— «Вошь попули» не оставила мне выбора: если я уступлю эти вещи, меня вышибут из группы. Всего в восемнадцать лет я заключил контракт с межнациональной компанией звукозаписи, которая с тех пор несколько раз затевала со мной тяжбы — я их все выиграл. Я написал одну, потом две вещи, потом целый альбом для одного неграмотного певуна, который их только подписал. Я заработал за полгода столько, сколько мой отец за десять лет. Незачем уточнять, что он позволил мне самому выбрать, чем заниматься в будущем… Я устроился в Париже, в маленькой квартирке, не больше этого кабинета, чтобы вести там жизнь затворника, ничем и никому не обязанный. Ах, мое сладостное отшельничество… Оно стало для меня единственно возможным выбором — работать вне мира, движущегося в противоположном направлении. Первое время мне приходилось делать вылазки: чтобы купить себе еды, выпить кофе, соответствовать иллюзии нормальности, — пока вскоре я не заметил, чтоэто самый мучительный момент за день, вынуждающий меня подвергаться тысяче опасностей, покидать состояние сосредоточенности. Странно, но эта квартирка казалась мне огромной, потому что у меня была там куча рабочих мест. Например, угол письменного стола с раскрытыми словарями и клочками бумаги, исчирканными карандашом, который я стачивал, пока совсем не исчезнет, предназначался для написания слов. В постели я писал мелодии; там для этого у меня были подушечки и подлокотники, чтобы приткнуть свой аналой и облегчить себе скрюченную позицию над гитарой. А когда погода позволяла, выбирался по черной лестнице на плоскую крышу, чтобы поработать на свежем воздухе. Сколько песен, которые оказались потом в музыкальных автоматах Гонконга, в ирландских пабах, были созданы под небом Парижа… Из десяти сочиненных вещей я оставлял только одну, но зато эта находила сбыт, и меньше чем через месяц я уже слышал ее по радио. Вскоре я завоевал себе место в музыкальных кругах, где тоже полно причуд. Обо мне говорили как о затворнике, нелюдимом типе, как о страдающем агорафобией дикаре. Некоторые думали, что я всего лишь выдумка. Другие для очистки совести заглядывали ко мне и уходили с партитурой под мышкой. Если бы вы знали, сколько звезд и продюсеров побывало в моем логове на улице Арбр-Сек, в доме номер восемьдесят один! Пока я писал хиты, я был творцом, встречи с которым домогались, новоявленным Коулом Портером. Но если, к несчастью, успех меня покидал, я снова становился жалким душевнобольным, гниющим в своей дыре.
Насчет этого я вас успокою: вы И ЕСТЬ душевнобольной!
— Я проработал в этой халупе семнадцать лет. По восемнадцать часов в день у станка, триста шестьдесят пять дней в году. Три раза в неделю выходил, чтобы проведать мозгоправов, которые все по-разному называли мой недуг, но, конечно же, знали, как мне от него избавиться. Самые искренние не щадили меня: даже если я сумею его сдерживать, тревога все равно не оставит меня никогда. Еще совсем юным я свыкся с этой неизбежностью и избавился от надежды стать счастливым. Конечно, я пытался глотать какие-то таблетки, выдувал по нескольку бутылок. Но одни погружали меня в некую летаргию, где мои ноты уже не согласовывались друг с другом, другие повергали в эйфорию, где стихи теряли почву под ногами. Так что я заключил со своим недугом пакт: пока он не будет мешать моей работе, я позволю ему определять границы моей свободы.
Человека, сидящего напротив него, вдруг охватило сочувствие к своему клиенту. Конечно, это был один из вариантов «стокгольмского синдрома», когда заложник, по странному эффекту сопереживания, готов примкнуть к делу своего похитителя. Теперь ему хотелось плакать — не над собственной участью, а над участью своего клиента. Этому негодяю в конце концов удалось вырвать у него слезы. Он выиграл.