Решил я ее для себя просто — парень испугался моего гнева. Выгляжу я солидно — что одежда, что рост (имеющий мои сто семьдесят пять сантиметров по нынешним временам считался весьма высоким человеком), ну и опять же сабля на боку. Возьму да махну ею со зла. Разок, не больше. Вполсилы. Хлипкому мужичонке вроде него и такого удара за глаза.
«Ладно. Сами доберемся, — решил я, — но поступлю по-своему. Учитывая, что этот шаромыжник заблудился, я не поеду по тому маршруту, о котором он говорил вечером. Поверну-ка лучше на развилке, что идет после мостка через речушку, не направо, а в другую сторону».
Сказано — сделано. Через три часа мы повернули налево, к полудню я уже проклял свою самонадеянность и лишь из упрямства не стал поворачивать обратно, зато еще засветло подъехал к какой-то небольшой, на десяток дворов, деревне, посреди которой высился здоровенный терем. Нет, в Москве он бы смотрелся совершенно иначе, напрочь потерявшись на фоне более солидных хором, но тут, среди неказистых избенок, он будто распахнул крылья, словно ястреб, сбежавший от орла и усевшийся рядом с курами.
Кстати, у самой деревни Петряй каким-то образом ухитрился нас догнать. Это пешком-то. Как объяснил сам горе-проводник, он, поняв, что мы свернули не туда, бросился напрямки через лесок, потому и сумел нас настичь. И тут же принялся сетовать на нашу досадную ошибку и уверять, что еще не поздно все исправить, потому как там-то — теперь он вспомнил точно — и есть Сморода. Более того, правая дорога гораздо короче, а солнышко еще высоко, и если мы прямо сейчас повернем лошадей, то непременно успеем.
Он убеждал нас с такой напористостью, буквально умолял с жалкой улыбкой на лице, что я чуть было его не послушался. Только из опасения, что проводник мог опять что-то перепутать и все закончится очередной ночевкой у костра, я отказался, заявив, что одна голова хорошо, а две лучше, и я уточню у тех, кто здесь проживает, — не могут же они не знать название соседней деревни. Петряй или, как я про себя называл его, Апостол-два еще пытался меня переубедить, даже хватал за узду лошадей, норовя повернуть нашу упряжку в обратную сторону, но я вовремя вспомнил укрощение Беляны, грозно на него цыкнул, и он угомонился.
Каково же было мое удивление, а главное — радость, когда у первой же словоохотливой бабы, которую я окликнул, мне удалось выяснить, что это и есть Сморода, а сами они — годуновские. Боярина же ихнего кличут Димитрием Ивановичем, только ныне он больно плох. Так плох, что на днях боярыня уже разослала во все стороны дворовых людей оповестить родню, которая должна вот-вот подъехать, чтобы проститься с умирающим, да вот что-то никого покамест не видать. А если они еще денек-другой промедлят, то по всем приметам нипочем не успеют к живому, а ему бы так хотелось проститься со всеми, потому как добрейшей души человек, ну прямо-таки яко андел, право слово, андел. Сравнение ей самой так понравилось, что она еще несколько раз повторила его, смакуя и сокрушенно покачивая головой.
Встретили нас в усадьбе, несмотря на тяжелую болезнь хозяина, весьма гостеприимно. Едва хозяйка дома, пожилая Аксинья Васильевна, которую мы застали прямо во дворе, узнала, что мы из Москвы, да еще привезли грамотку от горячо любимой сестрицы ее ненаглядного супруга, как тут же принялась хлопотать о праздничном ужине, отдавая команды налево и направо, отчего весь двор, казавшийся до этого погруженным в какое-то горестное оцепенение, немедленно ожил. Дворовые девки вприпрыжку понеслись кто в подклеть за припасами, кто в ледник за дичиной, кто в повалушу за медком. Мужиков было немного, так что им досталось больше работы.
— Разогнала я всех кого куда за родней мужниной, — виновато пояснила Аксинья Васильевна. — Так что с ужином-то чуток обождать придется. А ежели совсем голоден, Константин свет Юрьич, так я распоряжусь, чтоб покамест холодненьким попотчевали. Тока хлебушко третьего дня печеный, потому подсох маненько, а сегодняшнему, что в печи, надоть еще доспеть. — И встрепенулась, испуганно всплеснув руками: — Батюшки, да что ж это я?! Я чаю, тебе с дорожки и отдохнуть надоть, а я даже в терем доселе не зазвала. Это из-за болести соколика мово в голове все помутилось, вот я и… — пожаловалась она. — Ты уж прости, Константин свет Юрьич, бабу неразумную.
С этими словами Аксинья Васильевна попыталась мне поклониться, но я, успев угадать ее намерения, не дал ей этого сделать, справедливо рассудив, что это скорее дань вежливости с ее стороны, не больше. После этого она, моментально забыв о своем приглашении зайти в дом, принялась скорбно сетовать на то, что все в жизни устроено далеко не лучшим образом и негоже господу[2] прибирать праведников так рано, ибо их на Руси и без того нынче не бог весть сколько. Тут же она как-то непринужденно перескочила на то, как ей будет здесь одиноко, потому что выпорхнувший из их гнезда Бориска непременно заберет с собой сестрицу Ирину, и тогда уж она и вовсе останется здесь одна-одинешенька.