Разморило, сказывают, государыню вдовую… Истомилась от зною, сидя и вздремнула в горенке в своей… А всему делу заводчица, Волохова, и намани дите обреченное: «Ишь-де, не скоро еще столы! Парнишки каково весело во дворе зыкают, игру завели… Ты бы шел, родимый!» Кормилка, Тучкова, и не пускать, – так она облаяла: все-де в покоях в пору такую дите держать не след. Добра-де дитяти не желаешь… И лекарь-де, Волошин, бает: «На вольной прохладе пусть дите резвится!» – «Какая, мол, прохлада: солнце палит, все попрятались!» И-и, свару завели обе боярыни… Тут, на крыльце на нижнем стоят и спорятся, как оно и допрежь много раз бывало. Знала Василиса проклятая, что делала… А царевич – шасть во двор, к паренькам норовил пройти, которы там в свайку бавились, в кольцо попадали.
Только глядь – ему навстречу, отколь ни взялся, – Оська Волохов, который у матери в светелке целое утро сидел, время стерег… Поклон отдал царевичу… И тянет ему орехов горсточку: «Не пожелаешь ли, мол, орешки свежие». А дите охоче было на них. Берет, спасибо молвит… Убрусец свой в одну руку взял, орехи щелкать хочет, к парнишкам пройти… Те видят издали дите. А Оська и пытает: «Никак, царевич, ожерелко у тебя новое?»
– Так, так, и нам так сказывали… Царевич-то что же? – перебил Варлаам.
– Известно, дите! Оська Волохов – свой человек, почитай, родной… Всегда тута… Он ему и шейку протянул тоненькую… головку поднял и бает: «Нет, все то же… старое, Осенька…» А Осенька, ровно змий ядовитый, ножом блеснул – и по шейке по ангельской… Да, видно, рука дрогнула, что на младенца поднял нож, Каин окаянный… Мало кольнул… Ронил нож, сам закрыл голову руками – прочь побежал, как Иуда, за которым бесы гонятся… А они тут, за плетнем, и ждали: Данилко Битяговский да братан его, Качалов… Сродники они. И напустились: «Ты что это? Всех губишь! Не дорезал… Гляди, на крыльцо он побежал, кровь роняет… Добивай ступай, не то!..» Сами ножи вынули. А Оська рванулся и из глаз пропал.
– Господи…
– Грех великий… Дите-то уязвленное ко крыльцу бежит, а племянник Орины, Бажанка Неждан, Тучковых, его опередил, кричит: «Царевича режут! Оська царевича сгубил!» Орина навстречу дитю… скатилась, сказывают, себя не помня… Сам понимаешь, больше матери жалела малого… Он бежит, ручонками машет… Кровь льется по кафтанчику… Рубашонка намокла в крови, в горле клокотит… От страху – слова сказать не может, сердечный… Добежал – и на землю пал тут, перед мамою перед своею… Она, дура, чтобы людей позвать поразумнее, доктора кликнуть, который в своей избе спал, пообедавши, только и сумела – упала на дитя, телом прикрыла его, орет: «Не стало царевича… Сгубили дитя мое роженное!» Вопит, как без ума! Да пусто кругом… Какая челядь в сенях была, – напужались все, врознь кинулись… А тут, как из-под земли, – те двое, с ножами в рукаве… «Что орешь! Молчи… Кого зарезали? Какое дитя твое? Может, и пустое все… Может, оздоровеет? Дай взглянуть!» Швырнули ее прочь, мало ребра не изломали… Да подошли, огляделись: пусто кругом… И полоснули дите, словно агнца невинного… Дорезали… Сами – к Орине: «Правда твоя, не встанет!» Данилко говорит: «Побегу отцу скажу, како дело… Не уберегли вы дите… Сам он себя, видно, в падучей заколол… А вы на людей клеплете!» А это их так Борис на Москве учил, когда к себе позвал да поручил дело адское… Сказали – и убежали оба… Недалеко ушли!