Алёша был всё тот же. Друг. А это он, Миша, дурил. Светка такая, она ему просто ничего не сказала. С неё станется. Она ведь и Мише не говорила, но у Миши с отцом друг от друга секретов не было.
— Алёшка. Ты хоть знаешь, почему Светка в цирк пошла?
— Я сколько раз добивался, а она только дурачится. И врёт, по-моему. Так вот бросить институт… Но она же упёрлась, ты ж её знаешь.
— Ну так вот. Чтоб ты знал.
Алёша нашёл Свету в Кемерово. Даже не в гостинице, а на какой-то обшмыганной квартире. Мороз в том Кемерово стоял столбом, снегу было — по уши, а у неё, кажется, и валенок нет. Всё, не понадобятся ей больше валенки! Дураком он, Алёша, был, предателем не был. Так он ей и объявил, ворвавшись на квартиру настоящим разъярённым мужем.
— Всё. Собирайся. Поезд в шесть отходит.
— Ты с ума сошёл, ну Алёшка, ты правда сошёл с ума! У нас в шесть представление.
— А ты больше в цирке не работаешь. Ты замуж выходишь. И вообще беременна.
— Ты что, с печки упал?
— Тебе прямо сейчас сделать? Или до Одессы подождать? Светка, ещё одно слово — и я за себя не отвечаю. Я больше не позволю, чтоб ты морочила мне голову. Дура. Дурочка моя стоеросовая…
Так хорошо, оказывается, когда тобой командуют… Она, Света, привыкла быть самой сильной, а тут перед ней был не мальчишка, которого она знала, а мужчина — настоящий, знающий, что делает. Ну очень, очень ей почему-то захотелось верить, что он знает, что делает.
Шестичасового представления, конечно, уже нельзя было отменить. Но пятьдесят третий год Света встретила мужней женой, хоть и безработной пока.
Родителей Алёша поставил в курс дела чётко, как сообщал военную сводку. И вышел, не дожидаясь ответа. Павлу и нечего было сказать: получалось, что девочка к нему первому обратилась за помощью тогда, по телефону. Хорош же он был. С Андрейкиной, как-никак, дочерью. За то и вылетевшей из института, что — Андрейкина дочь. Нет, не за то, конечно, то был предлог. А за то, что повела себя, как Андрейкина дочь. Её выручали другие, по еврейскому блату: он этого Илью Самойловича как-то видел. Майора отставного. Браво, генерал Петров, георгиевский кавалер, ваше благородие!
Чуткая Анна присела на ручку кресла, обняла его за плечи.
— Ну, Павлик, всё уладится. Света хорошая девочка, правда, хорошая. И Алёша всё правильно делает, и радоваться надо. Ты просто всегда поднимал слишком много шума насчёт своего социального статуса, а это всё пустяки.
— Я — поднимал шум? Я — хоть словом…
— Ну, ты молча его поднимал, разве не так? Ещё студентом был — уже поднимал. А мы с тобой с тех пор чего только не видали, каких статусов не хлебали… И они так же будут. Что, девочка недостойно себя повела? Ты её просто не знаешь, она всегда такая.
— Я должен с ней объясниться.
— Ну и объяснись. Хочешь, я с ней поговорю, у меня с ней всегда были хорошие отношения.
— Нет, я сам.
Детали этого объяснения Павел никому не докладывал, но оно состоялось. Анна улыбнулась облегчённо, когда на следующий же вечер Света, придя с Алёшей в Театральный переулок, назвала Павла дядей Павлом. И бесстрашно поцеловала. Впрочем, она и всегда знала, что девочка незлопамятна. Анна с удовольствием накрывала на стол, и Света ей помогала, как в старое доброе время.
— Тётя Аня, где у вас вилки лежат?
Жили они отдельно от родителей, у Светы. На этом настоял Алёша. Павел не слишком возражал: ценил в молодых стремление к самостоятельности. Но уж свадьбу надо устроить, как полагается.
Они и устроили. Чинная генеральская квартира до ночи ходила ходуном. Только в загсе подкачали: почему-то на свидетелей Мишу и Петрика напал неудержимый смех, когда жениху и невесте загсовская мымра читала наставление о крепкой советской семье. А смеяться было нельзя, и от этого ещё смешнее. Уже и Света фыркнула, и Алёша с трудом сдерживался.
— Прекратите смеяться, а то не распишу! Что за несерьёзное отношение…
Мымра строго взглянула на невесту, и они встретились глазами. Тут мымре оставалось только капитулировать: сама она засмеялась добродушно, даже не слишком себе удивляясь. И всё быстренько оформила, и пожелала им счастья.
Петрика арестовали в феврале, и даже не дома. Он просто домой не пришёл. Кинулись выяснять: у следователей мало что выяснишь, но рассказали Петрика однокурсники. Ну, надо было выступить их институту с осуждением врачей-вредителей. Ну, собрание было, и Петрику даже, кажется, не обязательно было выступать. Или можно было бы сказать что-то обтекаемое: там выступавших и без него хватало. Это же было чисто формальное мероприятие, ну как везде. А Петрик вылез и понёс: что это еврейский погром, и он сам еврей, мало ли что по паспорту, и не будет в этом участвовать, и что — позор… Никто опомниться не успел, а он уже наговорил себе на статью. И какая муха его укусила? Всегда был такой практичный, знал, что к чему пришито…