Дав ему немного успокоиться, я продолжил:
— Вот так, Вилли! Дай мне слово, раз и навсегда, что впредь ты никогда не предпримешь никакого рискованного шага без согласования со мной!
— Хорошо, согласен! Но скажи мне, ты что всегда поступал абсолютно правильно?! — он смотрел мне прямо в глаза и одно веко у него, от волнения, слегка подрагивало.
— Да нет, тоже допускал, — сознался я, смягчившись. — Пойми, Вилли, у меня тоже есть сердце. И оно тоже бывает не в ладу с разумом! Но если дать волю чувствам — все, это гибель! Наша работа должна быть кропотливой, повседневной и незаметной. Понимаешь — абсолютно незаметной! Ведь тебя окружают профессионалы! Отсюда осторожность, осторожность и еще раз осторожность! Никаких подвигов! Никаких героических поступков! Как можно меньше риска! Никакой торопливости! Только в этом случае можно надеяться на успех, возможность остаться в живых!
На этом мы расстались.
Что и говорить, мне нравилось в Лемане многое. Он был моим единомышленником верным товарищем, трезво оценивал свои возможности, был достаточно осторожным. Конечно с ним случалось иногда, когда имея возможность спасти наших от ареста, он забывал обо всем и действовал по старой морской заповеди: «Сам погибай, но товарища выручай!» Но это случалось редко и после «воспитательных» бесед он, безусловно, делал для себя правильные выводы.
Вилли не был стяжателем и пятьсот восемьдесят марок, которые мы выплачивали ему ежемесячно, он оправдывал многократно. Правда, если уж быть точным, то помимо ежемесячной суммы, я оплачивал ему лечение, выдавал премии перед праздниками, а также ежемесячно готовил пакет с продуктами из магазина при американском генконсульстве, что в условиях Берлина тоже стоило немало.
Мне нравилось в нем чувство юмора. Конечно, мы никогда не обменивались анекдотами и редко шутили: просто некогда было этим заниматься. Но он мог подметить забавное в разных ситуациях и событиях и сообщить об этом между делом. Болезнь здорово его подкосила. С годами он стал более мнительный и осторожными тем не менее, юмор поддерживал его в трудных ситуациях, позволял посмотреть на события и себя в них как бы со стороны.
Он нуждался в психологической разрядке и поддержке, как всякий живущий двойной жизнью и постоянно подвергающий себя опасности человек. Я помнил об этом и на каждой встрече проявлял к нему максимум внимания и любезности, стараясь, по возможности, не обидеть его неосторожным словом. Поэтому сегодняшний выговор для меня был вдвойне неприятен.
Да, о Ковальском. Едва я проинформировал Центр о последней встрече с Брайтенбахом, как получил неприятное послание от нашего непосредственного начальника — Бориса Бермана: