Ты спросишь: «Как же это могло случиться?» Не знаю. Еврейский купец первой гильдии – это вообще была редкость в царской России.
Известно лишь, что этого деда со стороны мамы звали Анатолий, что он был щеголь, имел жену (имя которой я тоже роковым образом не помню) и тоже троих детей. Фамилия его – Иоффе, что в переводе с иврита означает что–то вроде «Прекрасно!» или «О’кей!»
Говорят, до сих пор в Днепропетровске (бывшем Екатеринославе) на чугунных крышках многих водопроводных люков можно разобрать – «1892 г. Иоффе».
Редко кто мог каждое лето посылать жену с детьми в Германию на курорт Баден–Баден, что означает – «купаться–купаться», а сам на всю зиму укатывать в Париж. По слухам, он там играл на бирже и ходил по увеселительным заведениям.
Есть у меня дореволюционная фотография: на крыльце какой–то дачи стоит дед Анатолий, совсем непохожий на деда. Элегантный, высокий, то ли бритоголовый, то ли рано полысевший, усатый. Рядом его жена – моя бабушка. С высоко поднятыми волосами, в длинном платье с бантом. Словом, господа!
Все это великолепие кончилось в августе 1914 года в день начала Первой мировой войны.
(Как странно, что я, оказывается, пишу эти строки как раз в августе 1998 года! Сижу в тенистом углу терраски за круглым пластиковым столом, в центре которого латинскими буквами выведено – «сиеста». Оглушительно трещат цикады в ветвях мощных сосен. За соснами – Средиземное море, где твоя мама сейчас купает тебя с помощью синего надувного круга).
Итак, возвращаемся на восемьдесят четыре года, почти на век назад – в август четырнадцатого. Какой–то компаньон приглашает дедушку обсудить последние новости в екатеринославском кафе. Там он подсыпал ему в чашечку с кофе стрихнин – смертельный яд.
Анатолия Иоффе живым до больницы не довезли. То ли извозчик был плохой, то ли яд слишком сильный.
Сразу же после похорон обнаружилось – семья полностью разорена. Шахта, завод, алмазные копи, доходные дома – все пошло в уплату гигантских парижских, тщательно скрывавшихся долгов, тому самому компаньону. Запутанная история.
Бабушка и трое детей остались без средств. Из милости им была оставлена небольшая, подслеповатая квартира. В ней мне довелось побывать.
Изо всех сил стараюсь писать просто, не давать воли воображению. А как порой хочется!
Так и вижу эти столики кафе почему–то под зонтиками на улице, залитой утренним солнцем, дедушкину машину «рено», припаркованную рядом в тени каштана. Он сам её водил? Или был шофёр? А может быть, он пришёл на место своей казни пешком, фланируя с тросточкой?
Нет, на фантазию, на беллетристику не имею права. Здесь, в этом повествовании, особенно. Так же, как и на оценку поступков, событий…
Это право читателя. Твоё право.
Не хочу ничего навязывать. Защищать первого дедушку (бедного) и осуждать второго (богатого), безусловно, не верившего в Бога.
Хотя, кто знает?…
Жаль, что не могу с ними встретиться, кое о чём спросить. Познакомить с тобой. Вот было бы здорово, да?
О предках твоей мамы ни ей, ни тем более мне, ничего толком не известно. Мама Марина Мень твёрдо знает лишь одно: они произошли из того местечка на Украине, которое называется Чернобыль. Оттуда же происходят и предки отца Александра Меня.
В 1934 году по дороге из Крыма в Москву, свернув с прямого пути, через узловую станцию Синельниково, мама завезла меня, четырёхлетнего, познакомиться с бабушкой.
Я её испугался.
Сохранилось маленькое фото: огрузлая старуха в очках сидит на балконе, и рядом, с какой–то игрушкой в руках, я, причёсанный, прилизанный.
Помню тенистую затхлость квартиры, тяжёлые, пахнущие пылью шторы, нелепый буфет, занимающий половину комнаты, ширму, за которой я спал, шаткую бамбуковую этажерку.
Помню тяжеловесную люстру в столовой, на которой, как выяснилось, грабители петлюровцы однажды захотели для развлечения повесить маминого братика Митю. Уже и поставили на стол мальчика, и петлю стали через его голову продевать, как вдруг в открытых окнах послышалась трескотня пулемётов. В Екатеринослав ворвались на тачанках то ли «зелёные», то ли махновцы, то ли красные.
Наверняка, я узнал обо всём этом гораздо позже. И не от бабушки, а от мамы, но почему–то очень хорошо помню зловещую люстру с цепями и толстыми, гранёными плафонами.
Бабушка постоянно отирала слёзы крохотным платочком, то и дело напоминала, что если бы не рыжий дворник Фима, ставший известным в городе большевиком, семья не смогла бы выжить, была бы выброшена на улицу. Смутно помню, или это кажется, что она упоминала о некоем благодеянии, оказанным до революции этому дворнику покойным мужем.
Дворника Фиму я не увидел. О судьбе его не ведаю. Боюсь, ничего хорошего его не ждало.
Тогда бабушка подарила нам чудесную фотографию 1917 года. Моя будущая мама Белла Анатольевна Иоффе, совсем молоденькая. Сидит с другими девочками на запряженных дрожках – едут зимой в гимназию. Что–то в тебе проглядывает от той пятнадцатилетней гимназистки, зябко закутавшейся в пальтецо с поднятым воротником и прильнувшей к подружкам.