Шатер вычистили и привели в порядок. Свежий ковер. Пара гобеленов, реквизированных из чьего-то сундука, — Кайя прежде не раз задумывался, зачем таскать с собой всякую ерунду вроде гобеленов и серебряной посуды — жаровни, канделябры… почти и прилично получилось.
— Готовился? — Эдвард поправил покосившуюся свечу и достал из-под полы флягу. — Я тоже. Если ты не откажешься со мной пить.
— Не откажусь.
Кайя предлагали охрану. И прислугу. И вообще сменить его шатер, который, по совокупному мнению баронов, был, конечно, заслуженным шатром, с честью исполнявшим свой долг, на другой, более подобающий высокому званию их светлости.
И его грядущего гостя.
— Кайя, — Эдвард поставил два кубка и разлил вино, — сначала я должен… проклятье, я всю ночь думал, что тебе скажу, но так и не придумал. Мы виноваты… нет, прежде всего я виноват перед тобой… перед вами.
— В чем?
— Я давал слово вас защищать. Учить и защищать. Если понадобится, то ценой жизни. Красиво звучит, только когда понадобилось, оказалось, что это — лишь выражение такое… что есть высшая цель и надо проявить благоразумие. Подчиниться.
Это был не тот разговор, на который Кайя рассчитывал.
— Назревал кризис… его еще пытались предотвратить. И уж точно не хотели усугублять. Твой отец был нестабилен. Он сам решил, что умнее прочих, сможет на двух стульях усидеть.
— Не вышло.
Шрамы зудели. Вот всегда, когда речь о чем-то, что Кайя хотел бы забыть, они напоминают о своем существовании.
— Не вышло, — эхом отозвался Эдвард. — И ему дали громоотвод. После Фризии я пытался тебя забрать. Но они испугались, что будет еще один кризис, который наверняка развалит всю систему. Оракул же гарантировал твое выживание.
И сдержал слово. Оракул не ошибается.
Он просто не берет в расчет желания отдельных элементов системы.
— Все было не так и плохо.
— Я не слышал.
Эдвард помотал головой и коснулся виска.
Это не те эмоции, которыми следует делиться.
— На. — Эдвард вложил кубок в руку. — Я только теперь понял, почему тогда ты написал письмо. Не попросил, хотя мы были на расстоянии разговора, а написал. Это было странно, но… я решил, что письмо — только предлог. Для твоего дружка. Как, к слову, он поживает? По-прежнему в каждой бочке затычка?
— Есть такое.
— Еще злится на меня, что на цепь посадил? И за остальное тоже? Ладно, дело не в этом. Говорить начинают в двенадцать. В тринадцать. Пятнадцать — уже поздно. Тебе?
Солгать? Промолчать? Но какой смысл в разговоре, если Кайя будет молчать?
Отрезать эмоции не выходит.
И вроде бы все пережито. Забыто. Или хотя бы спрятано в такие глубины разума, откуда точно не выберется. А оно вдруг выплеснулось гноем из обиды, унижения, оглушающего чувства собственной беспомощности.
— Когда? — Эдвард отводит взгляд.
Уйдет. Сейчас завершит разговор на вежливой ноте и уйдет. Все станет как прежде. Только яснее, потому что исчезнет неопределенность. Кайя ведь с самого начала знал, что так будет.
— Первый раз в тринадцать. Дальше… по-разному. В последний год почти ежедневно.
— Зачем?!
Кайя и сам пытался понять, почему-то казалось, что если найдется объяснение, то станет легче. А оно все не находилось.
Отец не пытался контролировать.
И не лез в память, разве что из любопытства, вытряхивая то одно, то другое воспоминание, делая его нарочито ярким, неживым.
Не принуждал к чему-либо — мелочи, вроде нарушенной координации, не в счет.
— По-моему, ему просто нравилось это делать. — Единственный ответ, который был правдой.
— И ты молчал?
— Кому и что я мог сказать?