– Вы там без меня не начинайте! – забеспокоился Горбачев. – Я очень быстро!
– А это, Михаил Сергеевич, уже не надо, – мягко, но с нажимом возразил Шостаковский. – Думаю, не совсем уместно первому президенту СССР и лауреату Нобелевской премии заниматься публично административно-хозяйственными дрязгами.
Горбачев подумал и согласился.
– Хорошо! Я буду действовать в своем направлении. И вы действуйте в своем. И доложите!
Он бросил трубку и некоторое время смотрел на нее. «Смотри-ка, он лучше знает! Много гонору набрал, как только я из Кремля съехал». Тем не менее, каким-то дальним уголком мозга он если не понимал, то ощущал, что Шостаковский прав. Не понимал пока только, почему прав. Ему самому даже в голову никогда не приходило, что самое опасное для любого государственного деятеля показаться смешным или мелким. Он до сих пор не сознавал, что в глазах подавляющего большинства своих сограждан он давно остался и навсегда останется болтливым кретином. Он считал – мало того, был в этом уверен! – что народ его любит искренне и еще более горячо, чем до его свержения в декабре девяносто первого. Правда, в последнее время в печати его стали называть предателем, а то и хуже – государственным изменником. Одна только выходка заместителя генерального прокурора Виктора Илюхина чего стоила. Где это видано: прокурор возбуждает уголовное дело по статье «Измена Родине» – против кого? Против собственного президента! Теперь почти каждый день пишут об этом в левых газетах. Недавно прочтя о себе, что он – сложившийся изменник Родины, Горбачев сначала перепугался не на шутку: решил, что это ельцинская команда через коммунистов запустила пробный шар, чтобы подготовить общественное мнение, все-таки арестовать его, устроить показательный процесс и посадить. А то и расстрелять, как Николая Второго. Или как Чаушеску. В лучшем случае, сослать куда-нибудь. Но ему было невдомек, что Ельцин никогда не стал бы, в отличие от самого Горбачева, делать из своего врага мученика. Да и тему государственной измены ему трогать тоже опасно. Нет, Ельцин понимал: чтобы добить Горбачева, его нужно не возвышать репрессиями, а унизить, превратить в просителя, заставить клянчить – неважно что, но для себя лично: клянчить по пустякам и много. И тогда можно будет заявлять народу: «Нет, он неисправим, выкормыш партаппарата! Обнаглел: и пенсию ему, и машину, и охрану, и спецполиклинику… Походил бы пешочком на работу, поездил бы на трамвае в поликлинику… Как я, президент России! Слабо?»
Однако сейчас Горбачев ясно понимал только одно: в самом деле, пусть Шостаковский занимается ОМОНом, а он сам займется президентом России. Вернее, пусть Шостаковский так думает.
– Кто там, Миша? – спросила из спальни Раиса.
– Саша звонил, Яковлев. Потом Шостаковский, – отозвался он. – Ерунда, какие-то проблемы с арендой в фонде, – добавил он, входя в спальню. – Без меня справятся.
– Пустяки? – приподнялась она на локте. – В самом деле? А не борькина лапа опять?
– Нет, звездочка, нет, – заверил он. – Да и брось об этом. Давай подумаем о другом. Давай, действительно, подумаем о Гавайях. Или, может, в Ниццу съездим или на Канары, как эти… «новые русские»?
– В Ниццу! Господь с тобой, Фунтик! – так она его называла в минуты депрессии или недомогания, чтобы за ласковым прозвищем скрыть свое состояние. – Какая Ницца, какие Канары! Этот носорог нас за границу вдвоем не выпустит! Или домой не впустит. Эмиграция, знаешь, не для меня…
– А вот здесь ты не права! – с жаром возразил Горбачев. – Вот тут он не посмеет. Ему Клинтон не позволит и Хельмут, понимаешь, Коль! Он от Маргошки такую вздрючку получит – век будет помнить! Ну, ладно, ты отдыхай, а мне пора.