Кромешность слишком яркого света сделала меня слепым. Все предметы, все величайшие творения, жемчужины цивилизации растворились в тебе, кромешность слишком яркого света. Я стал слепым. Моя восприимчивость достигла предельного минуса, мой слух похож на незрячесть, пальцы одеревенели от грубости самых нежных прикосновений. Я потерялся, коротко, но навсегда, надежно, как от мастерского удара в лоб или висок, рухнул, и кто-то размазывает меня по своей тесной, теплой вселенной. Далеко-далеко пульсирует мысль: выбираться, всеми возможными средствами выбираться обратно, – сжимать хрупкие зубы, колотить ногами, руками. Выбираться обратно. Куда? И я ничего не вижу, лишь кромешность слишком яркого света вечной, жестокой, как открытое небо, невзрываемой, твердой земли, этой бултыхающейся Земли, которая, оборвав удила, опрокинув подпорки, мчится среди холода и солнечной черноты, потеряв орбиту – привычный путь испытанной безысходности.
Не шевельнулись губы, не встретились взгляды. Он, я, ты, мы падаем, кувыркаемся, потешно избивая себя вывихнутыми конечностями, мы летим со слишком высоких высот, и мы устали лететь, устали бояться соприкосновения. Слишком долго и однообразно. Но времени на замыкание мысли все-таки нет, лишь свист и обрывки, и ничего не задерживается, голова остается такой же горячей, тяжелой, чистой, как в первый миг появления разума, как в последний миг свободы перед объятием с безразличной, объективной, все принимающей почвой. С сумасшедшей Землей. Она не вздрогнет, не обернется, она подражает тебе, только полет ее от и до более долог, более наблюдаем, но ничуть не менее потешен, чем твой.
Глава восемнадцатая
– Ты виноват, ты и есть настоящий убийца! Ты холодный, хитрый мясник. На, возьми это и выйди. И все поверят, они простят тебя, потому что ждут и надеются. Они бредут и надеются: кто-то прекратит их путь, их никчемный путь лошади с завешенными глазами. Возьми и выйди, реабилитируй себя! – Он тычет мне в грудь игрушечным автоматом, его голос слишком тороплив, чтобы я смог поверить. – Ну же, скорей, скорей! Это шанс!..
От нее почти ничего не осталось. Тело разбрызнулось по корпусам легковушек, словно всегда было сырым, скользким и красным. Асфальт не прогнулся, деревья не зашептались удивленно-восторженно. Ветер не проснулся вихрем. Все как и раньше. Все, в общем, терпимо.
Я вот порезался. Я открывал банку сгущенки, и нож сорвался. Как раз между большим пальцем и указательным; теперь долго не заживет – подвижное место. Я боюсь крови, мяса, тонкости лезвий. В магазинах лежит на чистых белых подносах свежее мясо, красиво нарезанные кусочки; на рынках, в мясных павильонах воняет кровью, кишками, расчлененными тушами. Рубщики искусно нарубают тонкие пластики, они не поранятся. И все так спокойны, все слишком спокойны, они втыкают в куски вилочки и торгуются. Они привыкли. «Как же иначе?..» Их не остановишь, им не объяснишь. Ведь это – жизнь. Да никто и не знает, каждый копает лишь собственные мозги и не может в них разобраться. И наконец плюет, закрывает крышку. Закручивает потуже. Падает и молчит.
Кем была эта дура с красивыми такими ногтями? Я даже не помню ее, только ногти. Интересно, что с ними теперь… Что теперь?
Глава девятнадцатая
У Николая какие-то спайки в желудке. В девяностом году он получил в живот две пули при картежных разборках, теперь не вылезает из больниц. Его перевели, в конце концов, в специальную – экспериментальный медкомбинат, где содержат самых хронических, неизлечимых, пробуют на них новые способы протянуть подольше.
Мы с Колей ровесники и жили в одном доме; в детстве, когда играли в войнушку, были всегда в одном отряде. Вместе учились первые пять лет, потом жизнь нас развела. Снова встретились в военкомате уже призывниками. Служили в одной части, а после армии иногда встречались. Хорошо, что иногда и случайно, это поддерживает воспоминания и не разрушает образ друга детства. И, наверное, поэтому я нахожу в себе силы навещать его, носить гостинцы. Все остальные устали, даже родители, и Коля, кажется, живет только моими приходами.
«Когда по шесть часов в день, с полмесяца подряд, лежишь под капельницей, на искусственном питании, у тебя есть верная возможность крезануться, – сказал как-то он. – Но когда креза меня почти съела, я начинаю вызывать тебя. Я закрываю глаза и напрягаюсь. Я вижу, как ты идешь по улице, один среди сотен других, мне совершенно безразличных, ты весь сжался, сгорбился, спрятал глаза, тебе страшно; я же знаю, как тебе страшно на улице. Я чувствую, что ты идешь ко мне. В руке у тебя пакет с тем, что меня порадует, даст мне силы еще потрепыхаться какое-то время. И это держит меня, ведь ты придешь, и всё, значит, не совсем гадко, есть повод цепляться!..»