Сам он не питал никаких иллюзий насчет людей, которых раньше защищал. Повсюду он видел, как политики, политические деятели приходят и уничтожают все, порочат его дело. Я расскажу обо всем, о чем он говорил со мной. Он достигал, он добивался глубины чувства, невероятной глубины жалости, сочувствия к людям, он достигал тех невероятных глубин добросердечности, на которые способен только основательно разочаровавшийся человек.
Жалкое меньшинство, маленькая группа, состоящая из огромного большинства бедных евреев (а их много) и просто несчастных (а их тоже много), оставались верными ему, были преданы ему фанатичной любовью, усиливающейся с каждым днем по мере приближения его смерти. Вот они–то любили его. Мы любили его. Богатые уже больше его не любили.
Я расскажу, какими были его похороны.
Я расскажу, каким был его конец.
Я расскажу, как он страдал.
Я расскажу в моей
Я все еще ощущаю на себе взгляд его близоруких глаз, такой умный и такой добрый, полный столь непобедимой, ясной, озаряющей, сияющей доброты, доброты неутомимой и к тому же такой умудренной, просвещенной, испытавшей все возможные разочарования, доброты, которую он сумел сохранить несмотря ни на что. За стеклами очков, крепко оседлавших крупный нос этого человека и скрывающих его добрые близорукие глаза, людям современным трудно, просто невозможно разглядеть огонь, зажженный пятьдесят столетий тому назад. Но мне довелось сблизиться с ним. Только меня он подпустил к себе и только мне доверял. Надо было слышать, надо было видеть этого человека, который, естественно, считал себя современным. Надо было видеть его взгляд, надо было слышать его голос. Естественно, он был искренним атеистом. Тогда атеизм был не просто господствующей метафизикой, а метафизикой окружающей среды, той, которой дышали, которая ощущалась в самом климате, в атмосфере эпохи; он сам собой разумелся, как хорошее воспитание; и кроме того подразумевалось, позитивно, научно, раз и навсегда, что речь идет не о метафизике; а Бернар–Лазар был позитивистом, поклонником науки, интеллектуалом, человеком современным, наконец, всем, чем угодно; а главное, он и слышать не хотел о метафизике(ках). Одним из его излюбленных аргументов, который он всегда приводил мне, был, что народ Израиля, поскольку из всех народов он —наименее верующий в Бога, очевидно, будет легче всего освободить от древних суеверий; и, следовательно, он и покажет путь другим народам. Превосходство евреев, по его словам, в том, что они раньше всех стали свободо–мыслящими. Даже с дефисом. Внутренне, сердцем он откликался на любое политическое известие, он был человеком, который, набрасываясь на газету на четырех, шести, восьми, на двенадцати страницах, одним молниеносным взглядом выхватывал строчку со словом «еврей», начинал краснеть, бледнеть, сам старый журналист, бывалый журналист мертвенно бледнел, обнаружив в газете сообщение, отрывок статьи, строчку, телеграмму, если в этом сообщении, в этой газете, в этом отрывке статьи, в этой строчке, в этой телеграмме было слово «еврей»; его сердце кровоточило во всех гетто мира и, быть может, больше всего в таких разомкнутых, рассеянных гетто, как Париж, нежели в других замкнутых и перенаселенных гетто; его сердце кровоточило в Румынии и Турции, в России и Алжире, в Америке и Венгрии, повсюду, где преследовали евреев, то есть в определенном смысле — везде; его сердце кровоточило на Востоке и на Западе, в мире исламском и христианском; его сердце кровоточило в самой Иудее, и при этом он был человеком, который смеялся над сионистами; таков еврей; буря гнева и все из–за какого–нибудь оскорбления, нанесенного в долине Днепра. И поэтому то, чего наши Власти не желали знать, что он был пророком, евреем, вождем, было известно мелкому еврейскому торговцу, было видно самому последнему румынскому еврею. [212]
Страх, непреходящая нервная дрожь. Вполне достаточно, чтобы умереть в сорок лет. Не было мышцы, не было нерва, которые бы не находились в напряжении ради тайного призвания, в постоянной вибрации ради тайного призвания. Никогда до такой степени человек не считал себя вождем своей расы и своего народа, ответственным за свою расу и за свой народ. Он был существом, находящимся в постоянном напряжении. Непреходящем внутреннем напряжении. Не было чувства, не было мысли, не было даже тени страсти, которая не находилась бы в напряжении, подчиняясь велению пятидесятивековой давности, велению, изреченному пятьдесят столетий тому назад; целая раса, целый мир — на его плечах, раса, мир всех пятидесяти столетий лежали на его сутулых плечах; плечах, согнувшихся под этим гнетом; его сердце сжигалось огнем, огнем собственной расы, поглощалось огнем своего народа; огонь — в груди, глава пылала, и