И оно совершилось. По морю, рассекая его надвое, не плыл, но шёл, аки по суху, исполин, совершенное Божье творение — Рыба Кит! Рыба ли? Кит ли? Он был одновременно и прекрасный зал. И оркестр. И предчувствие музыки. И сама музыка…
Как прав, как бесконечно прав Георгий Васильевич Свиридов, утверждая, что природа постоянно наполнена великой музыкой. Надо только суметь явить её миру. Он это умел.
А в тот вечер, выслушав рассказ, сказал просто:
— Как я рад, что вы это видели, слышали и пережили… — И, помолчав, всё-таки попросил снова: — Но о той встрече, написанной в романе, поведайте нам…
Я сказал, что произошла она спустя некоторое время, когда мы плыли, на том же кунгасе с острова Малый Шантар на материк. И к сцене любовной игры китов, мною в романе описанной, я не смогу добавить ничего нового.
— Юрий Николаевич, дорогой, тогда прочтите нам вслух. Пожалуйста. — И протянул книгу.
Прощались уже в очень поздний час. Подавая пальто, по своему неуклонному убеждению, что он так должен делать, спросил полушёпотом: «Как вы себя чувствуете? Не переутомились?» Все-таки это был мой первый выход в свет после болезни. Я ответил: «Главное — не влезать в болезнь!» Он понимающе и хорошо улыбнулся.
В самую одуряющую пору «перестройки», в пору «гласности», когда было разрешено
лгать сколько угодно и как угодно на страницах газет, с экрана телевизора, на площадях и собраниях, к нам в Талеж позвонил Георгий Васильевич. Обычно телефонную связь осуществляла Эльза Густавовна. Трубку взял я. Он, как обычно, начал разговор:— Юрий Николаевич, дорогой! Всё ли у вас хорошо? Здоровы ли?..
Я ответил, что всё слава Богу, и поинтересовался их житьём-бытьём и здоровьем. Всё было как обычно, но встревожил меня его голос. Был он не таким, к какому я привык. Обычно говорил Георгий Васильевич по телефону громко, чисто и бодро. А тут вдруг тихо, с хрипотцой, неуверенно. Жил он в ту пору на даче и не собирался приезжать в Москву.
— Я вам звоню из посёлка, с междугородного. Очень нужно посоветоваться. Не могли бы вы приехать?
И опять несвойственно для него, очень торопливо. Я ответил, что к нему мы можем выехать немедленно.
— Немедленно не надо. Если вас устраивает, приезжайте завтра, буду ждать.
И назавтра были мы в Новодарьино. Кончалось лето, дни стояли погожие, но какая-то необъяснимая тревога наполняла их. Как в предгрозье, когда ещё и в помине на небе ни облаков, ни тучи, а сердце полно недобрыми предчувствиями. Оставив машину всё в том же лесном тупичке, пошли по тропинке к дому. Вокруг ни души, и какая-то глубокая глушь вокруг. Постучали на крылечке в дверь. Открыла Эльза Густавовна; как бы страшась быть услышанной, заговорила торопясь:
— Господи, какие же вы молодцы, так быстро приехали! Проходите, Юрий Васильевич ещё и не обеспокоился, ждал вас позднее. Как же хорошо, что вы уже тут!..
Бросалось в глаза, что Эльза Густавовна чем-то очень озабочена и, не в пример своей обычной сдержанности, даже чуть суетлива.
— Юрочка, встречай. У нас гости. Майя Анатольевна с Юрием Николаевичем приехали!
— Да, да, слышу. Иду… — откликнулся Свиридов откуда-то сверху.
— Прилёг отдохнуть, очень плохо чувствует себя, — объяснила Эльза Густавовна.
— Может быть, не стоило его тревожить…
— Что вы, что вы… Он так ждёт вас…
Она и раньше произносила эти слова. Но сегодня в них было нечто иное.
Таким Свиридова я видел, слава Богу, только один раз. К нам вышел очень старый человек в высоких валенках, с согбенными плечами, на которых висела как бы не по росту тёмная пижамная куртка, лицо побритое, но, чего раньше никогда не было, как бы наспех, не чисто. Всё это, от звонка с междугородной, странного его голоса при разговоре, не менее странного вида сейчас, не совсем обычной Эльзы Густавовны, не просто тревожило, но пугало. И всё это было вызвано тем, что хозяева дачи решили больше не сдавать её им.
— Тут дело не в деньгах, у меня есть кое-какие деньги. Я готов платить больше, значительно больше. Тут дело в другом. Надвигаются странные, если не страшные, времена. Всё теряет свою цену! — Он подумал немного и повторил убежденно: — Всё
теряет цену. Всё! И люди слышат это…Мы сидели на застеклённой террасе, к окнам которой тесно подходил лес, тени от ветвей мирно лежали на полу у наших ног, но во всём этом не было русского, такого привычного покоя. И если люди, по выражению его, слышали, что «всё теряет цену»
, то он уже тогда ясно предчувствовал, что грядёт не просто очередной для России «общественный слом», но крушение основ её великой культуры. И душевное состояние гения объяснялось не тем, что ему отказывали в возможности жить в привычном и любимом им мире, а в том, что он сердцем ощутил: его народу очень скоро откажут в возможности жить на родной земле.А тогда он говорил: