Хабалов, не глядя на стоявший по левую руку от него стул, присел на жаккард и уставился в бесконечность. Взгляд его приобрел ясность.
- Я Вас понимаю, Петр Аркадьевич, - только и смог произнести Хабалов.
- Вы остаетесь при мне, однако, боюсь, Ваше состояние, - Хабалов посмотрел, то ли досадливо, то ли зло, на премьера, но тут же отвел взгляд. - Не способствует быстроте и ясности Ваших приказов.
Раздался еще один звонок. Аппарат гудел как-то иначе, яростно, нетерпеливо - и мрачно. Что-то он предвещал?..
Интермедия третья
Казармы Финляндского полка. Несколько десятков человек собрались здесь, в кабинете его шефа. Последний, правда, отсутствовал: цесаревич, он же августейший шеф, был вдалеке от мятежа. Справедливости ради надо заметить, что и до сего дня он редко бывал в этом кабинете. Но с его болезнью государь и не хотел отпускать его далеко. Требовался постоянный присмотр, чтобы - не дай Бог - Алексей не получил царапину. Ведь один-единственный порез мог лишить Россию наследника...
Под портретами государя и августейшего шефа стоял, заложив руки за спину, командир
запасного батальона полка, полковник Борис Александрович Дамье. Седая эспаньолка его казалась пепельной на фоне невиданно бледного, даже чахоточного лица. А вот глаза...Вместо глаз были два пламенных горнила. Едва начав короткую речь, он подался вперёд. Дамье одним резким движением отодвинул стул и сел, выдавшись далеко вперед, положив правую руку на столешницу. В те минуты он казался старым стрелецким полковником, удерживавшим бойцов от бегства к "ворью". Он внимательно смотрел - поочередно - в глаза каждому из собравшихся, оценивая, проверяя, стараясь заглянуть в душу. Но лишь немногие сохраняли столь же твердое присутствие духа, что и их командир.
Раненные на Великой войне, контуженные, ожидавшие отдыха в столице, отдалившиеся от командования - и вдруг, кажется, ни с того ни с сего, поднятые еще неделю назад вести (не то что без права- с прямым запретом на выстрелы!) бои с революцией - они совершенно не знали, что будет в следующую минуту. Кажется, только лишь полковник Ходнев готов был сражаться дальше. Но и на его лице залегла тень уныния. Его собственный разум беспрестанно подсовывал картину стрелявшей по собственному командиру роты волынцев. Падающий замертво Лашкевич... Никто не видел, как под столом у Ходнева сжимались кулаки. Не от ярости, скорее, от чувства бессилия. Наконец,
Борис Александрович начал речь. Речь пламенную, даже, можно сказать, геройскую. В турецкую, а, да что там! Даже в пятнадцатом году этакая речь могла бы поднять боевой дух, и офицеры бы, увлекая солдат, пошли бы на бой, на смерть даже, потому что это все - одно. Но сейчас был не семьдесят седьмой и даже не пятнадцатый.