Я опустилась лбом на полированное дерево, закрыла глаза и вспомнила пианино, которое смастерил отец, – сколько ушло на это труда; клавиши постепенно засаливались, камешки-противовесы выпадали и исчезали между половицами, а «Кампанелла» въелась в каждую клеточку моего тела. Я выпрямилась, снова подняла крышку и правой рукой дотронулась до золотой надписи «Бёзендорфер». Левая рука опустилась в привычное положение, и когда кончик правого пальца дотронулся до завитушки последнего «р», правая рука присоединилась к левой.
Я не чувствовала, как нажимаю на клавиши; скорее походило на то, как если бы я сидела у пианолы и клавиши двигались сами, подчиняясь узору из дырочек в бумажном рулоне, спрятанном где-то в глубине механизма, а я просто следовала за ними. Левая рука сыграла первые три ноты, правая ответила высоким эхо, затем одна низкая, две высоких, повтор и едва заметная пауза.
– Обед! – крикнула Уте из кухни.
Чары рассеялись, и музыка прервалась. Я услышала, как Оскар с грохотом спускается, перепрыгивая через ступени; так когда-то делала и я. В краткой размолвке с Уте победил его пустой желудок.
– Пегги, обед! – повторила она.
Я закрыла рояль и отправилась на кухню.
21
Мужчина сидел на корточках под деревом. Я увидела его в профиль и поначалу приняла за камень – не тот, что сорвался с горы в последнюю бурю, а тот, что долгие годы пролежал на одном месте: вокруг него вырос подлесок и сам он покрылся оранжевым и зеленым лишайником. Я замерла, не успев даже поставить ногу, сердце стучало как молот. Я смотрела на него широко открытыми глазами и ждала, что он сделает в следующий момент, прежде чем предпринять что-то самой.
Раздвинув, словно занавески, мокрую траву и папоротники, он пристально смотрел в образовавшуюся щель. Я ждала этого момента, приносила ради него дары, но сейчас больше всего мне хотелось сбежать и оказаться в
Он приложил палец к губам и одновременно склонил голову, подзывая меня. Я продолжала стоять, борясь с искушением оглянуться, чтобы проверить, не зовет ли он кого-то еще. Но он кивнул еще раз и, не дожидаясь пока я подойду, снова раздвинул траву и продолжил за чем-то наблюдать. Я опасливо двинулась вперед. Если бы он снова повернулся ко мне, я бы точно бросилась наутек, но его взгляд, устремленный к чему-то неведомому, притягивал меня. Я подошла и присела рядом на корточки. От него пахло не так, как от меня или моего отца. От него пахло лесом, костром, осенними ягодами и выделанной кожей; а за этими запахами слышался другой, сладкий – может быть, мыла. На нем были ботинки, снова мокрые, со смятыми носами. Он никак не отозвался на мое присутствие, только раздвинул пошире траву, чтобы я могла увидеть, на что он смотрит. Среди вытоптанных папоротников олениха вылизывала только что родившегося малыша, еще скользкого от крови и остатков плодной оболочки. Толстый материнский язык очищал его тельце, проверял, все ли в порядке. Олениха подняла голову и уставилась на нас большими карими глазами, но, как только что сделал человек, возле которого я сейчас сидела, приняла факт нашего существования и продолжила заниматься своим делом. Потом она подтолкнула малыша носом, побуждая его подняться. Он встал на трясущиеся ножки, а мужчина опустил руки, и трава снова сомкнулась.
– Мне кажется, сейчас мы лишние, – сказал он, вставая и потягиваясь, словно просидел так несколько часов.
Меня потряс звук человеческого голоса, который не принадлежал ни мне, ни отцу. Я хотела, чтобы он продолжал говорить, – так я знала, что мы не одни. Он поднял руки высоко над головой, и его локти хрустнули. Это заняло целую вечность, а я подумала, что, когда он заходил в хижину, чтобы вырезать свое имя возле печки, ему наверняка пришлось пригнуться в дверях. Я тоже встала и посмотрела на него в тот момент, когда он зевнул. Его борода раздвинулась, и в центре лица образовалось розовое отверстие; смутившись, я отвернулась.
– Ты ведь Пунцель, так?
Он протянул руку и сказал:
– Рубен.
Я неловко пожала ее, как делала это, здороваясь с выживальщиками на пороге нашего дома в Лондоне. Он был моложе, чем мне показалось вначале, лицо менее обветренное и морщинистое, чем у отца, чья кожа задубела от солнца и ветра. Рубен улыбнулся, и щеки у него над бородой превратились в мешочки.
– У тебя самое грязное лицо, какое я когда-либо видел, – сказал он.