же мыслями. Данилкина можно было понять: он основал школу короткой рецензии-эссе, прочтя которую было абсолютно ясно, на какую полку и в чьем шкафу рецензируемую книгу ставить. Это был новый принцип: не абсолютной, а относительной оценки, когда дамский роман сравнивался не с «Карамазовыми», но с другими дамскими романами. А постаревшие критики советской школы, включая лучших, так писать не могли, и толпились по нищавшим толстым журналам (сдающим втихаря помещения за черный нал), и продолжали писать километровые тексты для своей любимой Вечности. При этом Вечность их прежние труды принимать не желала: оказалось, что платой за иносказание, за фигу в кармане было не только дежурное цитирование Ленина или Брежнева, но общая куцесть мысли и неизбежно связанная с ней тоска. Данилкин призывал огонь на головы старых интеллигентов – чтобы молодые не повторяли тот же путь. Огонь оказался чересчур прицельным: по слухам, прочитав ту заметку, с инфарктом слег отец Данилкина.
Но я выдавливал из себя интеллигента как мог.
Мне незачем было больше ругать российскую власть, потому что эта власть не мешала мне жить, да и говорила со мной на одном языке устами Чубайса, Немцова и Хакамады (и то, что она говорила, было разумно).
Я понял, что литература никакой не учебник жизни, а лишь вариант гимнастики мозга, что дает известное наслаждение, но не деловой навык; что начитанность ценителя Чехова ничуть не выше знаний знатока вин или сигар.
Это было мое время; на телеэкранах думами властвовали вчерашние интеллигенты, ставшие интеллектуалами, то есть не столько рассуждающими о стране или мире, сколько укладывавшими хаос времени в структуру понятных определений. Мне это все нравилось, я перестал думать об эмиграции, как в 1980-х. Казалось, интеллектуалам принадлежит будущее.
Я ошибся, решив, что страна действительно изменилась.
Наступили 2000-е.