Теперь я знаю, что уже тогда решение было совсем рядом. Того, что я успел узнать, было вполне достаточно, чтобы понять, что же происходит на Кабенге. Временами мне кажется, что сумей я остановиться, сумей отбросить мысли о необходимости как можно больше успеть увидеть за отпущенные мне шесть суток, необходимости не упустить ничего существенного, сумей я задуматься над происходящим — и я бы всё понял. И, быть может, сумел бы хоть что-то предотвратить.
Но это, конечно, только кажется.
Озарение не возникает на пустом месте. Оно подспудно готовится всей предшествующей жизнью, всем тем неявным обобщением поступающей в мозг информации, которое незаметно для нас самих идёт с момента нашего рождения. И на него не влияет простая доступность информации — иначе все могли бы стать гениями, просто подключив своё сознание к единой информационной системе вместо индивидуальных мнемоблоков. Но информация для нас имеет смысл лишь тогда, когда её можно охватить сознанием, а сознание всегда остаётся ограниченным. И для того, чтобы пришло озарение, чтобы какое-то случайное наблюдение, обронённое кем-то слово, сопоставление казалось бы никак не связанных фактов и событий вдруг воплотилось в чёткую схему, по-новому объясняющую окружающую действительность, необходимо, чтобы каркас этой схемы уже существовал в нашем подсознании. Чтобы схема заработала, все её элементы должны быть расставлены по местам. И потому наивно было бы ждать озарения тогда, на Каланде — то, что я успел к тому моменту узнать о Нашествии, воспринимается как Нашествие сегодня. А тогда — тогда это новое знание ещё не вызывало во мне никакого отклика. Возможно, будь я историком, я быстрее нашёл бы разгадку. Но я, наверное, вовсе не нашёл бы её за отпущенный мне — и Зигмундом, и самим Каландом — срок, если бы ни Джильберта. Пусть неявно и неосознанно, но в конечном счёте опыт, полученный там, позволил мне понять происходящее на Кабенге.
И ещё, наверное, опыт, за который меджды заплатили самим существованием своей цивилизации. Мы были предупреждены, и мы не прошли мимо этого опыта.
Людей по-разному задевает то, что происходит вокруг них. Есть счастливцы, которые способны пройти, не заметив, мимо чужой беды, и глупо и смешно было бы винить их за это — такими их создали природа и окружение. И в их существовании есть определённый смысл, ибо они — гарантия жизнеспособности всего вида, они способны уцелеть там, где люди более чувствительные обречены на гибель. Уцелеть и дать начало новым поколениям, как не раз бывало в человеческой истории. Но в этих новых поколениях неизбежно рождаются те, кто более открыт и незащищен от своего окружения, кто самой природой обречён на несчастную судьбу, кто ценой своего личного счастья и благополучия, независимо от своей воли способен предупредить вид о грозящей ему опасности. Я уже давно понял, что Зигмунд отбирал себе в сотрудники только таких. Таких же несчастных, как и он сам. Таких же обиженных судьбой.
Появлялись и другие. Но они быстро уходили — уходили сами по себе, потому что им нечего было делать в нашем отделе. Потому что они не чувствовали. Потому что существует лишь одно чувство, способное предупредить об опасности — боль. И не всякому дано её испытывать. И не всякий захочет этого.
Я попал к Зигмунду, потому что мне стало больно, когда я ознакомился с третьей категорией данных о Нашествии. И вместе с этой болью пришёл страх. И боль, и страх — чувства глубоко личные, они касаются лишь самого человека — но неизбежно переносятся на весь мир, который ты в себе вмещаешь. Какое-то время, наверное, около года, я не мог понять, что же со мной происходит, а когда понял, поздно было что-то менять. Да и незачем. Мы жили тогда с Хэйге в прекрасном коттедже на берегу озера Тана, и какое-то время мне казалось, что мой дом остаётся неприступным убежищем, где можно отдохнуть душой от мира ужасов, в который вводил меня Зигмунд. Но так казалось мне одному. Пришёл день, когда Хэйге сказала: «Ущербный ты какой-то, Лёша». И ушла. А я не стал её возвращать. Потому что она была права. Все мы, работающие с Зигмундом, ущербные, и он сам прежде всего. «Во многом знании много печали».
Хотя печаль эта шла от незнания, которое было для нас очевидным. И которое грозило непоправимыми последствиями.