В Сеуле я привык к тому, что староста вовсе не обязательно самый здоровый парень в классе. Иногда старостой назначали того, у кого были богатые родители, иногда — того, кто был силён в спорте и потому пользовался авторитетом, но чаще, кому быть старостой и его помощником, решали по успеваемости. Должность эта, помимо некоторого престижа, предполагала ещё и то, что староста будет посредником между нами и классным руководителем. Но даже в тех редких случаях, когда староста оказывался самым сильным, он никогда не использовал свою силу для того, чтобы давить других и превращать их в своих прислужников. Этого не могло быть просто потому, что старосту переизбирали, и такого диктатора ребята долго терпеть бы не стали. Но тут, видимо, староста был другого сорта.
— Ну и что? Значит, если староста зовёт, надо бежать к нему и ждать приказа? — спросил я, занимая последнюю линию обороны с решимостью настоящего сеульца.
Того, что произошло дальше, я даже не понял. Не успел я договорить, как все, кто смотрел на нас, расхохотались. Они ржали в шестьдесят глоток — в том числе и те, с кем я имел весь этот тяжкий разговор, и сам Ом Сок Дэ. Ржали так, словно я сморозил редкую чушь. Я поначалу совсем растерялся, а когда более-менее взял себя в руки, то попытался сообразить: что же я сказал такого весёлого? В этот момент тот парень, который отвечал за чистоту в классе, перестал наконец хохотать и спросил:
— Ты что, хочешь сказать, что если тебя зовет староста, то можно не подойти? Да ты в какую школу ходил? Где это было? Может, у вас там не было старост?
Тут у меня случилось нечто вроде помрачения сознания. Мне вдруг показалось, что я делаю что-то совсем дикое: отказываюсь выходить к доске, когда меня вызывает учитель. Взрывы хохота всё ещё продолжались. Я нерешительно подошел к Ом Сок Дэ, и он сразу сменил свой громогласный смех на благожелательную улыбку.
— Ну что, разве трудно подойти на минутку? — мягко спросил он.
Я был так тронут его вежливостью, что меня подмывало вместо ответа подскочить, качая при этом головой. Но я был всё же настороже, хотя враждебность уже утекла куда-то на самое дно сознания. Эта настороженная враждебность не позволяла мне ронять достоинство.
Ом Сок Дэ был, конечно, человеком незаурядным. Сначала он мигом погасил мою злобу за то, что меня привели к нему насильно, а затем ещё и компенсировал мою обиду за то, что меня тут не представили в полной красе:
— В какую школу, ты говоришь, ходил в Сеуле? Большая это школа? У, какая здоровая! С нашей-то не сравнить, как ты думаешь?
Задавая эти вопросы, он давал мне отличную возможность похвастать своей сеульской школой. Я рассказал, что там было двадцать параллельных классов, что школа существовала уже шестьдесят лет, что в этом году после вступительных экзаменов около девяноста выпускников поступили в знаменитую школу высшей ступени Кёнги.
— А какие оценки у тебя были? На каком месте ты был по успеваемости? А что ещё ты умеешь делать? — спрашивал он, давая мне возможность хвастать.
И я хвастал: в четвёртом классе я завоевал диплом первой степени по корейскому языку (наша школа тогда проводила соревнования по каждому предмету), а год назад выиграл главный приз на конкурсе детского рисунка во дворце Кёнбок.
Но это было ещё не всё. Казалось, Сок Дэ читал мои мысли. Он спросил меня о том, где работает мой отец и о наших семейных делах. В результате я, безо всякого риска показаться хвастуном, смог объявить, что мой отец по рангу — следующий за главой районной администрации и что мы живём так богато, что у нас дома есть радио и трое часов, а одни из них даже с маятником.
— Ну хорошо… Что ж, посмотрим…
Сок Дэ сложил руки на груди и задумался — как взрослый. Потом он указал на парту, стоявшую перед ним.
— Ты будешь сидеть здесь, — приказал он. — Вот твоё место.
Я был слегка ошарашен.
— Учитель сказал, чтобы я сел вон там, сзади, — ответил я, снова припомнив, как обстояло с этими делами в Сеуле, только теперь уже не с таким боевым задором, как недавно. Сок Дэ пропустил мои слова мимо ушей, словно и не слышал.
— Эй, Ким Ёнг Су, поменяйся-ка местами с новеньким.
Тот, к кому он обращался, ни слова не говоря, стал укладывать вещи в портфель. Такая овечья покорность заставила меня опять призадуматься: подчиниться или нет? Но, сообразив, что любое колебание тут примут за бунт, я молча двинулся к своему новому месту.