Однажды вечером мы пили пиво в ирландском баре на Третьей авеню, около его участка. Паузы в беседе затягивались. Некое неумолимое всеотрицание отдаляло его от меня. Я вдруг вспомнил, каким он был в детстве: невысокий, с лучистыми глазами, один из немногих, кому хватало ума сохранять стеклянные шарики от лета до лета. Он ответил: «Когда в темном переулке ловлю какого-нибудь подонка, мне наплевать, что он получил дерьмовое воспитание и у него было тяжелое детство». С другой стороны, у Сида не было друзей среди полицейских. «Утром я приношу сюда свое тело, вечером — забираю домой». По его словам, в полиции служили одни неисправимые консерваторы, антисемиты и равнодушные люди. Мысль о том, чтобы завершить образование, исчезла сама собой. «Мои дела идут под гору, я хочу заработать на пенсию, и все. Потом буду решать — стать инженером или сидеть дома, резать бумажных кукол, — не знаю».
Единственно, когда в нем проступало что-то от прежней жизни, это при встрече с моими родителями. Тут он любил посидеть и поговорить о своих детях, о том, как мы жили до Кризиса. Во время этих визитов он напоминал сироту. Мама, умевшая подвести разговор к самым деликатным темам, выудила из него, что отказ от компромиссов не дал ему возможности существовать в профессиональной сфере менее ложно и двойственно. По воскресеньям они вдвоем усаживались на нашей веранде, выходившей в сад, где разрослись купленные мною по случаю, по тридцать пять центов за штуку, в 1930 году на Скотланд-стрит саженцы груш и яблонь, и Сид забрасывал ноги на балюстраду, где и покоились его каблуки, а сбоку из-под расстегнутой поплиновой куртки торчала кобура. Он обязательно раз в несколько месяцев навещал мою мать, чтобы послушать, как она рассказывает о его матери, которую, как ни старался, так и не мог вспомнить. Это его особенно угнетало. «О, она была очень элегантная и хорошенькая. Только начнет накрапывать дождь, она тут же хватала галоши и отправлялась встречать тебя в школу. А как же, ведь это ее Сидни! Ни о чем другом она и думать не могла». В такие моменты его лицо смягчалось и даже озарялось светом. Как будто голос моей матери возвращал ему его собственную. Сид обожал мою мать, ибо эти воспоминания привносили в его жизнь какие-то забытые чувства, хотя она постоянно настаивала, чтобы он сменил работу.
— Ну что делать, если у человека нет особых талантов… — в который раз урезонивал он ее.
— Боже, о чем ты говоришь, Сидни, начинается бум, а это — время для молодых. С твоей головой да чтоб не сделать карьеру!
Я заметил, что в глазах у него мелькнуло искушение, и вдруг понял, что он может восстать против своей жизни назло тому, что мать покинула его в своей смерти. Его визиты кончались тем, что он садился во внутреннем дворике, пожевывая дешевую сигару, и смотрел в одну точку, а мне казалось, я вижу то, что открывается его внутреннему взору, — не бум, который грядет, а катастрофа, которая будет ему сопутствовать. Депрессия оставила в его душе незаживающую рану. Когда он уходил, мама обязательно должна была притянуть к себе его голову и ласково поцеловать в закрытые глаза, как будто это ребенок, которого она укладывает спать.
Мы перестали видеться где-то с середины сороковых. Так получалось, что он всегда был занят в тот вечер, когда я предлагал встретиться, и я перестал звонить. Как-то в 1955-м я шел по Лексингтон-авеню, и мне вдруг показалось, что я вижу его среди полицейских, которые группой, человек восемь — десять, шли впереди в легких куртках на молниях и рубашках без рукавов. Смеркалось. Стоял чудный весенний вечер, когда все окрашено в лиловые тона, тот час, которого мы дожидались, чтобы выпустить своих светлячков.
Уже три или четыре недели подряд «Уорлд телеграм» в унисон с херстовским «Джорнел америкэн», Уолтер Уинчелл и Эдди Салливан с его колонкой в «Дейли ньюс» вели против меня ура-патриотическую кампанию за мои левые взгляды. Я же провел половину лета на раскаленных улицах Бей-Риджа, собирая материал о враждующих между собой молодежных группировках — тогда это называлось преступностью среди несовершеннолетних — для фильма, который снимался при содействии муниципалитета. В связи с этим Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности, как я позже узнал, прислала из Вашингтона некую Долорес Скотти, в обязанности которой вменялось доверительно сообщить сотрудничавшим со мной и поддерживавшим проект городским властям, что Комиссия склонна полагать, будто я член коммунистической партии, и, хотя у них не клеилось с доказательствами, они советовали порвать со мной всякие связи. Поднятая по тревоге пресса, поддерживавшая Комиссию, устроила такой шум, что городским властям пришлось расторгнуть контракт. Проект в итоге был похоронен. Это были времена, когда повсюду ходили черные списки и карьера многих из моих друзей, актеров, оказалась загубленной. Трудно было найти эффективную форму сопротивления этому бескровному американскому фашизму.