Вернувшись в номер, всыпал в заварной чайник полпачки индийского чая, залил кипятком, накрыл чайник газетами, положил сверху подушку, потом включил свет над умывальником у двери и посмотрел на себя в зеркало. За ночь лицо его не изменилось. Да и почему оно должно измениться, подумал он. Если ничего не произошло. Ни на лбу, ни у глаз не образовалось
и углы губ по-прежнему были опущены вниз.Кто сказал, что после тридцати мы изменяем сами себе?
Он включил бритву и начал водить ею по щекам.
у путей стоит дежурный, держит перед собой желтый фонарь и жмурится от поземки и ветра, поднятого поездом. — Жизнь неповторима, Павел Васильевич. И человек в этой жизни неповторим. И всего у него по одному разу: и рождение, и смерть, и любовь. Они мгновенны и необратимы. Только горя, отчаяния, тоски у человека так много, что оделяет он ими близких. А поэтому — держитесь. И не сдавайтесь. Главное — выстоять, и тогда жизнь будет то самое дело, каким стоит заниматься до конца дней. А впрочем, я — по-вашему — опять .Он побрился, окатил лицо холодной водой, крепко вытерся полотенцем, снова посмотрел на себя в зеркало и похлопал по щекам.
— И ты держись! — энергично сказал он. — Бороться и искать, найти и потерять. Чтоб вновь искать.
недели, потому что он сумел договориться в школе, чтобы его подменили, и позвонил по телефону в соседний номер.Тамара не спала, она в темноте нащупала у изголовья телефон и положила трубку на подушку на мокрое пятно под щекой. Было слышно ее легкое прерывистое дыхание.
— У тебя темно и ты еще в постели, — сказал Егор. — Тебе плохо.
— Да.
— Я могу тебе помочь?
— Нет, — выдохнула она. — Ты ничем не поможешь. И никто. Это само пройдет. Настроение. Какие-то нелепые страшные сны.
—
и отгоню их? Я приготовил завтрак.— Ты умница, милый, — горько улыбнулась она, — все непонятное сразу переводишь
понятное. Правильно. Тогда не так страшно.— Так что же с тобой?
— Разное. И то, что я не хочу уезжать и хочу уехать как можно быстрее, чтобы уже не видеть тебя. И что я постепенно становлюсь старухой и тебе не понять, как это страшно. И что я люблю тебя. И что сейчас зима. И что я не спала и у меня болит голова. И что я вчера опять застудила придатки и этого тебе тоже не понять. И что я ненавижу свою работу и всех — тебя, себя, всех остальных. И что не могу держать себя в руках. И что все уже прошло-прошло-прошло и ничего уже не вернуть. И что жизнь — сплошная
. И что ты глуп, если думаешь переделать что-то своими ненужными рассказами. Тебе довольно этого?— Достаточно, — спокойно сказал Егор. — Так я жду тебя.
Когда они вышли из гостиницы, почти рассвело. Было морозно, и по улице вниз к памятнику сползал мертвенно-бледный туман. На аэродром их вез тот же молчаливый шофер, что и за день до этого. Он сделал вид, что не узнал их, а может быть, и на самом деле не узнал. Они ехали долго по дороге, выложенной красным камнем, — камни, как ржавые пятна крови, выблескивали из-под снега. Они сидели на заднем сиденье.
Он нашел в темноте руку Тамары, накрыл своей ладонью и уже не отпускал.
— Извини, я тебе наговорила всякого. Это пройдет.
— Нет, — сказал он, — пусть не проходит. Иначе мы станем беднее. Я думаю, нам надо все-таки жениться.
— Чтобы я через неделю тебя возненавидела? — спросила она, улыбаясь. — И ты это знаешь. Все пройдет, и опять будет хорошо. Ты хороший, и это главное.
— Нет. Ты — да.
— Хороший. Хороший. Хороший.
— Пусть так. Я устал.
— Не имеешь права. Я верю: ты напишешь большую настоящую вещь. И ты не имеешь права на усталость. Можно устать от работы, от людей, но нельзя уставать от жизни. Он может устать, — кивнула она на молчащего шофера. — И я. А художник — самый даже незаметный — не имеет права на усталость. Это не избавляет его от ответственности.
— А если он один?
— Даже если совсем один. Он — свидетель времени.
— Камни тоже свидетели времени.
— Камни сами по себе не говорят, — слабо улыбнулась она. — И я верю в тебя, разве этого мало? Ты нежный и мужественный.
— Спасибо.
— Ты мне дорог и близок.
— Не надо, не напрягайся.
— Если тебя не станет в моей жизни, там образуется такая страшная пустота!