В редакции все видели пресс-конференцию. По окончании её сразу поняли, что Главный может пострадать. И серьёзно. Плоткин уже метался, срочно сколачивал группу. В защиту главреда. Все уже помахивали кулаками. Предварительно. Репетировали. Не дадим в обиду! Не позволим!
Сразу окружили Яшумова, как только тот появился. Ну, как, Глеб Владимирович? Как? Рассказывайте!
– А что, собственно, господа? Мы представили вышедшие книжки и сказали о молодых. Вот и всё.
– Ну как же, как же! – наседал Колобов-программист, в последнее время ставший слишком активным. Как забытое всеми магнитное поле. – Вы же припечатали его. Ну Савостина. К позорному столбу. Вы же дёрнули плечом!
– Это вам показалось. Всё прошло хорошо… Работайте, господа, работайте.
Главред пошёл в кабинет.
Не поверили ему. Всё берёт на себя. Все удары. Как всегда. Никого не хочет подставлять. Точно.
Плоткин не выдержал, побежал к Акимову. Один. Долго доказывал:
– …На нём же вся редакция держится. Он же редкий профессионал. Где вы найдёте в наше время такого, как Глеб Владимирович? Где?
– Дурак ты, Плоткин, честное слово. Я ведь тебя поставлю вместо него. Неужели не понял?
Плоткин побледнел:
– Да вы что! (В своём уме?) Да я же сразу уйду. И вся редакция уйдёт со мной! (Если посмеете тронуть Главного.)
Акимов смотрел на дурака. На редкого. На дурака еврея.
– Ладно. Я ничего не слышал от тебя. Иди работай. И всем скажи. Защитники нашлись…
Плоткин выпал прямо в объятия группы. Ну, ну! Что он сказал, что!
– Порядок. Теперь не посмеет. Пришлось сказать ему. Пару ласковых.
Повели как героя. Словно бы в цветах, в аплодисментах. («Ура! Навалял Пузырю!») Повели в пустую редакцию. Где осталась только Зиновьева. Как всегда. Возле стула торчала. Схватившись за него. Штрейкбрехерша чёртова!
Между тем Яшумов будто и не подозревал, какие страсти кипят вокруг его имени. Довольно спокойно сидел у себя, решив ещё раз подправить рукописи Голубкиной и Гриндберга. Любимцев своих. Оставить память о себе. Перед тем как окончательно вышибут из издательства.
Дома вечером удивился – его встретили предупредительно и даже с почтением. В гостиной был накрыт стол. Анна Ивановна и Жанна, приодевшись, сновали вокруг салатов и расставленных приборов.
Фёдор Иванович тоже был в новом костюме. Однако встретил зятя почему-то задрожавшим голосом:
– Молодец, афганец. Видели тебя. В телеке. Хорошо жахнул.
Фёдор Иванович отвернулся и даже смахнул слезу.
– Ну-ну, Фёдор Иванович, успокойтесь.
– Ых-хх! – спрятался на груди у зятя Фёдор Иванович.
5
Глаза устали читать. Снял очки и сдавил двумя пальцами переносицу. Так всегда делал отец, чтобы взбодрить зрение. А читал он много. И свои работы, и работы коллег. Без очков веки его были красными. «Вот, полюбуйтесь, Куриная Слепота пришла, за стол садится», ругалась мама во время обедов. Сразу подсовывала ему морковный сок. И сама постоянно натирала и отжимала морковь, и Арину Михайловну заставляла. «Куриная Слепота» посмеивался, но безропотно пил. Помогало это мало. В последний год свой стал видеть совсем плохо. Но всё равно умудрялся читать. С толстой линзой у склонённой головы походил на глубинную рыбу с большим глазом. Что-то там рассматривающую на дне. «Могила исправит», говорила с досадой жена. Могила «исправила».
Привычно Яшумов осматривал стол, за которым сидел. Стол отца. Реликтами остались на нём только пересохший пластмассовый плоский прибор с двумя чернильницами, перо-вставочка (отец писал, исключительно макая им) и мощное пресс-папье. Былого тотального отцовского порядка на столе давно не осталось. Теперь здесь царил полный бардак. Бардак сына. Найти в котором нужное было сложно. Частенько ругался непонятно на кого, перекидывая папки и листы.
С тоской смотрел на гения порядка. На портрете на стене. Где тот был снят в мантии и квадратной шапочке с кисточкой. Где он смотрел свысока. Как кронпринц науки, по меньшей мере.
Умер бедный во сне. «Без проблем», как тихо сказала закаменевшей матери на поминках подруга её, виолончелистка Кургузова. «Он ведь гипотоник у тебя был. А гипотоники живут долго и скверно. Вот Бог и пожалел. Прибрал по-тихому. Без проблем».
Покоробило тогда от услышанного. И это сказала верная подруга матери. С буреломом на голове, прихваченным чёрной повязкой. Но мама, походило, не услышала её слов. Вся в черном, сидела отрешённо. С остановившимся взглядом. Никого не видела за столом. Ни стареньких профессоров, которые, казалось, пришли на поминки только для того, чтобы тоже дожидаться своего часа, дожидаться на людях, ни их вечно надутых обиженных жён, ни молодых голодных аспирантов, которые хорошо налегали на водку и закуски после промозглого кладбища…
В отличие от отца, мама никогда не носила очков. Даже в старости. Хотя слово «старость» вряд ли ей подходило. Работала в оркестре до последнего своего дня. До последнего своего часа. Умерла, как и муж. Только не в постели, а в гримёрной за столом. Точно уснула на нём на своих руках. Рассыпав ноты оркестра, которые не успела раздать. Сама в концертном платье, с диадемой в волосах…