Во время беседы его с главным директором почт Лаваллеттом о движении неприятельских войск послышались с большой дороги за парком громкие крики. «Что это?» – спросил Наполеон, и, когда ему доложили, что французский линейный полк, проходя мимо замка для занятия Сен-Жерменских высот, приветствует его, он, казалось, был тронут; подумал с минуту, нагнулся над военною картою, где диспозиции французских войск отмечены были наколотыми булавками, переставил их, поднял голову и проговорил:
– Франция не должна быть завоевана горстью пруссаков. Я могу еще остановить неприятеля и дать правительству время вступить в переговоры с державами.
Быстро вышел из комнаты и через несколько минут вернулся в полной генеральской форме егерского полка Старой Гвардии, в ботфортах с плюрами, при шпаге, с треугольной шляпой под мышкой. Весь помолодел: только что был скорбный узник – и вот опять император.
– Генерал, – обратился он к Бекеру, – положение Франции, воля патриотов, крики солдат требуют моего присутствия в армии. Я поручаю вам сообщить правительству, что прошу у него командования в качестве не императора, а простого генерала, чье имя и слава могут еще оказать больше влияния на судьбы Франции. Честью солдата, гражданина и француза клянусь удалиться в Америку, только что отражу неприятеля!
У генерала Бекера была душа солдата; слова Наполеона пробудили в нем надежду. Он тотчас поскакал в Париж с искренним желанием успеха своему поручению.
– Да что он, – смеется над нами, что ли? – закричал Фуше в бешенстве, когда Бекер сообщил ему о просьбе Наполеона. – Будто мы не знаем, как он исполнил бы свое обещание, если бы мы могли его принять. Вон, вон его из Франции!
Это был удар ослиного копыта в издыхающего льва.
– Люди эти не знают, что делают, – проговорил император спокойно, узнав об отказе Фуше. – Мне больше ничего не остается, как ехать.
Вышел опять из комнаты, снял мундир, надел коричневый фрак, велел открыть комнату, где скончалась Жозефина, пробыл там, запершись, несколько минут и, выйдя оттуда, принял офицеров дворцовой охраны.
– Мы видим, что не будем иметь счастья служить вашему величеству, – начал один из них речь от лица товарищей, но не кончил – заплакал. Император молча обнял его.
Подали карету. Наполеон сел в нее и поехал в Рошфор.
II. Беллерофон. 1815
«Попочка, иди в клеточку!» – звала одна глупенькая старушка своего попугая, улетевшего в сад. Но тот, сидя на ветке высокого дерева, только поглядывал на нее лукавым глазом да покрикивал: «Попка – дурак!» Дураком, однако, не был: в клетку идти не хотел. Этот анекдот вспоминается, когда стараешься понять, что заманило Наполеона в английский плен.
«Школьник был бы хитрее моего», – говорил он сам уже в плену. Да, школьник был бы хитрее этого «хитрого политика», попка-дурак – умнее этого умницы. Но в том-то и дело, что мера человеческая больше ума. Если бы Наполеон не обезумел, то и не дал бы полной меры своей: Человек.
«Я приношу себя в жертву» – когда он это сказал, то, может быть, сам еще не знал, что говорит; когда же узнал и ужаснулся, было поздно; слово сказано – дело сделано: «я всегда делаю, что говорю, или умираю».
«Жертва» – вот чем заманила, пленила его неземная Судьба его, Звезда, отделившаяся от него и на него восставшая Душа. Хочет не хочет, он должен идти, куда она зовет его, мудрая.
Жертва – один из двух соблазнов, а другой – честь. «Чувство военной чести свойственно было Наполеону в высшей степени… Этот хитрый политик был солдат, рыцарь без упрека», – говорит один из его лучших историков (Вандаль).
Наполеон знает людей, как никто, видит их насквозь, и не слишком хорошо о них думает. «Надо, чтобы люди были очень подлыми, чтобы быть такими, как я о них думаю», – говаривал. Трудно бы, казалось, такого человека обмануть. Нет, легко, потому что, как истинному рыцарю, свойственны ему и детская доверчивость, и простодушие детское. Есть в Наполеоне, как это ни странно сказать, Дон-Кихот, вечный романтик, любовник Мечты-Дульцинеи. Люди не могли бы его обмануть, если бы он этого сам не хотел; но он хотел этого слишком часто, может быть, потому именно, что слишком хорошо видел горькую правду в людях.
Рыцарски-нелепая мысль отдаться в руки англичан, честно довериться чести врага соблазняла его давно – всегда; всегда знал-помнил, что это будет.
Семнадцатилетний мальчик Бонапарт пишет в своей ученической тетради повесть об австрийском авантюристе, бароне Нейгофе, объявившем себя в 1737 году корсиканским королем Феодором I, арестованном англичанами, посаженном в лондонский Тауэр и, через много лет, освобожденном лордом Вальполем. «Несправедливые люди. Я хотел осчастливить мой народ, и это мне удалось на мгновение; но судьба изменила мне, я в тюрьме, и вы меня презираете», – пишет Феодор Вальполю, и тот отвечает ему: «Вы страдаете, вы несчастны; этого достаточно, чтобы иметь право на сострадание англичан».
«Дорого я заплатил за мое романтическое и рыцарское мнение о вас, господа англичане!» – как будто кончает Наполеон на Святой Елене ту неоконченную, детскую повесть.