— Твой дед уверял меня, — и мне кажется, он прав, — что любовь — это постыдная болезнь, от которой человек становится мельче и глупее. Когда-нибудь люди это поймут. И что хуже всего, она не дает никакого счастья. Кроме того, когда имеешь впереди ясные задачи, любовь только сбивает с пути. Она просто мешает.
Зигрид вздохнула. Вероятно, оттого, что перед ней собирались закрыть дверь в область, сверкавшую соблазном. По крайней мере, в эти мгновения, когда отец с жестокой бездушной монотонностью говорил том, что так прекрасно звучит в стихах, опере, в романе, а иногда просто в саду или в лунном сумраке леса, она почувствовала себя жертвой наследственного долга: у нее отнимают элементарное право проверить на себе извечное тяготение человека! Несколько дней она размышляла над этим и сравнивала себя с принцессой, у которой династические соображения грубо отодвигают в сторону самые простые влечения сердца. Но так как не о ком было задуматься и некому было мысленно послать прощальный привет, сокрушение незаметно прошло. Напротив: явилась даже насмешливая мысль и начертала пред ней два слова: принц-супруг.
Она так и оказала отцу:
— Значит, ты подыскиваешь для меня принца-супруга?
Ларсен не сразу сообразил, что это значит, но затем оживился, закивал головой и ответил:
— Вот именно. Ты выразилась совершенно правильно. Управлять будешь ты, он должен быть только твоим физическим мужем. И уверяю тебя, вое будет хорошо.
Принц-супруг был вскоре найден. Он оказался сыном бывшего министра. Его мягкий, отчасти безвольный характер, его безукоризненная воспитанность делали из него удобного мужа, принадлежавшего к породе тех, которые не мешают. Он был настолько податлив, что легко позволил Зигрид сохранить девичью фамилию и передать ее потомству. Остряки утверждали, что он чуть было не согласился отказаться от собственной фамилии.
Принц-супруг любил живопись, театр и ежемесячные английские и французские журналы, разрезать которые было для него не меньшим наслаждением, чем читать их. Средства жены и необязательность участия в работе фирмы позволили ему целиком уйти в воображаемый мир искусства, который создается революционными бурями в студиях и мансардах и мещански замирает в гостиных и залах. В одной из таких зал сложились художественные вкусы мужа Зигрид. Весь остальной мир — все! все! — казался ему только материалом для первого, иногда мертвым, иногда живым, но зато всегда не очень необходимым. Вдобавок он убежденно считал, что всякое золото должно очищаться в горнах искусства, и в этом он усматривал свою миссию в богатом доме Ларсенов.
Надо сказать, что возлагавшиеся на него надежды он оправдал лишь наполовину. Мешать он, правда, никому не мешал, но через шесть лет он просто перестал быть мужем Зигрид, обосновавшись во Флоренции, откуда посылал открытые письма с чудесными видами и почтительными приветами. Письма получали от него все: жена, дети, тесть. Они так не отличались по своему содержанию и были столь часты, что на них никто не обращал внимания, тем более, что число видов Флоренции было ограничено, и корреспонденту приходилось повторяться.
В бегстве его из дома — от жены и двух сыновей — сыграла некоторую роль и эстетика. Старшего из мальчиков природа отметила очень жестоко: он родился с волчьей пастью и заячьей губой. Мать в жалости к нему быстро привыкла к его безобразию. Отец же никак не мог побороть в себе чувства отвращения и за обедом, при виде большого рта до ушей, пересеченного мокрой бороздой, он давился при каждом глотке. Обиженный Богом уродец был не в меру чуток и ясно понимал, что отец не выносит его. За это он отплачивал ему ничем не скрываемой ненавистью, которую излучали его широко расставленные, неровные, косые глаза.
Под предлогом ревматизма, принц-супруг уехал на юг, к солнцу, в Италию — и там застрял. Зигрид его отсутствия почти не замечала.
Здесь приходится вспомнить, что в том же доме находилась еще мать Зигрид, жена Ивара Ларсена, избранная им по тому же рецепту, по какому Зигрид избрала себе мужа.
Это было тихое, бесцветное, неслышное существо, из которого умело вытравили всякие признаки какой-либо индивидуальности, по крайней мере внешней. Никто никогда не слышал, чтобы она о чем-нибудь говорила, чтобы она смеялась, злилась или кого-нибудь упрекала, и люди, ее знавшие, утверждали, что в течение года она произносила не больше 365 слов, ограничиваясь несложными жестами вроде кивания или покачивания головой. В ее ведении было хозяйство, какие-то благотворительные дела и выполнение религиозных правил — за всю семью. В спальне ее кровать стояла рядом с кроватью мужа, отделенная от нее небольшим столиком, но этот столик по существу своему был Гималайским хребтом, не позволявшим обоим супругам видеть и слышать друг друга. Голова этой молчаливой женщины в сорок пять лет уже была совершенно седая.