– С годами все стареют. На этом свете ничто не вечно… Когда-нибудь все мы… Умрем, – договорила она после значительной паузы, словно слово далось с трудом. – Так что не стоит торопиться… – сказала тетя Моника, вставая. После чего подошла к холодильнику, достала сок и выпила его. Видимо, ее мучила жажда – она опустошила всю баночку, вздохнула и посмотрела в окно. Я перевела взгляд: за стеклом перед моей кроватью виднелись беснующиеся на ветру ветви платана. «Ну давай же, сбрось! Сбрось их! Пусть летят на все четыре стороны…» – пронеслось в моей голове.
– Тетя… Я и не думала умирать! Просто было тоскливо и монотонно. Так все достало… Казалось, каждый новый день – лишь продолжение череды серых будней в унылом и пошлом мире. Вот так проживаешь бессмысленную вереницу дней, а потом, в итоге, как ты и сказала, умираешь. Мне хотелось всю свою жизнь выбросить на помойку! И крикнуть на весь свет: «Да, я – мусор! Я – неудачница! И абсолютно безнадежна!..»
Она пристально взглянула на меня. Как ни странно, я не разглядела никаких эмоций. Если честно, я всегда испытывала благоговейный страх перед таким отстраненным взглядом, и, как это обычно бывает, именно в этом страхе коренилось мое уважение к ней.
– Юджон! Послушай! Ты любила этого… как там… прокурора Кана? – осторожно спросила тетя.
Я прыснула.
– Этого деревенщину?
– Все же тебя это задело за живое…
Я промолчала.
– Может, ты передумаешь?
– Нет, я не смогла его простить… И еще, знаешь, я поняла, что это была не любовь. Ведь если любишь, сердце саднит от боли… А у меня не болело. Если любишь, желаешь счастья, пусть даже с другой… Однако я не испытывала ничего подобного. Не он был мне противен, но я себе, поскольку легко повелась на лживые декорации и доверилась… Мне было противно, что после пятнадцати лет бунтарства я вдруг захотела стать как все – как мои братья с их женами… И самое главное, мне было противно, потому что мое нежелание походить на других в конце концов меня подвело.
Тетя покачала головой.
– Раз так, ладно… Теперь послушай меня! Я виделась с твоим дядей. Он сказал, что это уже твоя третья попытка самоубийства… И что хорошо бы тебе месяц полежать в больнице, но я захотела сама все уладить. Твой дядя колебался, но согласился, убедившись, что я настроена столь серьезно. Правилами это не разрешено, однако он пошел на риск из доверия ко мне… Так что выбирай: будешь лежать здесь целый месяц, чтобы подлечить нервы, или поможешь мне в одном деле?
По ее тону я поняла, что разговор серьезный. И хотя здесь, в больничной палате племянницы, приходившей в себя после неудавшейся попытки суицида, моей семидесятилетней тете-монахине было совсем не до смеха, я фыркнула. Это был мой излюбленный прием выхода из затруднительного положения. Однако, вспомнив, как строго она упомянула мою третью попытку, я не могла не признать, что являюсь жертвой стереотипного поведения. Захотелось курить…
– Какой толк от такой непутевой женщины, как я? Люблю выпить, покурить и не прочь посквернословить… Чем порчу радужное настроение… Вот и все, на что я способна.
Тетя, будучи в курсе моих подвигов, на это заметила:
– Есть один мужчина, который желает с тобой встретиться. Он хочет услышать твою песню.
– Тетя! Эй! Сестра Моника! Я надеюсь, ты не собираешься погнать меня на ночную сцену?! Или в монастыре не хватает средств, и теперь решили воспользоваться услугами давно забытой певички и открыть кафе?..
Я театрально рассмеялась. Хоть и знала, что перегибаю палку, но привычка злорадствовать слишком во мне укоренилась. Будь я мастером перевоплощения, этот спектакль вполне мог обмануть доверчивого зрителя, которому игра показалась бы довольно естественной. Прежде тетя, пускай и была шокирована таким поведением, все же подыгрывала мне, но не сейчас.
– Один человек хочет услышать гимн, который ты пела, – медленно и с расстановкой проговорила она.
– Чего-чего? Гимн, говоришь?!
– Да, гимн.
Я усмехнулась. Идея звучала заманчиво…
Когда я пришел из школы, отец сидел и пожевывал рамён рядом со спящим Ынсу. Приглядевшись к брату, который лежал в углу среди кучи пустых бутылок из-под соджу, я заметил, что он весь горит. Я попытался разбудить его, но услышал лишь стон.
– Отец! Ынсу заболел. У него все тело горит.
Вместо ответа отец налил соджу[6]
в железную кружку, выпил все залпом и уставился на меня налитыми кровью глазами.Сейчас я думаю, что уже тогда его нельзя было назвать живым человеком… Ему было чуть больше тридцати лет… С самого рождения я не мог смотреть на него без ужаса и содрогания, однако, живя в аду, успел усвоить дьявольскую науку уловок и ухищрений.
– Я куплю соджу. У вас же закончилась… там, в лавке…