В прихожей было темно. Она хотела включить свет, но потом решила не включать. На ощупь в темноте она двинулась «в сторону Свана». Так Алексей Петрович возвышенно называл их спальню. Они же оба любили Пруста, пиздюки! И часто читали его в преддверии совокуплений, готовясь до бесконечности растягивать наслаждение. Из-за закрытой двери, однако, нарастал какой-то странный звук. Сначала какое-то «пхс-сс-с», тихое и ниспадающее, словно бы это была сама Психея, прятавшаяся меж кустами боярышника и до осязательности очеловечивающая их, словно бы это были уже не слепые лепестки, а тысяча изумленных глаз просыпались вот так, внезапно, и дарили ей свое изумление… Потом восходящее «у-ррр», будто скрипела арба, запряженная сонными еще волами, она разворачивалась к горе, из-за которой уже было готово восстать новое солнце, безмолвно прорывающее предрассветные облака. О, низкие звуки жизни, неспособной явить себя в безмолвии света, о, несовершенство стихии конечного… И, наконец, откровенное и блистательное «ах!», божественное появление светила, первые лучи, что заливают сады и окрестности, сонных кур, что никогда не научатся читать, и маленьких чистеньких поросят, что никогда не признаются, какие из пороков им нравятся больше. А напоследок классическое, поднимающееся в зенит, великое и неизменное «хе-р-рр»! «Прямо как соната Вентейля», – усмехнулась Ольга Степановна. «Скорее, как Римский-Корсаков», – ответил бы ей тут, наверное, Алексей Петрович. Но, как бы то ни было, в коридорах звучал самый что ни наесть настоящий мужской храп. Словно из глубины неведомых недр поднималось светоносное и могучее, радостно трепещущее и с треском вылетающих искр рассеивающееся по окрестностям.
«О, мой священный Вулкан!»
Ольга Степановна радостно распахнула дверь и, как язычница, срывая с себя одежды, бросилась к своему божеству. Возбужденная поездом (и благословленная логосом), она с разбега прыгнула на кровать. Пролетая по дуге радости, она окончательно сожгла в себе все упреки и все обиды. Радостная новизна дуги скользила ее в объятия ее бога-отца…
Что-то огромное раскрыло свою огромную подмышку. Пахнуло медвежьим, чужим (Алексей Петрович всегда пах, как олень). Ольга Степановна хотела было от изумления закричать, но было поздно.
«Пиздец!» – еле слышно прошептала Ольга Степановна заветное слово, слово-пароль, тайно связывающее ее с Алексеем Петровичем.
Но это был еще не пиздец. Это был всего-навсего господин Хезко.
Глава двенадцатая
Алексей же Петрович сидел в это время один в круглой комнате (совершенно или почти, как мы изволили выразиться ранее, что, в общем-то, когда речь заходит об идеалах,
Алексей Петрович закрыл глаза и постарался припомнить вчерашний день. Как из ничто, снова поднялось лицо Тимофеева. Как, в очередной раз, вернувшись из магазина с очередным десятком бутылок, он открывал одним большим пальцем – п-пок! Как жадно пил из горла, пытаясь утолить все нарастающую и нарастающую жажду.
– А я? – снова говорил Тимофеев. – Я так каждый раз жду. Что он скажет. И каждый раз готов согласиться с тем, что он скажет.
– А кто этот он? – спрашивал Осинин, отпивая из своей.
– Да кто угодно… И я с ним всегда согласен.
– Даже если он француз?
– Даже если и француз.
– А если китаец?
– Ну, и… китаец.
– А если еврей?
Тимофеев подумал и почесал в затылке огромной пятерней.
– А с евреем-то и тем более.
– Это почему же?
– Они же всем миром правят.
– Да ну?
– А русских не любят.
– Ну это ты брось. Что же это за еврей, что не способен полюбить русского. Мне вот тут один помогал-помогал, лечил-лечил меня, а я, мудак…
Осинин вздохнул.
Но Тимофеев, как будто и не расслышал последнюю его фразу, и опять заговорил о своем:
– А мне, вот, правда, каждый раз слегка больно, как будто я опять становлюсь не я. Отказываюсь от чего-то в себе. Умираю. Сдаюсь в плен. Продаюсь в рабство.
– Значит, тебе так легче извлекать свою выгоду из жизни.