«…Заикающееся кряхтенье: «ка-ка-ка», хрустящие на зубах позвонки перебитых удавкой хребтов истребляемых жертв: «ка-ка-ка», куклуксклановский дёрг затвора; «фас», а потом «фу-фу-фу» падкой на падаль овчарке. Да, одними только аллитерациями выдал себя с головой автор новой рекламы Дня признаний. Хихикает, хохочет даже навзрыд неотрытый его зверствами Конфуций — китаец рад, что он уже умер, что избегнул издевательств, в которых и смерть — отрада. Разумеется, победителю нашему и в голову не может прийти, что и мы заглядывали встарь в словарь, так сказать, иностранных слов и прекрасно нам известно, что нутация, простите за каламбур, крена не слаще. Однако нутация, господа, все-таки мешает нашему победителю расправиться со всеми нами без исключения, знай списывая всё на суицид…» И в таком духе до бесконечности. И все-таки, успокоившись, я не стал подозревать писателя — в запальчивости он может прокричать ужасные слова, но никогда их не напишет.
А вот зеленые, которые пользуются в нашем городе особым влиянием и грозят смещением даже самому мэру, совершенно распоясались. В своей зеленой газете они стали просто издеваться над новой муниципальной рекламой. Они изукрасили мною всю первую полосу специального выпуска. Огромный мой портрет, а через него, повязкой по глазам, лозунг: «Открывайте ворота — к нам приехала братва!» Потом на растре заголовок: «Кто ответит за базар — здесь отстой, а не пиар». И наконец частушка:
И вот в таком состоянии я должен был дописывать путеводитель, руководить отделом в газете. Многие и многие, которые только притворялись друзьями, отвернулись от меня. И, признаться, в этот момент некоторой духовной смуты я сам явился как-то к писателю, мне показалось, что его всегдашняя взбалмошность и истеричность даже утешат и согреют меня. Я даже готов был прочесть его книгу про наших мам. Но до этого не дошло, он только просил меня найти второго покупателя его книги. Мальчика. Он вбил себе в голову, что Мальчик, именно Мальчик, когда поэтесса умерла, единственный и подлинный его читатель и друг; ведь и он в своей книге рассказывает о том, как он был мальчиком, как катался на дутышах по катку, а из репродуктора доносилась песня: «Под черной кожей у Джонни сердце тоже, он тоже может смеяться и любить»; и еще были пластинки в бумажных чехлах, их цапала кошачья лапка патефона, и лапку проверяли пальцем, будто из пальца собирались взять кровь на анализ; и еще у мамы была подруга, ее звали Тамара, на ней было платье с глубоким солнечным веснушчатым вырезом, она говорила: «Давай пожарим мальчику яичницу. Давай пожарим глазунью», и он пугался и отнекивался, потому что уже догадывался, что глазунья похожа на грудь, вспухающую под рукой.
Ай-ай-ай, подумаешь какие нежности. Ну и что? Так каждый может навспоминать, а в чем смысл, что я должен там понять?
Ну, положим, Мальчика найти мне ничего не стоило. Я прекрасно знал его маму, она подрабатывала у нас в рекламном отделе и часто рассказывала про свое дитя. Ни о чем, впрочем, другом она и говорить не умела, а вот про Мальчика готова была рассуждать с утра до вечера.
Мальчику было семь лет, но в школу он еще не ходил, потому что у него все еще не было имени. Как-то так получилось, что мама Мальчика не собралась, не расстаралась, а все звала его — Мальчик да Мальчик. Был он тихим и послушным. Приветливым.
По ночам он просыпался, пробегал босыми ножками по коридору и скребся в дверь:
— Мама, мамочка, мам!
— Что тебе?
— Мамочка, можно мне на левый бок перевернуться? Можно? Да ведь ты сама велела спать на правом! Хорошо, я постараюсь быть посамостоятельней.
И бежал на кухню. А потом опять скребется к маме:
— Извини, мамочка, я был на кухне; я, мамуля, рассыпал там чайную ложечку сахару, оказывается, мамуленция, чайная ложка просто с лужу величиной, по всему полу рассыпалась, но ты, мамец, не волнуйся, я все собрал, до последней крошечки сахара собрал и все высыпал обратно в сахарницу.
Вот с таких историй начинала она обычно утро в рекламном отделе нашей редакции. Уходя на работу, она оставляла Мальчика играть во дворе. Мальчик провожал маму до калитки и охотно шел играть.
У него были такие большие, блестящие, карие, теплые глаза, что на них садились мухи. Во дворе все играли в прятки под его считалочку: «Как на крыльце сидели царь и царева свита. Из золотой купели досыта ели жита. Месяц из-за голенища вынул сапожный ножик. Царь ослепленный днище выбить сапожком может. Может, да не посмеет — белыми жемчугами бельма его робеют на кровянистом фоне, будто в святом Афоне крупными кружевами волны песок прикрыли, или архиереи медленные стихари сняли, затихарили, чтобы они не пылились».