Читаем Наплывы времени. История жизни полностью

В этом она была прирожденная фрейдистка: в ее речи не было случайностей или оговорок, каждое слово или движение свидетельствовало об осознанном или бессознательном внутреннем побуждении, и сделанное ею на первый взгляд невинное замечание могло нести в себе мрачную угрозу. Я, напротив, стремился не обращать внимания на враждебность, чтобы как-то справиться с жизнью. Уже тогда это приводило к серьезным недоразумениям в наших отношениях. Златовласая девушка, искрящаяся на экране как брызги шампанского и даже у такого тонкого и восприимчивого писателя, как Одетс, вызывавшая удивление способностью читать, была человеком совершенно иного склада. Для Одетса, как и для большинства людей погрубее, она казалась истинным воплощением лучезарного счастья. Когда мы сидели с ним за десертом с кофе в напоминавшем заурядные нью-йоркские рестораны заведении с итальянской кухней, я подумал, что в Одетсе есть та же беспредельная наивность, которая отличала Мэрилин: подобно ей, он был большим ребенком, безжалостно отдававшим себя на заклание жизни, рассеянно отбрасывая со лба волосы пистолетом со взведенным курком.

К 1958 году Одетс уже в течение шести лет «сотрудничал» с сенатской Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, за отказ иметь дело с которой я за два года до этого был приговорен к тюрьме. Однако его выступления в Вашингтоне воспринимались мною скорее как некая патетическая кода, нежели кульминация. Я уже тогда догадывался, что дело заключалось в животной ненависти Комиссии к творческой интеллигенции, в снедавшей ее зависти к способности своих жертв быть в центре общественного внимания и, помимо прочего, зарабатывать хорошие деньги. Одетс для своего поколения был не просто личностью — в нем воплотился образ американского художника так называемой Великой эпохи. Даже в том, что погубило его, было что-то бесконечно американское — он решил заполучить все сразу. Его давний друг, театральный художник Борис Аронсон, как-то, задумавшись, сказал: «У Одетса один недостаток: ему надо всех во всем превзойти. Быть самым пылким любовником и самым добропорядочным семьянином; ближайшим другом Билли Роуза и своим в доску с боссами от коммунистической партии; выдающимся экспериментатором на театре и наиболее дорогостоящим сценаристом в кино. Как тут не разорваться? Чего в нем нет, так это желания обидеть другого. В его положении это уже немало».

Давая показания в Комиссии, Одетс мог обрушиться на нее, и, не меняя негодующего тона, тут же назвать имена тех, кого знал по партии. Обостренное чувство реальности не покидало его даже на смертном одре. Измученный опухолью, он вдруг взметнул в воздух кулак и, попытавшись приподняться на постели, выдохнул в лицо сидевшему рядом другу: «Одетс вернется! Одетс еще начнет все сначала!» Америка была для него воплощением бесконечных возможностей, и Одетс скупал их все на имевшиеся у него средства.

Гарольд Клерман, человек с более трезвым взглядом на жизнь, но, как и Одетс, порою витавший в облаках, часто уговаривал его покинуть Голливуд и «возвратиться», как будто речь шла о вере, в пределах которой он мог возродить свой дух. Одетсу некуда было возвращаться — не было ни театра, ни сценической культуры, один шоу-бизнес да несколько обветшалых театральных залов под угрозой сноса — безвкусные отели и гостиницы теснили их, превращая в груду кирпича. Мораль в американском театре до скуки однообразна: самый быстрый путь к падению — это успех, и, если вы не торопитесь, есть масса людей, которые с радостью подтолкнут вас.


Пьеса, даже когда она сердитая и критическая, всегда есть любовное послание к миру, от которого с нетерпением ждешь признательного ответа, и неизвестно, как пережить отказ, вернуться к работе и засесть за новое сочинение, адресованное тому же лицу. Понятно, что такое занятие скорее подходит юноше или человеку, крепко укорененному в саду Нарцисса. За два года после окончания Мичиганского университета я написал шесть пьес, причем одна из них — трагедия в высоком стиле о Монтесуме и Кортесе. Однако их не взял ни один продюсер, которые в те времена водились только на Бродвее. «Групп-театр», куда я их посылал, даже не удостоил меня ответом.

Мне было уже под тридцать, и, добавив к списку непоставленных пьес еще две или три, я решил предпринять последнюю попытку на ниве драматургии и засел за «Всех моих сыновей». Я знал драматургов, которым было под сорок, а они еще ждали своего часа. Жизнь, однако, была слишком увлекательна, чтобы обивать пороги продюсеров, и я дал зарок: напишу пьесу, где каждая страница будет как лыко в строку, а если она не пройдет, брошу театр и буду писать в других жанрах. Просидев два года над «Всеми моими сыновьями», я, будучи, если так можно выразиться, американским драматургом-дарвинистом, который не ждал милостей от природы (хотя в глубине души лелеял надежду их получить), в 1947 году послал пьесу моему агенту Лиленду Хейварду.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже