Одна из особенностей этого нового способа осмысления суверенитета заключалась в признании всех национальных государств формально равнозначными, независимо от размера или влияния. Дискурс национализма требует, чтобы Сан-Марино, государство площадью в двадцать пять квадратных километров с 24.000 граждан, считалось формально равнозначным Китаю или Соединенным Штатам. Оно является полноправным членом Организации Объединенных Наций. Равнозначность государств особенно подчеркивается на площадках, вроде ООН, не только из-за преобладания дискурса национализма, но и из-за того, что внимание уделяется всей системе государств одновременно. Даже в межгосударственных отношениях, где важность разницы в силе и масштабе очевидна, нередко используется риторика равнозначности. В Нью-Йорке может проживать вдвое больше жителей, скажем, чем в Эритрее или Норвегии, но это не дает ему сопоставимого дипломатического статуса; равной страной считаются Соединенные Штаты, а не второстепенные административно-территориальные единицы внутри них (вроде штатов или городов).
И хотя такая формальная равнозначность наделяет нацию определенным достоинством, это вряд ли может служить заменой силы или влияния нации; национализм может обращаться к милитаризму, экономической обособленности и заботе о сохранении чести[87]
. Это, конечно, может вести к войне и новому кругу оскорблений, обид и вражды, как, например, на Балканах. Но нельзя пренебрегать и внутренними, во многом дискурсивными последствиями таких международных усилий. Международные конфликты вообще и военная мобилизация в частности могут способствовать созданию (или навязыванию) единства среди различных людей. Как пишет Джеймс Шихан (Sheehan 1978: 279) о Германии после Первой мировой войны, «военное поражение привело к национальному унижению и поставило под сомнение само существование нации, которую многие представители средних слоев считали основной политической ценностью и последним оплотом политического единства». Ремилитаризация была способом восстановления национального единства — спасения нации внутри страны и на международной арене. Легитимность и сплоченность современного государства отчасти зависела от его способности притязать на сильную национальную историю. Это подталкивало к пересмотру прошлого и новым действиям, направленным на исполнение давнишних обещаний. Точно так же в Италии эпохи Рисорджименто и особенно в фашистской Италии проблематичное прошлое — отставание от европейских соседей и потери в колониальных войнах — оказалось в центре внимания националистов (так, герои полуудачных войн стали считаться национальными мучениками). В ходе этого, как заметила Мейбл Березин, «фашистский режим пытался колонизировать основные источники итальянской эмоциональной привязанности — семью и религию — погрузить их в общность государства» (Berezin 1997a, 1997 b). Итальянское государство проводило политику поддержки рождаемости, например, мобилизуя идеи романтической и семейной любви и образы от девы Марии до невинной девушки, приносящей себя в жертву нации, чтобы создать эмоционально безупречный нарратив национальной культурной идентичности. Но производство «сильного» национализма носило такой гендерно-акцентированный характер, предполагавший распространение идеалов мужественности и объявление определенных форм частной жизни необходимыми для нации, не только в Италии. То же можно сказать и о других фашизмах, а также о многих национализмах (Mosse 1985; Parkeret al. 1992). Устранение женщин из общественной жизни было отличительной особенностью, например, перехода от коммунизма к национализму как легитимирующей идеологии во многих странах Восточной Европы и бывшего Советского Союза. Крайне гендерная идея нации — и сильно стереотипизированное представление о роли женщины как члена нации — фигурировала в Великой французской революции и в таких более поздних образах, как «Марианна», чье тело — одновременно сексуальное и потенциально материнское, хотя и не без воинственности — олицетворяло французскую нацию (Agulhon 19 81; Hunt 1992).Требование четкого соответствия между государством и его нацией, подстегиваемое международной завистью, оскорблениями и страхами, часто служило основанием для подавления различий в нациях (включая непривычные гендерные роли) и попыток исключить или подчинить все «чуждые» элементы в государстве (в том числе тех, кто отличался в расовом или этническом отношении, а также новых иммигрантов; см.: Gilroy
1991). Язык национального унижения (или дурное обращение на международной арене в целом) предоставляет дискурс, который позволяет людям находить ответы на острые проблемы вроде обнищания, не осознавая, насколько их интересы вступают в противоречие с интересами остальных соотечественников. Этим неузнаванием не манипулируют сверху, оно включено в сам дискурс национализма (о неузнавании см.: Бурдье 2001).