Когда необходимо, мы говорим о делах, но все остальное время не разговариваем вообще. Тем интереснее, что, когда я езжу на гастроли, — а с тех пор, как мы поженились, это происходит почти ежегодно, за исключением периода с 1984 по 1987 год, — меня нет дома по шесть месяцев в году.
Даже когда я не на гастролях, мы работаем в разных режимах. Домашний Промысел — выпуск пластинок, кассет, компакт-дисков и видеоклипов, заказы по почте и все, что с этим сопряжено, — достаточно сложен, и, чтобы управиться со всей этой нелегкой работой, мне приходится трудиться в ночную смену, а Гейл — в дневную. Встречаемся мы на стыке, когда одна смена переходит в другую.
Работай я в те же часы, что и она, мы бы ничего не сделали. Днем Гейл должна бодрствовать, поскольку детям надо идти в школу, а ей — сидеть на телефоне. У меня же расписаны практически круглые сутки. Я не в состоянии вечно не спать ночами, потому что каждую ночь около часа перерабатываю, записываясь или корректируя запись, трудясь на синклавире, а сейчас над этой ебучей книгой, при этом каждую ночь я засиживаюсь немного дольше, чем накануне, но потом, ложась спать, хочу урвать свои восемь-десять часов, в результате чего «день» непрерывно съезжает. Каждые три или четыре недели я возвращаюсь к дневному свету, который страшит меня, поскольку днем невозможно работать. Постоянно звонит телефон. На все вопросы, которыми, пока я спал в дневную смену, занималась Гейл, теперь должен отвечать я — живьем, собственной персоной. Я не могу монтировать, я не могу писать, ничего не могу делать, потому что меня то и дело отрывают.
Дневное время отвратительно. Столько народу не спит, я выхожу из дома, и сразу ясно, о чем они все думают. Почти все они делают гадости. Преступники в белых воротничках уже весь мир заебали. Тьфу на них!
То ли дело ночная пора! И не только потому, что ночью тише, главное — я чувствую отсутствие дневной бредятины. Люди перестают суетиться. (Пусть суетятся, пока я днем сплю, я не против, — а что они натворили, я узнаю, когда проснусь и посмотрю шестичасовые новости.)
«Друзей» у меня нет. Ни одному «хозяину» предприятия не удается заводить «друзей» — у него есть работники и/или знакомые, и независимо от того, что он делает, все они, его недолюбливают, поскольку он имеет наглость платить им жалованье. (Пусть этим вопросом займется опытный врач.)
Для «светской жизни» у меня не остается ни минуты. Но зато у меня изумительная жена и четверо совершенно невероятных детей, а это, народ, куда лучше.
Что касается воспитания детей, главная мысль, которую я стараюсь всегда держать в голове, такова: ребенок — это личность. Если дети немного пониже вас ростом, это еще не значит, что они глупее. Многие делают эту ошибку, забывая, как поразительно ценна чистая интуиция, а ею в избытке наделен каждый ребенок.
Быть может, у детей еще не слишком хорошо подвешен язык и не особо ловкие руки, но это не повод обращаться с ними, как с недоразвитыми маленькими оболтусами, которым суждено вырасти в недоразвитых Больших Оболтусов, вроде вас.
Мы делаем все, что полагается, — стараемся оградить детей от опасностей и неприятностей, но вдобавок несем ответственность за то, чтоб они получили необходимые знания, которых им никогда не дадут в школе.
Насколько возможно, мы с ними делимся своими философскими воззрениями и пытаемся растолковать, что нам нравится, а что нет, хотя бы ради основы для взаимопонимания, однако в конечном счете мы отдаем себе отчет в том, что они — «существа независимые». Чем бы ни стали они заниматься в жизни, они будут этим заниматься, не считаясь с домашними директивами.
Худший аспект «типичной семейственности» (как ее повсеместно преподносят) — восхваление принудительной гомогенизации.
Наступает День Благодарения, детям хочется устроить праздничный ужин, и они уставляют стол всевозможной снедью, совсем как в кино. И вот уже, народ, они выволакивают меня из студии и тащат наверх, а я ору и брыкаюсь.
Я буду сидеть за столом и есть — мне нравится еда, но я терпеть не могу рассиживаться лишь для того, чтобы, отдавая дань «традиции», развлекать «маленьких родственничков, ведущих свое происхождение от родственников-побольше-покупающих-им-спортивную-одежду», и безропотно сносить «семейный обед», во время которого мне навяжут отупляющую «семейную дискуссию», а изо рта у меня станет капать картофельное пюре. Я доедаю и съебываюсь как можно быстрее. То же самое во время рождественского ужина и всех прочих «традиционных семейных сборищ». Я их не выношу. Я не хочу казаться грубым, не хочу отравлять им радость — но, кажется, теперь они понимают, что мой, как они говорят, «скверный характер» выражается как раз в отношении к подобным вещам.
То же самое касается и обедов вне дома. Для меня трехчасовой обед — это вечность в миниатюре, независимо от того, насколько вкусна еда. Помимо прочего, дело в том, что в ожидании еды надо сидеть и разговаривать с людьми. А разговаривать я очень не люблю. Для меня это как физический труд.