Первым внятно об этом сказал Толстой: почти все, что считается искусством, не только не есть настоящее и хорошее искусство, а подделка под него. Реакция на анализ Толстого через сто лет такова: "Если ты Толстой, можно, наверное, обойтись и без Шекспира, и все же мы многим обязаны Толстому, распознавшему истинную природу того, что составляет силу Шекспира и его "злоумышление" - свободу от морали" (пред. ссылка, с. 203). И теперь, когда апологеты Западного Канона нам говорят: "Чтение очень хороших писателей - скажем, Гомера, Данте, Шекспира, Толстого - не делает нас лучшими гражданами, чем мы были"*, мы думаем: это, может быть, и справедливо; но только относительно первых трех.
Апологеты Западного Канона говорят: "Искусство совершенно бесполезно, согласно блистательному Оскару Уайльду, который был прав относительно всего"**. На что Платонов заметил: "Значит ваше все - ничто!"
В одном из своих эссе Вирджиния Вулф писала (1919): "Самые элементарные замечания о современной художественной прозе вряд ли могут обойтись без упоминания о русском влиянии, и можно рискнуть, заявив, что писать о художественной прозе, не учитывая русской, значит попусту тратить время. Если мы хотим понять человеческую душу и сердце, где еще мы найдем их изображенными с такой глубиной? Если нас тошнит от собственного материализма, то самые скромные русские романисты обладают естественным уважением к человеческому духу... В каждом великом русском писателе мы различаем черты святого, поскольку сочувствие к страданиям других, любовь к ним ведут их к цели, достойной самых утонченных требований духа, составляющих святость. Именно святость в них заставляет нас ощутить наше безверие и обыденность и делает многие известные романы мелкими и пустыми. Заключения русского ума, столь всеобъемлющие, исполненные сострадания, неизбежно имеют привкус исключительной грусти... Именно ощущение, что нет ответа на вопросы, которые жизнь ставит один за другим, и что история заканчивается в безнадежной вопросительной интонации, наполняет нас глубоким и, в конце концов, может быть, обидным отчаянием. Возможно, они и правы: разумеется, они видят больше, чем мы, и при этом без сложных помех, свойственных нашему видению".
В Западном Каноне проблема выбора решается своеволием, в Русском - она ощущается именно как проблема: "Есть бесконечность путей, а мы идем только по одному. Другие пути лежат пустынными и просторными, на них никого нет. Мы же идем смеющейся любящей толпой по одной случайной дороге... Вселенная могла бы быть иной, и человек мог бы поворотить ее на лучшую дорогу. Но этого нет и, может, не будет. От такой мысли захлопывается сердце и замораживается жизнь" (Платонов. "Поэма мысли", 1920).
В Русском Каноне определяющим является характер чувств, передаваемых автором, и в этом смысле пьесы Островского философичнее пьес Шекспира, если последние трактовать так, как это делают апологеты Западного Канона.
Почему самый плохой шекспировский спектакль выше любой постановки любого автора? Потому что предтечей Лира, говорит Г. Блум, автор упомянутого "Западного Канона", "является не литературное воплощение другого короля, а прообраз всех властителей - Яхве, сам Господь".
Наибольший восторг у Блума вызывает Фальстаф, оправдывающий свое право заниматься разбоем на больших дорогах: "Что делать, Хэл, это мое призвание, а для человека не грех следовать своему призванию". Искренность книги Блума ошеломляет и сравнима лишь со стихами Майи Энджелов (Angelou) в честь инаугурации президента Клинтона, которые в передовице "Нью-Йорк таймс" были названы произведением уитменовской мощи. Последний бастион Западного Канона, Соединенные Штаты Америки, постоянно испытывают необходимость оправдания бомбардировок Хиросимы и Нагасаки, как следования своему призванию. Книга Блума с ликованием встречена изданиями, финансируемыми фондом Сороса. Почти все рецензенты - сотрудники радиостанции "Голос Америки" и ее филиалов, бывшие и настоящие. В центре современного Западного Канона, который давно уже - практическая философия канцеляриста, стоят Блумы, а Шекспир тут ни при чем.
Отрицание Западного Канона началось не с Толстого. Еще митрополит Кирилл в соборных правилах 1274 года говорит: "Паки же уведихом бесовская еще держаще обычая треклятых эллин, в божественные праздники позоры некаки бесовския творити, со свистанием и с кличем и с воплем сзывающие неки скаредныя пьяницы". Поучение священнослужителям 1499 года категорически повелевает: "аще будут на браце или в пиру позоры каковы, отходи прежде видения!"
Чаадаев о Гомере: "Гибельный героизм страстей, грязный идеал красоты, необузданное пристрастие к земле - все это заимствовано нами у него... греки решились таким образом идеализировать и обоготворять порок и преступление... поэзия зла существовала только у них и у народов, унаследовавших их цивилизацию". Толстым, в трактате об искусстве, показано, что все разговоры о "красоте" являются продолжением все тех же схоластических бесед, которыми люди утомляли себя в средние века.