Доминиканец, доктор богословия, преподобный отец Руар де Кар, сам доказал своей брошюрой «О фальсификации священных даров», что большая часть литургии недействительна, потому что вещества, употребляемые при богослужении, подделаны торговцами.
Уже несколько лет священный елей подделывался из гусиного или куриного жира, воск – из пережженных костей, ладан – из обыкновенной древесной или бензойной смолы. Но хуже всего, что вещества, необходимые для обедни, без которых невозможно причастие, тоже осквернены: вино – различными примесями: ягодами дикой бузины, алкоголем, квасцами, салицилатом, свинцовым глетом; хлеб – хлеб Евхаристии, который должен быть смешан с нежным цветком пшеницы, – мукой из бобов и поташом!
Теперь пошли еще дальше; осмелились совершенно упразднить хлебное зерно, и бесстыдные торговцы почти все облатки изготовляют из картофельного крахмала!
Бог отказался сойти в картофельный крахмал. Это неоспоримый факт; его преосвященство кардинал Гуссе во второй части своего нравственного богословия пространно освещает этот вопрос о подлоге с божественной точки зрения; следуя бесспорному авторитету этого учителя: нельзя освящать хлеб из овсяной муки, гречихи или ячменя, и если рожь, возможно, допустима, то уже не могло быть никакого спора, никаких прений о картофельном крахмале, который, по церковному уставу, не считается надлежащим веществом для таинства.
Благодаря быстрой выделке картофельного крахмала и красивому виду пресных хлебов, сделанных из этого вещества, гнусный обман так быстро распространился, что почти уже не существует таинства пресуществления, и священники и верующие причащаются, не получая истинного причастия.
«Как далеко то время, когда Радегонда, королева Франции, сама приготовляла хлеб для алтаря, когда по обычаям Клюни три священника или три диакона, одетых в стихари и омофоры, натощак, умыв лицо и руки, отбирали по зерну пшеницу, мололи ее, месили тесто с холодной, чистой водой и на ясном огне сами пекли хлебы, при пении псалмов!
Однако, – сказал себе дез Эссент, – перспектива быть обманутым, даже при причастии, не может служить к укреплению слабой веры; да и как признать всемогущество, которое могут задержать щепоть муки и капля алкоголя?»
Эта размышления еще больше омрачили перспективу его будущей жизни, сделали будущность более грозной и мрачной.
Ему не оставалось никакой гавани, никакого берега. Что будет с ним в Париже, где у него не было ни семьи, ни друзей? Никакие узы не связывали его с Сен-Жерменским предместьем, которое истлело, рассыпалось прахом ветхости, которое валялось в новом обществе, как старая, пустая скорлупа? Какое соприкосновение могло у него быть с буржуазией, постепенно поднявшейся, пользующейся чужими банкротствами, чтобы разбогатеть, устраивающей всевозможные катастрофы для того, чтобы внушить уважение к своим набегам и грабежам?
Вместо родовой аристократии теперь была аристократия финансовая. Халифат контор, деспотизм улицы Сантье, тирания торгашей, узколобых, тщеславных и лживых.
Более злодейская и подлая, чем разорившееся дворянство и опустившееся духовенство, буржуазия заимствовала у них пустое тщеславие, дряхлое чванство, которые она еще усилила своим неумением жить, переняв их недостатки, превратив их в прикрытые лицемерием пороки; властолюбивая и подлая, лживая и трусливая, она без сожаления расправлялась с необходимым ей обманутым простолюдином, которого, когда ей было выгодно, натравила на прежних хозяев жизни!
Это очевидно, что, использовав народ, высосав его кровь и соки, буржуа, веселый, успокоенный, с силой своих денег и заразой своей глупости, почувствовал себя хозяином народа, который уже окончил свое дело. Результатом стало подавление всякой интеллигентности, отрицание честности, убийство искусства; униженные художники преклонились перед новым хозяином и лизали смердящие ноги высокомерных маклаков и низких сатрапов, милостынями которых они жили!
Вялое ничтожество затопило живопись, а литературу – невоздержанность плоского стиля и жалких идей, которой нужна была честность в аферисте, добродетель в флибустьере, который ищет приданого для своего сына и отказывается дать его за дочерью; целомудренная любовь – в вольтерианце, который обвиняет духовенство в насилиях, а сам глупо и лицемерно, без истинного искусства разврата, уходит в темные комнаты вдыхать сальную воду из лоханок и дурную болезнь из грязных юбок. Большой американский острог, перенесенный на материк; необъятное, глубокое, неизмеримое невежество капиталиста и выскочки, сияющего, как гнусное солнце, над идолопоклонническим городом, извергающим непристойные гимны, павши ниц перед нечестивой скинией банков!
– Разрушайся же, общество! умирай, старый свет! – воскликнул дез Эссент, возмущенный позором представившееся ему зрелища; это восклицание разрушило угнетавший его кошмар.
«Ах! – подумал он, – это не сон! ведь я должен войти в гнусную, рабскую суматоху века!»