— Сейчас кажется, что это было бы легко, — ответил Раббани тихо. — Но это было невозможно, хотя ты сейчас не поверишь мне. Будем винить себя — это неизбежность, не можем избежать своей вины. Я запишу всё; и его запомнят, и душа будет жить; будут думать о нем, любить. Пусть запомнят его.
— Твои слова страшнее самого страшного утешения, — сказала Сафия. — Ты знаешь какую-то суть, отчего ты не можешь словами записать ее?
— Не могу. Запишу то, что смогу. Не сердись. Найди другую суть, попытайся.
— Отчего всегда можно изобличить человека в каких-то дурных мыслях и чувствах? Даже когда он сам чувствует себя искренним… Отчего смеются над высокими чувствами и словами? Отчего не верят?..
— Не думай об этом. Сделай то, что тебе хочется сделать…
Сафии вот что пришло на мысль: его сказочность и страшное мучительное — она самонадеянно думала, что разрушит это и освободит его; а на самом деле (было такое «на самом деле») она сама была всего лишь затянута, втянута во всё это, будто в паутину (паук — Арахна!), и убивала его, как все…
Было странно. Потому что теперь она нетерпеливо винила всех, и себя, и отца, — ведь они все погубили его, погубили Андреаса. И она не оправдывала никого, и себя не оправдывала. А прежде бывало такое, что готова была всегда оправдать людей… И она поняла, увидела беспощадно для себя, как люди соединяются плотски; и покупают и продают этим себя и других; и все рассчитывают… Всё покупалось и продавалось, приобреталось за это. Она была вне этого, осмелилась противостоять; и должна была за свое противостояние подвергнуться издевательскому осмеянию и злобному презрению. Но Андреас не ушел, никуда не ушел. Теперь был с ней, был с ней своими утешением и жалостью к ней. Это и было — душа?.. Душа еще была рядом с телом, когда она увидела его в первый раз после смерти. Потом тело опустили в землю, а душа оставалась с ней и с его матерью, потому что они любили его. И теперь, когда он стал — душа, любили его…
Могилу засыпали землей. Пошел мокрый снег, совсем пасмурно сделалось; будто небо и окрестности оплакивали умершего.
Теперь Сафия поняла, зачем это говорение при оплакивании. Раньше ведь не понимала. Уже он в земле, так странно и больно; задыхаешься от мысли, что он не может дышать. Вдруг он задыхается? Тело милое распадается под землей… Мать закрывает лицо ладонями и плачет…
Мать смотрит на Сафию — внимательно и даже с надеждой. Что хочет услышать? Если бы знать и сказать то самое…
«Его матери сейчас нужны мои слова. А я люблю ее»…
Нужно не только, чтобы хорошо сказали об умершем, но чтобы перешел в искусство слова умерший, стал красивыми и высокими словами…
Распрямилась и стояла, чуть покачиваясь взад и вперед. Ладонь — к груди, потому что было больно в груди, где косточка подкожная между грудями.
Вспомнила, как видела его: сначала лежал на столе, прикрытый, только голова и плечи открыты; после — в гробу лежал — уже омытый, прибранный, в той свадебной одежде из белого с голубизной шелка, снова молодой и прекрасный; но тот, первый, был ближе ей…
— Спаситель города и людей… мальчик мой… — начала высоко…
Голос прервался и начал снова:
— Спаситель города и людей…
Покачиваясь тихонько взад и вперед… стояла… вытянувшись, распрямившись… руки — ладони — судорожно — к ключицам под платьем… чувствовала ключицы растопыренными пальцами… Замолчала и вдохнула судорожно, приоткрыв рот…
— Андреас!.. Андреас!.. Андреас!..
На пол легко села, легко поджала ноги под себя… Раскачиваясь — руку к груди — больно в груди, во всем ее существе больно; но это даже хорошо…
Не плакала и говорила, порою переводя дыхание, замолкая… Рвала одежду на себе. Для такого говорения надевают плохую одежду, чтобы не жаль было рвать. Она надела свадебное красное платье, а под платье — рубашку из толстого полотна, чтобы тело было прикрыто. Рвала, тянула на себе, дергала платье; красивая ткань поддавалась…