— Слушай, а ведь в самом деле! — я рассмеялась. — Заказала!
— Это единственное разумное объяснение.
Я внимательно посмотрела на Либби. Казалось, за то время, что мы не виделись, она постарела на несколько лет.
— У тебя все в порядке? — спросила я. — Ты выглядишь очень уставшей и даже какой-то бестелесной, извини за такую образность.
— А, это потому, что я забыла накрасить ресницы, — вздохнула она. — Я вернулась к Марку. Ну, по крайней мере мы снова спим.
— Черт. Как же так? Почему?
— Может, он моя судьба.
— Но ты ведь не веришь в судьбу.
— Зато Боб верит. Он сказал, что я его судьба.
— Ладно. Рассказывай все по порядку.
Либби снова вздохнула. Пока мы ели устриц и сайду с жареной свеклой и картофельным пюре, она ввела меня в курс дела.
— Я уже довольно давно почувствовала, словно в голове что-то отмерло. Такое ощущение, будто там внутри бетон или вата. Когда я пыталась о чем-нибудь подумать, ничего не получалось. И мне вдруг стало совершенно непонятно, о чем говорить с Бобом. С Марком я все время была так занята своей суетой — старалась всюду успеть, никуда не опоздать, и жизнь во мне прямо бурлила, понимаешь? Я чувствовала, что живу. А когда я осталась с Бобом, это казалось более нечестным, чем быть с Бобом и Марком одновременно. Раньше я делала вид, что люблю Боба — ну, знаешь, люблю его в том самом смысле, — а в действительности любила Марка. И когда Марка в нашем уравнении не стало, у меня осталась только эта притворная любовь к Бобу, с которой мне предстояло, очевидно, прожить до самой смерти. Я много думала об этом. Может, я просто пытаюсь найти себе оправдание. Но я вообще-то всерьез переживала, и у меня даже началось что-то вроде депрессии. Я никогда не понимала тебя, когда ты рассказывала про свои депрессии — когда чувствуешь, что нет вообще ничего важного и ни в чем не находишь никакого смысла. А теперь и со мной начало происходить то же самое. Чтобы поговорить о чем-нибудь с Бобом, мне нужно составлять четкий план нашего разговора и продумывать свои реплики — некоторые я даже записываю заранее. Но не очень-то помогает. Знаешь, это как в школе, когда у вас сдвоенный урок биологии с самым скучным учителем на свете, ты уже от одной мысли о том, что сегодня будет это мучение, начинаешь засыпать. Вот так я чувствую себя каждый раз, когда собираюсь поговорить с Бобом. Раньше я справлялась с этими беседами, представляя себя с Марком — ну, вспоминая, как мы встречались с ним в последний раз, или думая о том, как мы увидимся снова и что я надену. Я записывалась к парикмахеру и на маникюр ради Марка. А с Бобом я не чувствовала во всем этом никакой надобности. Я говорю ужасные вещи?
— Конечно, нет. Я прекрасно знаю это ощущение депрессии, о котором ты говоришь. В те моменты, когда мне было особенно плохо, я даже разговаривать ни с кем не могла. Мне просто нечего было сказать. Когда звонила мама и спрашивала, чем я занимаюсь, я даже не могла вспомнить чем.
— Точно, именно так все и было. И это ощущение распространялось и на всю мою остальную жизнь. Я целый день стою в магазине, и мне совершенно нечего хотеть, и даже вещи на витрине переставлять нет желания, пока не появятся покупатели. Я просто выхожу через черный ход и плачу, потому что слезы по крайней мере кажутся настоящими, в них есть какое-то чувство — будто в моей жизни действительно что-то происходит, даже если мне это только кажется. Я обнаружила, что по утрам, когда крашу ресницы, задаюсь вопросом, зачем я это делаю. Я вообще перестала понимать, зачем одеваться, идти куда-то, что-либо делать. Это, кажется, Дарвин говорил, что в мире все в той или иной степени происходит ради секса? А секс нужен для размножения. Какой смысл в моей жизни, если секс в ней есть, а никакого размножения нет? Не значит ли это, что все, что я делаю, бессмысленно?
— Я думаю, человеческому роду можно принести пользу и каким-нибудь другим способом — необязательно рожать младенцев, — сказала я.