Что же касалось Гитлера, то отец считал его своего рода гамаюнским крысоловом, который игрой на свирели увлекал за собой ребятишек на погибель. Но слова отца оказались брошенными на ветер, и его попытка удержать нас была отвергнута нашим неудержимым энтузиазмом.
С товарищами по гитлерюгенду мы ходили в дальние походы по родным швабским Альпам.
Самое деятельное участие принимали мы и в многочисленных маршах. Они требовали довольно больших усилий, но мы с энтузиазмом воспринимали их, несмотря на утомительность. Разве неудивительно было приобрести нечто общее, новых друзей среди ребят, которых мы прежде даже не знали? По вечерам мы собирались в пещере, кто-нибудь что-либо громко читал или же мы пели, играли в различные игры, а то и принимались за физическую работу. Нам говорили, что мы должны жить для великих дел и свершений. Нас воспринимали вполне серьезно, хотя и своеобразно, что придавало дополнительную душевную энергию. Мы считали себя членами большой сплоченной организации, которая охватывала всю молодежь, начиная с десятилетних ребятишек и до вполне совершеннолетних. Мы чувствовали себя частицей некоего процесса движения, формирующего личности из массы народа. Отдельные явления, как нам казалось противоречившие здравому смыслу и производившие тягостное впечатление, должны были, по нашему мнению, исчезнуть сами по себе. Однажды, когда мы разместились для отдыха в палатках после длительной велосипедной прогулки под необычно ярким звездным небом, одна пятнадцатилетняя одноклассница сказала совершенно неожиданно:– Все было бы хорошо, но вот историю с евреями я абсолютно не понимаю.
Лидер среди наших девочек тут же отреагировала на эти слова, произнеся назидательно, что Гитлер, мол, знает, что делает, и в интересах великого дела необходимо принимать как должное и то, что может казаться непонятным и даже непостижимым. Одну из нас не удовлетворил такой ответ, ее поддержали еще несколько девочек, и в их словах явственно слышалось мнение родителей. Наступила ночь, и все, несмотря на возбуждение, уснули, так как сказывалась усталость. Следующий день был наполнен веселыми приключениями и прошел просто чудесно, так что вечерний разговор был на какое-то время забыт.
В своих группах мы чувствовали себя близкими друзьями. И такое товарищество воспринималось великолепно.
Ханс выучил довольно много народных песен, и его друзья с удовольствием слушали их в его исполнении под гитару. Наряду с немецкими, он знал песни различных стран и народов. Русские и норвежские песни, проникнутые грустью, а порой и унынием, звучали особенно восхитительно. В них говорилось о душе и окружавшем мире этих народов.
Через некоторое время с Хансом произошла разительная перемена: он уже не был прежним беззаботным парнем, что-то нарушило его душевное равновесие. Но это не было влияние отца, так как на его слова он попросту не реагировал. Это было что-то другое. Как оказалось, наш руководитель сказал ему, что он поет запрещенные песни. Когда же он рассмеялся в ответ, ему пригрозили дисциплинарным наказанием. Почему же ему не разрешали петь эти прелестные песни? Только потому, что они принадлежали другим народам? Понять этого он не мог, и это действовало на него угнетающе.
Как раз в то же время ему поручили специальное задание: он должен был нести знамя своей группы на выступлении в честь партийного съезда в Нюрнберге. Его очень обрадовало такое доверие. Когда же он возвратился, мы с трудом поверили своим глазам. Он выглядел очень усталым, а на лице отражалось большое разочарование. Мы не ожидали услышать от него какие-то объяснения и все же узнали, что молодежное движение, которое представлялось ему идеальным, в действительности оказалось совершенно иным. Присущие ему муштра и единообразие проникали во все сферы личной жизни. А он всегда полагал, что каждый мальчик должен развивать данный ему талант. В его бесхитростном воображении и в личном мировосприятии каждый член организации должен был обогащать свою группу. Однако в Нюрнберге все делалось по единому образцу. Разговоры о лояльности шли день и ночь. Но о какой лояльности могла идти речь, если нельзя было быть честным по отношению к самому себе?… Боже мой! В душе Ханса происходил явный сдвиг.
Вскоре после этого он пришел домой, столкнувшись с еще одним запретом. Один из молодежных руководителей отобрал у него книгу его любимого писателя Стефана Цвейга[52]
, которая была, как ему сказали, запрещена. Почему? Ответа не последовало. Нечто подобное он слышал и о других немецких писателях, книги которых очень любил. Цвейг был даже вынужден бежать из Германии, так как проповедовал пацифистские идеи.Все это вело к открытому разрыву.