Пытка длилась шесть лет, шесть лет ждал свободы Пленный Рыцарь:
IV. Смерть. 1821
Наконец, заболел. Недуг подкрался незаметно. Первые признаки его – опухоль ног, скорбут, боль в правом боку – начались еще весною 1817 года. Доктор О'Мира, врач не очень искусный, но человек неглупый и честный, доложил Хадсону Лоу, что болезнь императора может сделаться опасной для жизни его, если не будут приняты решительные меры, и что главная причина болезни – сидячая жизнь, упорный отказ от прогулок верхом вследствие отвращения двигаться в огражденном пространстве.
Лоу испугался – не ответственности, конечно, перед английскими министрами: скорая смерть Наполеона была бы им на руку, – а чего-то другого: может быть, не хотел быть убийцей Наполеона. Дал ему понять, что готов идти на все уступки. Но император ответил, что не желает никаких благодеяний от «изверга», и все осталось по-прежнему.
В течение полутора лет больному делалось то лучше, то хуже, пока наконец к осени 1819 года болезнь не усилилась так, что он слег.
Чувствовал постоянную тяжесть и боль в правом боку. Доктора думали, что это болезнь печени; но он сразу угадал, что болен тем же, от чего умер его отец, – раком в желудке. Никому не говорил об этом: может быть, и сам не был в этом уверен.
Мужество, изменившее ему в здоровье, вернулось в болезни. Не хотел умирать – «бежать с поля сражения». – «С телом моим я всегда делал все, что хотел». Думал, что и теперь сделает.
Докторам не верил, лекарств не принимал, лечился по-своему. Только сделалось ему полегче после припадка, занялся садовыми работами. Целыми днями, командуя артелью китайских рабочих, сажал деревья в саду, планировал цветники, газоны, аллеи, рощи; устраивал водопроводы, фонтаны, каскады, гроты. Так увлекался работой, как будто снова надеялся исполнить мечту всей своей жизни – сделать из земного ада рай.
Леченье, казалось, шло ему впрок. Но все кончилось ничем: лютое солнце сжигало цветы, дождь размывал земляные работы, ветер ломал и вырывал с корнем деревья. Рая не вышло, ад остался адом, и эта Сизифова работа ему наконец так опротивела, что он опять заперся в комнатах.
Сделался новый припадок. В самые тяжелые минуты он вспоминал детство, мать.
– Ах, мама Летиция, мама Летиция! – шептал, закрыв лицо руками.
Там, в начале жизни, было что-то твердое – Святая Скала,
Встал еще раз и начал бродить по комнатам; но с каждым днем слабел.
– Что это за жизнь? – говорил. – Я не живу, а прозябаю… Все меня тяготит, все утомляет… Ах, доктор, какая хорошая вещь покой. Для меня теперь постель лучше всего; я не променял бы ее на все царства мира. Но как я опустился! Прежде не выносил покоя, а теперь погружен в летаргию: я должен делать усилие, чтобы поднять веки. Я когда-то диктовал четырем-пяти секретарям о различных предметах, и они писали так же скоро, как я говорил. Но тогда я был Наполеон, а теперь – ничто!
Нет, и теперь – все тот же. Доктор однажды щупал ему пульс; больной взглянул на него, усмехнулся и сказал:
– Это все равно, как если бы генерал слушал маневрирующую армию…
Ухом слушал, а глазом не видел: был слеп. В слове этом еще весь Наполеон-Ясновидец.
Снова духом побеждает тело, «силой воли» поправляется.
– К черту медицину! – говорит доктору Антоммарки, молодому корсиканцу, человеку грубому, невежественному и самомнительному. – Есть во мне что-то, что меня электризует и заставляет думать, что моя машина послушается еще моей воли… Ну, разве не так, проклятый докторище, корсиканище? – смеется и дерет его за ухо.
Делает большую прогулку верхом, скачет галопом пять-шесть миль. Но лечение уже не удается, скачка не вызывает обычной испарины; после нее ему делается хуже. «Император погружен в глубокую печаль», – записывает Антоммарки 23 января 1821 года.
– Доктор, не обманывайте меня, я сумею умереть, – говорит ему больной на следующий день. – Если час мой пробил, этого не измените ни вы, ни все доктора в мире.