— Впрочем, — добавил он, — слово «нераскаявшийся» тут излишне, так как раскаявшихся сталинистов в природе нет и не бывает. Бывают такие, которые прикидываются раскаявшимися. Но только намекни им на возможность возврата прошлого, как они сразу же обнаружат свою натуру. Если уж ты однажды стал сталинистом, то ты им будешь до гроба. А я не скрываю того, что я — сталинист. Поэтому, между прочим, я и влачу теперь жалкое существование. При Сталине я занимал высокий пост. Не буду называть тебе своего имени — это не имеет значения. Незадолго до смерти Сталина был арестован, как и многие другие его верные соратники. При Хрущеве меня реабилитировали. Я мог занять прежний пост, а то и повыше. Но я заявило своем категорическом несогласии с политикой разоблачения «культа личности», а точнее — с отказом от сталинизма. И меня вытурили на пенсию. А ведь я мог неплохо спекульнуть на том, что я — жертва сталинизма. Я на самом деле был жертвой. А я остался верен Ему в ущерб себе. Зачтется это мне перед судом Всевышнего?
— Когда мы в лагере узнали о смерти Сталина, мы плакали, — говорит он. — Были случаи самоубийства из-за этого. Хотя с минуты на минуту ждали освобождения и реабилитации, но, узнав о разоблачительном докладе Хрущева, мы срочно устроили собрание и приняли резолюцию, осуждающую доклад и вообще весь курс на преодоление ошибок сталинизма. Если бы мне в это время предложили выбирать — освобождение и восстановление моего общественного положения, но ликвидацию сталинизма, или сохранение сталинизма в прежнем виде, но продолжение моего заключения и даже гибель в лагере, — я без колебаний выбрал бы второе. Моя жизнь фактически прекратилась не с арестом, а с освобождением и реабилитацией, ибо это означало конец Великой Эпохи, а значит, и меня самого как ее частички. Что это — плюс или минус в моем отчете перед Судом Истории?
Он боится, что не так уж много осталось жить, и пишет воспоминания. Не взялся бы я обработать их литературно? Обратиться ко мне ему рекомендовал наш общий знакомый такой-то, с которым мне приходилось выпивать. Кроме того, ему хотелось бы знать мое мнение о его прожитой жизни — хочется суда. Я сказал, что не ощущаю в себе права и способности быть судьей чужой жизни.
— Суди, не бойся, — сказал он. — Суд истории есть всегда суд молодых. Интересно получается: суда истории над нами боимся не мы, настоящие сталинисты, а те, кто нас осуждает. Почему? Я начал читать его записки и думать по поводу излагаемых в них фактов.
Записки
Я все время думаю о Нем. Я не могу не думать о Нем. И это меня раздражает. Кто Он такой, в конце концов, чтобы я постоянно думал о Нем?! Такой же человечишка, как и все мы. И не самый лучший из нас. Многие из нас лучше его, а о нас никто не думает. В чем дело?! Почему?! Хватит! С этой минуты я не буду думать о Нем! Я рву Его портрет.
— Что ты там делаешь? — подозрительно спрашивает мой старший брат. Он сидит на постели, разложив учебники. За столом ему места не хватает. Стол у нас маленький, к тому же наполовину заставлен посудой. Брат уже студент. Он кандидат в члены партии, член комсомольского бюро курса. Мы сидим спина в спину, и каждое мое неосторожное движение беспокоит его. — Что ты дергаешься? — сердится Брат. Он оборачивается и заглядывает через плечо на мои бумажки. Я от ужаса покрываюсь холодным потом. Поспешно закрываю обрывки портрета тетрадкой по математике.
— Задачка, — говорю, — трудная попалась. Помог бы? — Просьба моя явно провокационная: Брат в математике не силен.
— Некогда, — говорит он, утратив интерес к моему дерганью. — У меня же завтра экзамен!
Осторожно собрав клочки портрета, я пробираюсь в туалет. Это не так-то просто. Комнатушка наша — всего десять квадратных метров, а живем мы в ней по крайней мере вшестером. «По крайней мере» это означает, что у нас сверх того часто ночует муж сестры (он — сверхсрочник старшина в воинской части в ста километрах от города) и деревенские родственники. Сестра, конечно, могла бы жить с мужем в его части — там у него есть комнатушка. Но жаль бросать хорошую работу в городе — она работает продавщицей в продуктовом магазине, по нынешним временам это важнее, чем быть профессором. От родственников тоже избавиться нельзя. Они нам привозят кое-какие продукты из деревни, а на каникулы и в отпуск мы все ездим к ним. Правда, мы им там помогаем в работе, но все-таки на воздухе, и какой-то отдых получается.
Я бросаю обрывки портрета в унитаз и дергаю за цепочку, чтобы спустить воду. Но ничего не выходит — как всегда, сломался спускной механизм. Тоже мне «механизм»! Пара примитивных деталей, а механизм! И ломается чаще, чем часы. Часы наши тоже ломаются, но реже. Я дергаю за цепочку опять, но безрезультатно.
— Что ты там раздергался? — слышу я злобный голос соседки, с которой у нас сейчас вражда (у нас постоянно с кем-нибудь вражда, так как в квартире семь семей). — Грамотные, а в нужнике вести себя не умеют! Безобразие!
Я от ужаса почти теряю сознание, встаю на унитаз и пытаюсь исправить механизм спускного бачка.