Давид со своего места мог видеть одновременно Лютера и маму. Увлеченно следя за движениями матери, он бы не обратил внимания на Лютера, если бы не почувствовал на себе его косой взгляд. Лютер раскрыл рот в зевке, и его суженные глаза смотрели на мать, на ее бедра. Впервые Давид заинтересовался телом матери, двумя выпуклостями, заключенными под ее юбкой. Он вдруг смутился. В его сознании вертелось что-то, что никак не превращалось в мысль.
— Вы, женщины, — сочувственно сказал Лютер, — особенно замужние, вынуждены трудиться, как рабы
— Это не так плохо, как кажется.
— Да, — продолжал Лютер задумчиво, — все можно пережить. Но работать без благодарности — это горько.
— Верно. Но даже когда работаешь с благодарностью, что это дает?
— Конечно, — он вытянул ноги, — это ничего не дает, не приносит даже миллионов, но уважение дает трубачу дыхание — уважение и благодарность.
— Ну, тогда у меня есть уважение, — она засмеялась, выпрямилась и повернулась к Лютеру, — мое уважение растет, — она посмотрела на Давида с нежной улыбкой.
— Да, — сказал Лютер со вздохом, — но такое уважение может иметь каждый. Впрочем, иметь детей — это хорошо, и добавил серьезно, — знаете, я никогда не видел, чтобы ребенок так лип к матери.
Давиду не понравилось это замечание.
— Да, вы абсолютно правы, — согласилась мать.
— Дети моего брата, — тепло сказал Лютер, — того самого родственника, к которому я сегодня собирался, бывают дома, лишь когда спят или едят. Даже после ужина, — он поднял руку, как бы подчеркивая это, — они где-нибудь в соседском доме играют с другими детьми.
— В этом доме есть еще дети, — ответила мать, — но он ни с кем не дружит. Только раз или два, — она повернулась к Давиду, — ты был у Иоси, и он приходил к нам.
Давид настороженно кивнул.
— Он странный ребенок, — убежденно заключил Лютер.
Мать сдержанно засмеялась.
— Хотя очень сообразительный, — успокоил ее Лютер.
Потом была пауза, пока мать сливала воду из мойки. Вода урчала в трубе.
— Он очень похож на вас, — со стеснительностью осторожного льстеца сказал Лютер, — у него такие же, как у вас, темные глаза, очень красивые глаза, и такая же белая кожа. Где ты взял такую белую немецкую кожу? — игриво спросил он Давида.
— Не знаю, — такая интимность смутила мальчика. Ему хотелось, чтобы Лютер ушел.
— И у вас обоих такие маленькие руки. У него слишком маленькие руки для ребенка его возраста. Как у принца. Может быть, когда-нибудь он станет врачом.
— Если у него будет еще что-нибудь, кроме рук.
— Да, — согласился Лютер, — но все же, я думаю ему не придется так работать ради куска хлеба, как его отцу или даже мне.
— Я тоже надеюсь, но знает только Бог.
— Не правда ли, странно, — вдруг сказал он, — как Альберт ухватился за этот театр? Как пьяница за стакан. Кто бы мог подумать?
— Это для него так много значит. Я слышала, как в некоторых местах он скрипел зубами.
Лютер засмеялся.
— Альберт — хороший парень, хотя у нас в типографии его считают странным. Знаете, мне иногда с трудом удается сохранить мир, — он опять засмеялся.
— Да, я знаю. И я очень вам за это благодарна.
— О, это ерунда. Там слово, здесь слово, и все улаживается. Дело в том, что я не стал бы его так защищать, если бы я не знал вас, если бы я не приходил сюда и не стал бы одним из вас. Но теперь я становлюсь на его сторону, как будто он мой родной брат. Это не всегда легко с таким странным человеком.
— Вы так добры.
— Совсем нет, — сказал Лютер, — вы платите мне. Вы оба.
Мать взяла тарелки и подошла к буфету. Она открыла дверцу и нагнулась, чтобы поставить их. Голова Лютера склонилась, его взгляд скользил по ее телу. Он прочистил горло.
— Говорите, что хотите, но Альберт — нервный человек, вот что я скажу. Если, конечно, не знать его хорошо. Я понимаю, почему вы с ним никогда никуда не ходите, — закончил он сочувственно. — Вы — гордая женщина, с большим чувством, правда?
— Не больше, чем другие. Но какое это имеет значение?
— Я скажу вам. Видите ли, Альберт... — он задумчиво почесал затылок, — даже на улице он странно себя ведет. Вы это знаете лучше меня. Кажется, что он выискивает насмешку в глазах прохожих. И, когда вы идете с ним, а я хожу с ним каждый вечер, он как будто испытывает удовольствие, если идет за калекой или за пьяным, ну, в общем, за каким-нибудь уродцем. Можно подумать, что так он себя чувствует безопасней. Он хочет, чтобы люди на улице смотрели на кого-нибудь другого. На кого угодно, только не на него. Даже дворники и уличные торговцы доставляют ему это странное удовлетворение. Но почему я говорю все это, ведь я так люблю его, — он остановился и тихо захихикал.
Мать Давида разглядывала кухонное полотенце и ничего не ответила.
— Да, — поспешил он громко рассмеяться, — особенно я люблю, когда он говорит о Тизменице и непременно вспоминает своих быков.
— Вряд ли было в старой земле что-нибудь, что он больше любил.