Бывали исключения: ненастный день, когда мы сидели в гостиной, слушая музыку и стук дождя, барабанящего в окна. Свет потух, музыка прекратилась, и нам оставалось лишь смотреть друг на друга. Тетя, без умолку рассказывающая об ужасных годах, проведенных в Сент-Луисе, штат Миссури, название которого она произносила как
– Он меня пугает, – говорила моя тетя.
– У этого страшилы золотое сердце, – отвечал отец.
И все эти часы несли на себе отпечаток страха, как если бы страх был дурным предзнаменованием или неведомой птицей, случайно попавшей в ловушку нашего городка и своими крыльями отбрасывающей на все живое угольную тень, от которой нельзя отмыться. Я не понимал, чего боюсь и почему меня это так беспокоит, и как могла эта паника иногда перерастать в надежду и даже в самые мрачные моменты доставлять такую радость, невероятную радость, пусть и с затянутой вокруг нее петлей. Глухой стук, с каким билось мое сердце при нечаянной встрече с ним, одновременно ужасал и опьянял меня. Я боялся его появления, боялся, что он не явится, боялся, когда он смотрел на меня, еще больше – когда нет. Эта агония в конце концов вымотала меня, и в знойные послеобеденные часы я переставал бороться с собой и засыпал на диване в гостиной, тем не менее точно зная даже во сне, кто входил и выходил на цыпочках, кто стоял и смотрел на меня и как долго, кто в поисках свежей газеты старался производить как можно меньше шума, но в итоге сдавшись, принимался выуживать программу передач на вечер, уже не заботясь о том, чтобы не разбудить меня.
Страх никуда не исчезал. Он был со мной с момента пробуждения, на миг сменяясь радостью, едва я слышал плеск воды в душе и понимал, что он будет завтракать с нами, но тут же радость сковывало льдом, когда, вместо того, чтобы выпить кофе, он проносился по дому и устраивался работать в саду. К полудню агония, вызванная ожиданием хоть какого-нибудь слова от него, становилась невыносимой. Я знал, что через час или около того меня снова ждет диван. Я чувствовал себя ничтожным, невидимым, раздавленным, неопытным и ненавидел себя за это. Просто скажи что-нибудь, просто коснись меня, Оливер. Задержи на мне взгляд чуть дольше и увидишь слезы в моих глазах. Постучи в мою дверь ночью, чтобы проверить, не оставил ли я ее открытой для тебя. Войди внутрь. В моей кровати всегда есть место.
Больше всего я боялся тех часов, когда подолгу не видел его; бывало, целыми днями и вечерами я не знал, где он. Иногда я замечал его на пьяцетте, разговаривающим с людьми, которых я никогда здесь не встречал. Но это не считалось, потому что на маленькой пьяцетте, где люди собирались в конце дня, он редко обращал на меня внимание, просто кивал головой, скорее даже не мне, а сыну моего отца.
Родители, особенно отец, были чрезвычайно довольны им. Оливер трудился усерднее, чем большинство летних постояльцев. Он помог отцу навести порядок в документах, взял на себя большую часть его иностранной переписки и продвинулся в работе над своей книгой. Чем он занимался в личное время – его дело.
Поскольку родители не обращали внимания на его отлучки, я решил, что будет безопаснее тоже не выказывать обеспокоенности. Его длительное отсутствие я «замечал», только когда один из них интересовался, где он. Я изображал удивление. Да, точно, его уже долго нет. Нет, понятия не имею. Я старался при этом не переигрывать, чтобы не звучать фальшиво и не выдать, что меня что-то гложет. Они сразу заметили бы обман. Удивительно, как не замечали до сих пор. Они всегда говорили, что я