– Совсем нет. Лондон, смотрящий сентябрем, нам больше по душе; впрочем, и здесь скука страшная.
– Где же лучше? Видно, по старой поговорке:
– Не знаю; а думать надобно, что и там не очень хорошо.
…Разговор этот, кажется, не то чтоб длинный или особенно важный, расшевелил во мне ряд старых мыслей о том, что в мозгу современного человека недостает какого-то рыбьего клея; оттого он не отстаивается и мутен от гущи: новые теории – старые практики, новые практики – старые теории.
И что за логика? Я говорю, что в Париже и Лондоне скучно, а он мне отвечает: «Где же лучше?», не замечая вовсе, что эту диалектику употребляли у нас дворовые люди прежнего покроя; они обыкновенно на замечание: «Да ты, братец, кажется, пьян?» – отвечали: «А разве вы подносили?»
На чем основана мысль, что людям где-нибудь хорошо? может, должно быть хорошо? и каким людям? и чем хорошо? Положим, что людям в одном месте лучше жить, чем в другом. Почему же Париж и Лондон – пределы этого «лучше»?
Разве по гиду Рейхардта?
Париж и Лондон замыкают том всемирной истории – том, у которого едва остаются несколько неразрезанных листов. Люди, старающиеся из всех сил
В общих разговорах, носящихся, как некогда дух божий над водами, удаль и отвага страшные, а как дойдет не только до дела, а до критической оценки событий, все забыто, и старые весы, и старые аршины вытаскиваются из бабушкиной кладовой.
– Обветшалые формы только и могут спастись – совершенным перерождением; Запад должен возродиться, как феникс, в огненном крещении.
– Ну, так с богом в полымя его.
– А как он не возродится… а опалит свои красивые перья или, пожалуй, сгорит?
– В таком случае продолжайте его крестить
Я это говорил десять раз. Но без повторений обойтись невозможно. Люди привычные знают это. Я как-то сказал Прудону о том, что в его журнале часто помещаются почти одинакие статьи, с небольшими вариациями.
– А вы воображаете, – отвечал мне Прудон, – что раз сказали, так и довольно, что новая мысль так вот и примется сразу. Вы ошибаетесь: долбить надобно, повторять надобно, беспрерывно повторять, чтоб мысль не только не удивляла больше, не только была бы понята, а усвоилась бы, получила бы действительные нрава гражданства в мозгу.
Прудон был совершенно прав. Есть две-три мысли, особенно дорогие для меня, я их повторяю около пятнадцати лет; факт за фактом подтверждает их с ненужной роскошью. Часть ожидаемого совершилась; другая совершается перед нашими глазами. А они так же дики, неупотребительны, как были.
И что всего обиднее – люди будто понимают вас, соглашаются, но мысли ваши остаются в их голове чужими, не идущими к делу, не становятся той непосредственностью сознания и нравственного быта, которая вообще лежит в бесспорной основе наших мнений и поступков.
От этого двойства люди, по-видимому очень развитые, беспрестанно поражены неожиданным, взяты врасплох, возмущаются против неминуемого, борются с неотразимым, идут мимо нарождающегося и лечат всеми аллопатиями и гомеопатиями дышащих на ладан. Они знают, что их часы были хорошо поставлены, но, как «неоплаканный» Клейнмихель, не могут понять, что меридиан не тот.