О Байроне, как ни об одном из столь же прославленных поэтов, можно с уверенностью сказать, что он ничем не обогатил язык, не открыл ничего нового в его звучании, не углубил значения отдельного слова. Не могу привести в пример ни одного поэта его ряда, который с такой легкостью мог бы сойти за хорошо знающего язык и пишущего на нем иностранца. Любой, самый обычный англичанин умеет говорить по-английски, но в каждом поколении находится совсем немного людей, которые способны писать по-английски; именно на этом неосознанном взаимодействии между множеством людей, говорящих на живом языке, и немногим числом пишущих на нем и зиждется сохранность и дальнейшее развитие языка. Подобно ремесленнику, который говорит на великолепном английском языке на работе или в пивной, но, мучительно сочиняя письмо, обращается к языку мертвому, как газетная передовица, — к уснащенному выражениями типа "водоворот" и "столпотворение", Байрон пишет на языке мертвом либо умирающем.
Его нечувствительность к слову, из-за чего ему приходится затрачивать множество слов, чтобы привлечь наше внимание, указывает — в практическом аспекте — на общий недостаток восприимчивости. Я сказал "в практическом аспекте", потому что занимает меня восприимчивость поэта, а не его частная жизнь; ибо, если писатель не владеет языком для выражения своих чувств, он с таким же успехом может обойтись и без оных. Нет надобности сравнивать его описание Ватерлоо с описанием Стендаля, чтобы ощутить, как не хватает у Байрона частных подробностей, но стоит отметить, что тонкость восприятия, присущая прозаику Стендалю, вносит в его прозу поэтические моменты, совершенно не уловленные Байроном.
Байрон сделал для нашего обращения с языком примерно то же, что делают повседневно авторы наших газетных и журнальных передовиц. Мне кажется, что этот нзъян куда важнее, чем банальность его философических отступлений. Каждый поэт бывает порой банален, каждый поэт высказывает мысли, уже высказанные прежде. Если фраза Байрона кажется избитой, а мысль — поверхностной, то дело здесь не столько в недостатке идей, сколько в недостаточном — на школьном уровне — владении языком.
"Но ведь Гюго был также плоть от плоти этого народа". Слова Пеги все время приходили мне на ум, пока я размышлял о Байроне: "Не те стихи, что поют в нашей памяти, но стихи, которые звучат и отзываются в памяти, как зов трубы, стихи вибрирующие, трепещущие, звенящие, как фанфара, гулкие, как пушечный залп, вечный бой барабана, который будет греметь в памяти французов еще долгое время спустя после того, как барабанщики перестанут шагать впереди полка".
Однако Байрон не был "плоть от плоти" народной ни в Лондоне, ни в Англии, а лишь на родине своей матери. Вот самая волнующая строфа из его размышлений о Ватерлоо:
Но грянул голос: "Кемроин, за мной!"
Клич Лохьела, что, кланы созывая,
Гнал гордых саксов с Элбина долой.
Подъемлет визг волынка боевая,
Тот ярый дух в шотландцах пробуждая,
Что всем врагам давать отпор умел, —
То кланов честь, их доблесть родовая,
Дух грозных предков и геройских дел,
Что славой Эдвина и Дональда гремел.
"Дон Жуан" стал величайшей из поэм Байрона благодаря сочетанию многих причин. Заимствованная у итальянцев строфа превосходно подчеркивает достоинства и скрывает слабости его стиха — подобным же образом, как всадник или пловец, он чувствовал себя более непринужденно, чем спешившись и на суше. У него был несовершенный поэтический слух, способный лишь на создание глуповатых звучаний, а в этой легкой, неторопливой строфе, с ее большей частью женскими и лишь иногда — тройными окончаниями он словно напоминает нам все время, что, не слишком-то в общем стараясь, пишет ничуть не хуже, а быть может, и лучше поэтов, относящихся к своему стихотворству с торжественной серьезностью. И в самом деле, Байрон лучше всего тогда, когда он не прилагает видимых усилий быть поэтичным — как в той, уже приведенной мною строфе, что начинается словами:
Меж двух миров, на грани смутной тайны…