Он придумывал мне роли, чтоб я с Сережи не спускала глаз. Сережа успевал где-то надраться, «не выходя из кадра» — как после шутили киношники, уже посмертно, на панихиде, когда Сережу все полюбили и оплакивали. А я — помню — не уследила: он сползает с лавки, сползает, то ли играет пьяного, то ли на самом деле. «Где-то плачет иволга, схоронясь в дупло…» — и совсем съехал, покачнулся. Я сорвалась с места, нарушив мизансцену. «Только мне не плачется…» Лавка кувыркнулась, он упал, ударился. Я кидаюсь поднимать, а Лева как гаркнет: «Ты где была, любимая?! Я тебя зачем нанимал — эту сволочь сторожить! Пусть лежит, проспится!». Это он — меня — «нанимал»?
Мне бы собрать гордо костюмы и реквизит, поднять своего Сергуню и удалиться без слов или послать Л. М. подальше, как я сейчас бы сделала… Нет, я побежала за ним, и ревела, и оправдывалась. А он отходчив, он сентиментален, его самого надо пожалеть, его жена покинула, вернее, выгнала. Он привез меня в чужую пустую квартиру и велел «вить гнездо». Ребята притащили две табуретки и ящик водки. Спектакль — гори он синим пламенем! — забыли, всё забыли, завили горе веревочкой, и я, как закодированная, играла «подругу дней моих суровых», невесту, хозяйку шалаша, Любушку-голубушку — «золотые ручки», и доигрались мы до свадьбы, дней пять беспробудно пили, но когда нам крикнули «горько!», я не смогла с Левой целоваться. Только в постели, то есть на полу, на матраце из спортзала, тело мое выделывало все, чтобы не перечить мужской поспешной жажде мщения. Он Клару ненавидел, он ее любил, он брал реванш, а я претерпевала свое невероятное счастье молчком, с большим достоинством, в трезвом уме и ясной памяти, хотя пила как все. Ему годилось именно такое глухонемое бревно, которое все понимает.
С похмелья мы наговорились об искусстве, о бездарно прожитой молодости в бездарной нашей стране, и на седьмой день почти стали друзьями, и шевельнулась робкая мечта: «А вдруг — ?..». Недолго, правда, она шевелилась. «А вдруг» случилось все наоборот. Он впустил к нам пьяного Сергуню, а сам деликатно исчез. Предал меня Левушка, предал — если называть вещи своими именами.
Сережа — да простится ему все на том свете — избил меня до полусмерти, швырял об стенки, пока сам не испугался. Лежу, кровь из подбородка хлещет, вся в слезах и в соплях, не вытираюсь, не встаю — нарочно — он лежачую бить не станет. Мне его даже жалко стало, когда он сам испугался. К счастью, ребята подвалили, в больницу отвезли. Шрам у меня на подбородке с тех пор. Никому не показываю, не рассказываю. Крем-пудрой в три слоя замазываю срам. Синеет на морозе.
Вот если бы тогда прижить от Левы ребеночка и всему свету по секрету рассказать? Примеры были рядом. «„Ляля-бубу“ опять с коляской», — смеялись над гримершей Лялькой, она сама любила пошутить: «Чей? — Мой! — Не помню, жизнь покажет. Я по призванию — мать-одиночка». Я думала — лучше удавиться, чем так шутить. Она меня видела насквозь, однажды изрекла: «Как вижу счастливую семью, хи-хи, баран да ярочку, — так лучше удавиться!». Чтоб я не прятала глаза, ее жалея. Но это было позже.
Это я вспомнила про шрам, про срам. Не люблю травить душу воспоминаниями. Больше меня никогда никто не бил, а тогда — поделом. Мы квиты. Я не хочу туда, обратно, на ярмарку невест. «Ляля-бубу», кстати, когда мы с ней подружились и пили роскошный португальский портвейн, который стоил меньше водки, да, в черных бутылках — где он теперь? — Лялька оказалась большим философом. «Мужчин любить нельзя, это разврат и наркомания. Любить можно детей, собак и кошек. Мужики нужны для переноса тяжестей и для зачатия, и вообще пусть живут — а при чем любовь? Пока мир не перевернулся, они платят проституткам, а не наоборот», — Лялька подавляла меня железной логикой и народной мудростью. «А вам, которые из благородных девиц, надо замуж позарез — а зачем? — чтоб срам прикрыть, а то ходите как голые — „выбери меня, выбери меня!“ — одинокая девушка всегда как голая, поставь табличку „занято“ штамп и кольцо, и не трать нервы на ахинею». Я ей показывала шрам — след замужества, да она и так знала. Все знали про побоище. Она меня научила орать во весь голос, проветривать легкие. «…Парней так много холостых, а я люблю Мусатова!» — психоаналитик мой, Лялька, подруга смутного времени, где она теперь — «Ляля-бубу»? Говорят, в Канаде, поехала к старшему сыну и нашла старичка богатого. Про что это я?
Я выпила водки, стою на крыльце, ору деревенским голосом частушки, чтоб не зацикливаться на прошлогоднем снеге, а то со мной бывает, далеко заносит.