— Приходи завтра, часов в двенадцать или пораньше. В двенадцать ко мне приедут из театра — будет завтрак на траве. Заодно и поболтаем в спокойной обстановке. Я, право, не думал, что это тебя так заденет… Дорогу-то помнишь?
Как не помнить! Я готова была бежать хоть сейчас, в этом драном дачном узбекском халате, с немытой головой, но зачем-то стала ломаться — «я постараюсь, если получится…». И опять про дачу, про ремонт, что руки уже не отмываются, одичала, людей не вижу и не хочу — боюсь, испугаются.
— Да ты ж меня видел прошлым летом, — зачем-то я вспомнила, — ты был за рулем, еще покрутил пальцем у виска, ты меня чуть не сбил — не помнишь? — на развилке к магазину, такая тощая седая девушка, типа Бабы Яги…
Дура! Получилось, что он мне повсюду мерещится. Это был не он. У него никогда не было иномарки, у него девятка, и обычно жена за рулем. Я сказала:
— Вот видишь, ты мне повсюду мерещишься, ни дня без Л. М. Даже вот сейчас, в помойном ведре — голубые «LM», красные «LM», увы — пустые. Да, я, пожалуй, пожалую завтра к тебе на завтрак, все равно идти за сигаретами. Только ты меня можешь не узнать — такая кочерга в шляпке и с белым зонтиком — это буду я…
Эта шляпка с потолка упала — мамина старая шляпка из тонкой соломки. Я не отложила ее в «реквизит» — есть у меня такой сундук и два ящика в сарае, а решила куда-нибудь ее прогулять — классная вещь, самое то — «ретро»! А она пропала. И тут вдруг выскочила — она завалилась в щель за буфетом. Я потянулась — искать сигареты, какие-нибудь завалящие, не отрывая трубку от уха, и увидела шляпку. Знак судьбы — прямо к «завтраку на траве»! Вот она, простая бабская правда, — шляпку прогулять.
А что он мне повсюду мерещится — это неправда, пусть ему так показалось, что мне терять? Я развеселилась от этой шляпки, нашла китайские сигареты, отчим мой Пан Паныч обнищал под конец жизни и дома курил китайские, называл их «легкая смерть» и чужим не показывал, и вот закурила я «легкую смерть» и ввернула к концу беседы легкий комплимент — что видела его по телевизору год примерно назад, и он совсем не изменился, а лысый череп ему идет. «Переходим к светским процедурам», — подумала про себя, язва, представляя, как утром искупаюсь в речке, натрусь песочком, потом льдом и камфарным спиртом, хорошо, что Алиса чемодан тряпок привезла из города…
А интервью мне совсем не понравилось, я хотела выключить. И журналистка — дура жеманная, и они вдвоем с женой жалко смотрелись. Она, оказывается, организатор всех его побед и зарубежных гастролей, тараторила без пауз, а он кривился — будто зубы болят — от этой журналистки. Я не выключила, потому что Алиса не дала, она смотрела без разбора все эти «Кулисы», «Аншлаги», юбилеи, и она спросила: «Это разве он — тот самый Мусатов, который у бабушки на даче? В которого все были влюблены?». Я объяснила, что люди стареют и портятся, он явно не в духе, а во-вторых — не влюблены, это слово не подходит, не столько он нам нравился, сколько мы хотели ему понравиться, не только девочки, мальчики тоже, и даже взрослые дяденьки-тетеньки старались быть замеченными Его Величеством, а почему — тайна природы. Гипноз. Он и рванул в режиссуру, когда осознал это свойство — что все перед ним приподымаются на цыпочки и показывают лучший профиль. «Пристройка снизу, пристройка сверху», Алиса тогда любила порассуждать о театре — со мной. Теперь тоже любит — только не со мной.
Этого я ему, разумеется, не рассказывала.
Вышла на крыльцо, шатаясь, как с корабля. Вспомнила: забыла сказать про старуху Фирсанову. Ну да завтра поговорю — завтра, завтра, завтра, что-то будет… Ах завтрак на траве! Ходила по участку, мало что соображая, в рассеянности блаженной. От слова «блажь». Самое-то главное я забыла спросить: знает ли Алиса про эти слухи? Ну да завтра, завтра, дожить до завтра… «На вашей даче очень тихо, как будто здесь живет портниха…»
Полезла всякая чушь из юности. Из детства. Память сбегала туда и обратно, натаскала «чушек». «Мы с тобой два Беринга без одной руки»… «Чушка-кая, чушкакая, чушь какая!» — бабушка учила плюнуть десять раз подряд, выплюнуть всю отраву. Мечтательность она тоже пресекала. Я опрокинула собачью конуру и долго над ней стояла, мечтала об апельсиновом дереве. Вчера — как в детстве. Надо сделать цветочные ящики, и пусть у нас на террасе зреют апельсины. Я видела когда-то у соседа за промерзшими стеклами апельсиновые блики и пыталась их нарисовать. Тот старый волшебник, что жил в оранжерее, влюблен был в маму, или так казалось, показалось — мне, когда он задержался у калитки и не хотел войти. Однажды мне причудилось — а вдруг он мой отец? Ни разу не спросила, почему отец нас бросил — как провалился. Хотела знать, но отгадать самой куда интересней. Ботаник был затворник и старик, лет пятьдесят. Седые лохмы из-под берета, длинное лицо и тайна одиночества. Меня волновали одинокие старики и старухи. Потом само прошло. Не помню, как и звали худого дедушку, куда он вдруг исчез. Тот берег завладел воображеньем. Высоким слогом говоря.