Ну что перед ними и мучительные, но ненужные и чисто субъективные страдания Жана Вальжана, так утомительно подробно рассказанные в романе-омнибусе Гюго? Конечно, сострадать можно всякому несчастию, но не всякому – глубоко сочувствовать. Боль от перелома ноги и боль от перелома жизни вызывают розное участие.
Мы слишком мало французы, чтоб понимать такие идеалы, как Жан Вальжан, и сочувствовать таким героям полиции, как Жавер. Жавер для нас просто отвратителен. Вероятно, Гюго не думал, чертя эту совершенно национальную фигуру шакала порядка, какое клеймо он выжег на плече своей «прелестной Франции». В Жане Вальжане нам только понятна его внешняя борьба доброго, несчастного зверя, травимого целым гончим обществом. Внутренняя борьба его для нас остается посторонней; этот сильный человек мышцами и волей, в сущности, чрезвычайно слабый человек. Святой каторжник, Илья Муромец из тулонских галер, акробат в пятьдесят лет и влюбленный мальчик чуть не в шестьдесят, он исполнен суеверья. Он верует в клеймо на плече; он верует в приговор; он верует, что он отверженный человек, оттого что тридцать лет тому назад украл хлеб, да и то не для себя. Его добродетель – болезненное раскаяние; его любовь – старческая ревность. Натянутое существование его поднимается до истинно трагического значения только в конце книги, от бездушной ограниченности Козеттина мужа и безграничной неблагодарности ее самой.
И тут Жан Вальжан действительно граничит с нашими стариками – раскаяние одного и правота других смешивается в жгучем страдании. Ртуть термометра, замерзшая в пулю, обжигает, как раскаленная пуля из свинца. Сознание правоты, отхватывающее полсердца, полсуществования, стоит угрызения совести, и еще хуже: тут есть искупление исповеди, вознаграждение, там – ничего. Между стариком девяностых годов, фанатиком, фантастом, идеалистом, и сыном, который
Жан Вальжан в своей старческой девственности, в своей лирической, личной сосредоточенности сам не знал, чего требовал от молодой жизни. Чего хотел он, в самом деле, от Козетты? Разве она могла быть его подругой? Он в неопытной непочатости своего сердца перешагнул любовь отца… Он исключительно
Я не знаю, что Гюго хотел сделать с Мариюсом, для меня он в своем поколении такой же тип, как Жавер в своем. В инстинктах этого молодого человека мерцают каким-то отблеском другого дня благородные и горячие порывы, без рассуждения, без корня, почти без смысла – по преданию, по примеру. В нем и закваски XVIII века больше нет – этой неутомимой потребности анализа, критики, этого грозного вызова всего на свете на провер ума; у него и ума нет, но он еще добрый товарищ, пойдет на баррикаду, не зная, что потом; он живет по готовому и, зная à code ouvert[233]
,Я воображаю, что кое-что подобное было в развитии животных – складывавшийся вид, порываясь свыше сил, отставая ниже возможностей, мало-помалу уравновешивался, умерялся, терял анатомические эксцентричности и физиологические необузданности, приобретая зато плодовитость и начиная из рода в род, из века в век повторять, по образцу и подобию первого остепенившегося праотца, свой обозначенный вид и свою индивидуальность.